Цивилизации — страница 129 из 135

[1160]

Причудливое и романтическое представление о промышленности сквозит в газетной похвале 1855 года фабрикам Сабадели, в районе Барселоны: «И эти фабрики, величественные и элегантные… должны внушать их владельцам и всем людям чувство гордости… Эти дворцы олицетворяют не тщеславие или высокомерие, но любовь к работе и уважение к ее достоинствам и результатам»[1161].

Однако вне образцовых фабрик и идеальных городов — на улицах, в трущобах, возникших ввиду большой концентрации работного люда, — усилия создать промышленности романтическое окружение — воссоздать среди «мрачных сатанинских заводов» град небесный — завершились ужасным провалом. Алексис де Токвиль, который в 1835 году путешествовал по Англии, представлял выгоды индустриализации как золото, добытое из «помойки». «Из этой грязной сточной канавы, — писал он, — течет, оплодотворяя весь мир, величайший поток современной промышленности». Промышленные революции мигрировали и распространялись, повсюду оставляя характерные следы: поэт и священник Джерард Мэнли Хопкинс видел «голую почву, обожженную торговлей, замаранную трудом», несущую на себе «грязные следы человека». Повсюду благие намерения приводили к ужасным результатам. Об индустриальном прогрессе можно судить по подсчетам прибыли и сопоставлению результатов: по сводкам заболеваемости и столкновений в перенаселенных городах, по литаниям святым «евангелия от работы», которые богатели благодаря свой предприимчивости и использовали богатство в духе «просвещенного эгоизма», или по громкости криков жителей городских трущоб, оторванных от корней и перемещенных в безжалостное окружение. Все это есть в романах, в статьях журналистов и официальных документах того времени. Треть Лондона, по словам одного из персонажей романа Гаскелл 1848 года, «зияет дырами несправедливости и подлости». В 1842 году Гюстав Доре совершил в Лондон «паломничество в поисках живописного», но увидел лишь то, что подходило для темного, мрачного, леденящего кровь искусства. Его взгляд повсюду натыкался на калек, бездомных, отчаявшихся, эксплуатируемых, больных, несчастных, укутанных в тряпье и замерзающих. Даже в портретах представителей высшего общества, процветающих купцов или ремесленников, его карандаш оставляет темный, свинцовый след[1162].

Ибо в большинстве мест, где шла индустриализация, она была отвратительной, жестокой и быстрой. Она порождала наскоро построенные города, рассадники грязи, насилия и болезней. Барселонский врач Хайме Саларих в 1850-х и 1860-х годах и манчестерский реформатор Эдвин Чедвик в 1830-х и 1840-х годах рисовали одну и ту же клиническую картину состояния работников ткацких фабрик: сильная потливость, вялость, желудочные заболевания, затрудненное дыхание, затрудненные движения, плохие вентиляция легких и кровообращение, умственная отсталость, расстроенные нервы, изъеденные легкие и многочисленные отравления машинными маслами и красками. Лондонские бедняки жили «в скотских условиях деградации и грязи» — это не выдуманная характеристика, а слова Джона Саймона, официально ответственного за здоровье населения. Среди последствий индустриализации и перенаселенности городские реформаторы указывают на рост сексуальной распущенности и на ухудшение здоровья. Карл Маркс, который спал со своей служанкой, утверждал, что безжалостные боссы подвергают своих работниц сексуальной эксплуатации. Мир ремесленников и гильдий исчез во время сейсмических толчков, которые подняли над городами заводы, как дымящиеся вулканы, и сплюснули традиционные структуры общества. Индустриальные города, изображавшиеся художниками начала века, с ростом информированности были отвергнуты почти единогласно. Теперь они изображались как нечто уродливое и разросшееся, где отчуждение порождает нищету, болезни, преступления и моральную деградацию. Несмотря на все социальные усовершенствования и непрерывный рост благосостояния за последние сто лет, часть этого образа индустриального города по-прежнему соответствует действительности: согласно большинству оценок промышленный город остается средой, которая одновременно воплощает цивилизацию и отталкивает от нее, средоточием площадей и бульваров, сточных канав и трущоб, где рядом с образцами высочайших достижений блуждает множество бездомных[1163].

В XX веке отвержение западной цивилизации усилилось. Конечно, во многом это связано со все возрастающим многословием жертв западного колониализма и со все увеличивающейся степенью свободы, с которой они могут выражать свои мнения в эпоху «отступления империализма». Однако для устойчивости западной цивилизации гораздо большее значение имеет утрата самообладания изнутри — рухнувшая уверенность в превосходстве Запада. Критика изнутри не сводится только к высказываниям интеллектуального авангарда или привычно циничного левого края цивилизации. Хотя в большинстве популярных средств информации до второй половины XX века преобладало «здоровое империалистическое чувство», популистская кампания за революционные изменения, ведущаяся и слева и справа, отражала глубокую обеспокоенность недостатками цивилизации. И многие средства массовой информации оказались доступны для некоторых прогрессивных мыслителей с их разочарованием. Вероятно, самыми важными из таких информационных средств были комиксы — единственный подлинно новый жанр, порожденный столетием. Признанным мастером этого жанра был Эрже[1164], чьи книги расходились очень широко: он самый переводимый писатель столетия. Хотя его часто обвиняли в сочувствии империализму и даже фашизму, на самом деле он всегда был на стороне слабых против сильных. В книгу, которая мне нравится больше других — Le Lotus bleu[1165], основанную на событиях 1931 года в Маньчжурии, он включил небольшой рассказ; действие рассказа происходит в Шанхае; его герой — самодовольный колонизатор, который болтает о «notre belle civilization occidentale»[1166] и при этом избивает «грязного китаезу».

Империи белых, господствовавшие в мире в начале столетия, оправдывали себя тем, что-де выполняют «цивилизаторскую миссию»; однако они сами дали примеры варварства и не сумели устранить из мира, которым правили, жестокость и дикость. Раны, открывшиеся во время первых экспериментов по деколонизации в 1940-е годы в Индии, Палестине и Индонезии, загноились; колониальные войны 1950-х годов в Кении, Индокитае и Алжире были «варварскими войнами за мир». В 1960-е годы, когда большинство белых империй рухнуло и возникшие новые государства утонули в крови, отвращение к западной цивилизации проникло в массовую культуру: в «песни протеста» популярных певцов, в риторику о необходимости «выйти» и о «повороте к восточной мудрости». После этих событий западная цивилизация так и не смогла оправиться и вернуть себе всеобщее одобрение: итоги столетия говорили против этого.

В отвращении к западной цивилизации мир мог повернуться к чему-то лучшему. Но отвращение оказалось слишком сильным: оно породило голоса, отказывающие цивилизации в шансах на выживание или активно призывающие к отказу от цивилизационных традиций. Стало казаться, что цивилизация не стоит тех усилий, которые делаются для ее создания. Ибо опыт столетия оказался удивительно парадоксальным. Это было лучшее из времен. И худшее. Оно родилось в надежде и породило катастрофы. Двадцатый век продемонстрировал больше творческих способностей, больше усилий, больше технической изобретательности, больше планирования, больше свободы, больше стремления к добру, чем до сих пор знала история человечества. Но это было и столетие самых разрушительных войн, самых страшных массовых убийств, самых отвратительных тираний, самых больших пропастей между богатством и бедностью, самого сильного загрязнения среды, самого большого количества отходов и самых жестоких разочарований. Главная загадка двадцатого века: почему это все произошло? Иными словами, почему подвел прогресс?

Популярны четыре ответа на этот вопрос. Во-первых, говорят, что прогресс подвел, потому что человек забыл Бога. Самые страшные злодеяния века — на счету атеистических движений: фашизма и коммунизма. Согласно такой теории то, что самое мирское столетие в истории человечества оказалось и самым несправедливым и жестоким, не просто совпадение. Человек, который не боится Бога, говорят религиозные моралисты, не в состоянии соблюдать законы морали. Такие рассуждения кажутся очевидно неверными. У верующих нет монополии на добродетель, и, как свидетельствует вся история, во имя религии совершалось не меньше зла, чем при ее отсутствии.

Другие утверждают, что усовершенствования всегда были лишь иллюзией, что в действительности их не было, что человеческая природа никогда не менялась и так называемый прогресс — каждое новое решение — порождает собственные проблемы. В определенной степени это справедливо. Например, открытие новых источников энергии усиливает загрязнение среды. Победа над детской смертностью привела к возникновению проблемы контроля над ростом населения. Освобождение женщин привело к кризису в семейных отношениях. Рост терпимости сопровождался ростом преступности. Рост демократии стал крупнейшим достижением нашего столетия — но электоратом можно манипулировать в неблаговидных целях. Однако вообще отказывать прогрессу в существовании значит отвергать очевидные факты и, кстати, подрывать наши надежды на будущее.

Наконец, прогрессу, возможно, препятствуют собственные противоречия. Прогресс — злейший враг самому себе, потому что пробуждает надежды, которым никогда не суждено сбыться. Согласно моему коллеге Джону Нейбауэру из Голландского института продвинутых исследований, это было «столетие грез». Предыдущие века считали сновидения предзнаменованиями. Мы освятили их как окна в подсознательное происхождение мотиваций человека. Мы сделали их отправным пунктом своего искусства и даже пытались подменить ими рациональное, критическое мышление. «И что происход