я. Таким образом, у Цицерона отняли три спокойных месяца. Он получил всего десять дней, с 5 по 15 августа. Отвечать на его речи Гортензий будет через 40 дней, когда все их уже забудут, когда их вытеснят из памяти блестящие игры Помпея, которыми уже сейчас бредит вся Италия. Но это еще не все. Теперь задача Гортензия немного потянуть время — а опытному адвокату это ничего не стоит. В конце октября начинается новая серия праздников: с 26 октября по 1 ноября — игры Виктории, с 4 по 17 ноября — Плебейские игры. А там уж декабрьские Сатурналии и Новый год. К этому времени процесс, который столько раз прерывали, переносили и откладывали, окончательно всем надоест (I, 31–32). Но главное даже не это. С нового года Гортензий и Метелл станут главами государства. Процесс перейдет в руки второго Метелла. Он же займется подбором судей. Они с Верресом уже намечали, кого и кем заменить. Это было невозможно при сегодняшнем преторе Мании Глабрионе, человеке принципиальном и порядочном[49]. Словом, Веррес действительно уже оправдан.
Он теперь гордо расхаживал по Риму и с великой важностью говорил:
— Недаром любил я деньги; какую силу они имеют, узнал я на деле. Самая трудная часть задачи выполнена — я купил время судопроизводства (I, 8).
И в самом деле. Деньги оказались всесильны. Друзья Верреса в своем кружке глумились над Цицероном. И разве не смешон был он, этот Дон Кихот, который, вооружившись хрупким копьем — силой слова, — выехал на бой с несокрушимыми мельницами — властью денег. Со смехом вспоминали они, как он, не зная покоя, носился по Сицилии в дождь и в бурю, как в утлой лодочке переплывал море — и для чего? Цицерон не мог спокойно выйти на улицу. Его тотчас окружала толпа доброжелателей, которые, охая и качая головами, выражали соболезнование и сочувствие. Особенно терзали его сицилийцы. Они метались по городу, ловили все слухи, в полной панике вновь бежали к Цицерону, так что у того наконец голова пошла вихрем.
Оратор был подавлен, но старался держаться мужественно. «Я старался затаить свою грусть, старался скрыть следы печали на своем лице, скрыть их своим молчанием» (I, 21), Что процесс уже проигран, ясно было и ребенку.
В разговоре с Манием Глабрионом Цицерон позволил себе едкую и горькую шутку. Он сказал, что, наверно, скоро в Рим явятся делегации от всех провинций с просьбой отменить закон о вымогательстве. Ведь, не будь этого закона, каждый наместник воровал бы столько, сколько нужно для него самого и его детей. А теперь он ворует для целой коллегии адвокатов, претора и судей (I, 41).
Да, власть денег оказалась страшнее, чем власть Суллы. Наглядно было продемонстрировано, как ум, энергия, талант, красноречие — все разбивается об эту гладкую и несокрушимую скалу.
Открытие суда почему-то было назначено на два часа дня, самое жаркое время, когда в южных городах наступает сиеста и люди спешат укрыться в свои дома от жгучих лучей полуденного солнца. Цицерон знал, что народу будет много. Но даже он не ожидал такого столпотворения. На Форум пришли необозримые толпы народа (Verr., 14). Дело Верреса вызывало жгучий интерес. Только о нем в последнее время и говорили. В Рим прибыли чуть ли не все жители Италии. Целые города в полном составе пришли в тот день в столицу. Что до сицилийцев, то римлянам казалось, что их благодатный остров совсем опустел и все жители переселились к ним (I, 20). Вся эта колоссальная пестрая толпа хлынула в день суда на Форум. Все скамьи были заняты. Люди сидели на ступенях храмов, портиков, просто на земле, стояли, прислонившись к колоннам, под палящими лучами солнца.
Народ волновался и рокотал, как море. Среди зрителей ходили разные слухи. Многие жалели Цицерона.
— Верреса, — говорили они, — у него из рук, конечно, вырвут (I, 20).
Другие с уверенностью говорили, что Веррес снова подсылал своих людей к Цицерону и на сей раз предложено было столько, что он не устоял (I, 17). И все — греки, римляне, италийцы — горячо и возбужденно спорили и обсуждали.
Наконец появился Веррес, по обыкновению самоуверенный и наглый. Его окружала целая толпа влиятельных людей. Веррес уселся на скамью подсудимых, а его спутники сели на первую скамью, чтобы своим молчаливым сочувствием поддерживать его во время суда. Явился защитник Гортензий, как всегда, модный, импозантный, эффектный. Явился бледный как смерть, обвинитель и опустился на противоположную скамью. Претор Глабрион сделал знак глашатаю. Тот потребовал тишины и объявил, что заседание открыто и слово предоставляется официальному обвинителю Марку Туллию Цицерону.
Цицерон встал и поднялся на Ростры. По толпе прошел вздох. Всё смолкло. И в наступившей тишине, столь резко диссонирующей с недавним шумом, обвинитель заговорил. И сказал он совсем не то, что все ожидали. Вместо пламенных обличений и картинных сетований Цицерон рассказал о событиях последних семи месяцев — о том, как у него отняли время суда, как купили магистратов на следующий год и как поставили его в безвыходное положение. Рассказывал он кратко и ярко. После этого он оборотился к присяжным.
— Успело установиться убеждение… будто… нельзя добиться осуждения богатого человека, как бы ни были велики его преступления. И вот… в суд является в качестве подсудимого Гай Веррес, человек, заранее осужденный… за свою жизнь и поступки, заранее оправданный благодаря своему огромному богатству… Я привлек к суду разбойника в чине городского претора… Но если огромные богатства подсудимого возьмут верх над совестью и честью судей, — я достигну одного, будет доказано, что… государство лишено судей… Теперь все находятся в напряженном ожидании — они хотят убедиться, останется ли каждый из нас верным голосу чести и чувству долга… Вы будете судить обвиняемого, а римский народ — вас (I, 3; 47).
Затем он обернулся к Верресу, Гортензию и их друзьям.
— Я твердо решил не допускать в этом процессе перемены претора и судей. Я не позволю тянуть дело… Я не соглашусь, чтобы мне отвечали через сорок дней, когда… пункты моего обвинения успеют испариться из памяти… Место моей речи займут документы, свидетели, общественные и частные письма… Кто не желает лишиться удовольствия выслушать связную речь, тот пусть подождет до второй сессии; теперь же… он поймет, что я должен был так поступить. Такова будет моя обвинительная речь в первой сессии. Итак я утверждаю, что Гай Веррес… отнял у сицилийцев 40 миллионов сестерциев. Это положение я докажу на основании свидетельских показаний, общественных и частных писем и городских депутаций… А пока я кончил (I, 33; 53–56).
С этими словами он указал на своих спутников. То была огромная разношерстная толпа — тут были сицилийцы, италийцы, римляне, мужчины, женщины и даже несколько детей с воспитателями. И вся эта огромная толпа явилась свидетелями против Верреса.
Выступление Цицерона произвело на его противников впечатление разорвавшейся бомбы. В отличие от Верреса Цицерон умел хранить свои планы в строжайшей тайне. Никто и подозревать не мог, что он решится на такой шаг. Растерянный защитник поднялся со своего места и начал было говорить, что обвинитель действует незаконно и наносит урон защите. Цицерон спокойно отвечал, что, напротив, ущерб наносится только ему самому — он жертвует своей ораторской славой, он отказывается от заготовленной речи и сам ужимает свое выступление. А в рамках обвинения он волен действовать как угодно. С этими словами он приступил к опросу свидетелей.
Здесь Цицерон во всем блеске обнаружил еще один свой замечательный талант. Он был великий мастер в опросе свидетелей, этой труднейшей части адвокатского выступления. Как искусный режиссер, направлял он их речи по нужному пути. Он умел так ставить вопросы, так их комментировать, с молниеносной быстротой сопровождать их такими выразительными и краткими репликами, что каждое показание начинало блистать как бриллиант. Порой сама сбивчивость и бессвязность их рассказа служила ему аргументом в их пользу. Она свидетельствовала о их волнении, страданиях, безыскусности. О, они буквально не могут говорить от всего пережитого! Часто какой-нибудь одной прочувствованной фразой, одним взглядом, полным скорби, он заставлял свидетеля заплакать. И тогда его омытое слезами лицо служило лучшей уликой для судей.
— Этот старец с всклокоченными волосами и в траурной одежде — это Стений Термитанский. Ты опустошил весь его дом… Этот другой, которого вы видите, — это Дексон; он не требует у тебя обратно того… что ты украл у него… несчастный отец требует, чтобы ты вернул ему единственного сына… Этот столь древний старик — Евбулид; на закате своих дней от отправился в столь дальний и трудный путь не с тем, чтобы получить обратно что-нибудь из своего имущества, а с тем, чтобы видеть тебя осужденным теми же глазами, которыми он видел окровавленную голову своего сына (II, 5, 128).
Наконец Гортензий пришел в себя и попытался было возражать, попытался сбить свидетелей, как обыкновенно делают адвокаты. Но его жалкие возражения буквально сметала лавина свидетельских показаний. «Я добился того, что в один тот час… подсудимый при всей своей дерзости, при всем своем богатстве… должен был проститься с надеждой». Он был «засыпан и задавлен обвинениями» (II, 1, 20). Наконец-то Цицерон был вознагражден за все муки — он видел, с каким неотрывным вниманием все глаза обращены на него; с губ срывались то сдавленные вздохи, то взрывы проклятий. Собиралась буря. Когда же речь пошла о казнях капитанов, послышались рыдания и всхлипывания. Цицерон вгляделся в толпу — и у судей, и у зрителей лица были мокры от слез (II, 5, 172). И тогда он заговорил о Гавии, римском гражданине, распятом на берегу моря. И тут слезы разом высохли. Народ заревел. Веррес побелел, встрепенулся и вскочил, дрожа как осиновый лист.
— Он не был гражданином! — завопил он в ужасе. — Он только называл себя гражданином! Он был шпион!