Цивилизационные паттерны и исторические процессы — страница 23 из 52

Мы привели эти общетеоретические соображения потому, что они прямо относятся к вопросу, который был поставлен выше: к чему должны прежде всего обращаться сравнительно-исторические исследования революций – к идеологиям или к властным структурам? Как мы видели, теоретические положения говорят в пользу подхода, учитывающего взаимодействие тех и других. Понятие революции, целью или результатом которой является идеократия, столь же неправдоподобно, как и заявление о том, что никакая революция не способна выйти за пределы власти одной и той же олигархии93. В недавних и совсем свежих публикациях превалирует более продуманный подход, не отвергающий с ходу идеологию, но явно отдающий предпочтение объяснениям, основанным на понятии властного центра. Однако по причинам, приведенным выше, нам кажется, что следует избегать подобных заранее заданных представлений. Если говорить конкретнее, это означает, что надо придерживаться трех основных принципов интерпретации. Во-первых, нужно рассматривать переплетение явлений культуры и власти как основополагающую черту социально-исторического мира, а идеологии, понимаемые как интерпретации, вписанные во властные структуры и переведенные в стратегии социальных акторов, – как один из аспектов этой двойной конструкции. Во-вторых, в этих общих рамках можно описывать как широкомасштабные и долговременные конфигурации94, так и следующие одна за другой вариации, возникающие в результате относительно быстрых изменений. Наконец, prima facie95 доказательство из истории революций предполагает разграничение между ситуациями, в которых превалирует острая борьба за власть, и ситуациями, в которых берут верх концентрированные выражения идейных воззрений. Если ограничиться двумя хорошо известными примерами, то можно вспомнить, что Гражданская война в России представляла первый тип, а переворот, совершенный сталинской диктатурой в конце 1920‐х годов, лучше объясним в рамках второго. Сравнительное изучение революций еще не достигло той стадии, на которой возможны обоснованные обобщения.

Теперь укажем кратко на другие возможности выбора объяснительного инструментария, так или иначе скрытые в проблематике идеологии и власти. Когда речь заходит о власти, нельзя не заметить разброс акцентов, особенно явный в тех случаях, когда интерпретируются войны и революции. Двойственная роль войн в процессе создания государства – хорошо известная тема: войны могут ускорять такие процессы, но могут и приводить к крушению государственных структур и заканчиваться ситуациями, когда все приходится начинать заново. Оба аспекта учитываются в сравнительном анализе, который проводит в своей книге Скочпол. Однако исторические исследования большинства революций, похоже, выдвигают на первый план другую перспективу. Они теснее связывают революции с войнами, интегрируя то и другое в общие нарративы об эскалации насилия, и акцентируют скорее специфические для данной эпохи констелляции сил, чем векторы долговременных процессов. Краткий обзор ключевых примеров прояснит значение нового подхода. В истории стало общим местом считать, что начиная с XVIII столетия с гражданскими войнами были связаны не только важнейшие революции, революционные войны велись и между великими державами. Марк Алданов, возможно, первым обратил внимание на то, что началу русской революции способствовала общеевропейская война, в то время как французская революция предшествовала подобному конфликту96. Позднейшие работы стремились подчеркнуть определенные сходства между ситуациями конца XVIII и начала XX века. Глобальные аспекты Семилетней войны (1756–1763) сейчас изучены так подробно, что это событие часто рассматривают как первую всемирную войну. На глобальном уровне Британская империя одержала решительную победу над Французской, но это имело два осложняющих последствия. Усилившаяся Британия попыталась получить более эффективный контроль над своими трансатлантическими владениями, и это поставило ребром вопрос о балансе власти между колониями и метрополией97. Быстрая эскалация имперского кризиса привела к попыткам реванша со стороны Франции за счет поддержки американских инсургентов. Однако эта операция оказалась дорогостоящей и превратилась в основной фактор предреволюционного кризиса французского государства. Такое течение событий историки обычно признают главной составной частью генеалогии Французской революции. Более спорным оказывается вопрос, были ли должным образом проанализированы ее последствия.

Попытки перестроить и усилить французское государство предпринимались на всем протяжении революции, несмотря на все политические повороты и перемены идеологических моделей. Этот процесс достиг кульминации во время рискованного наполеоновского имперского предприятия. Это был новый раунд соперничества с Британией (как оказалось впоследствии, ведущий в конечном итоге ко второму расцвету Британской империи), но в то же время и попытка приструнить континентальные империи Габсбургов и Романовых. Неудача последнего рывка Франции к гегемонии привела к преобразованию системы европейских государств, результаты которого оказались достаточно прочными, чтобы вплоть до конца XIX столетия избегать вспышки еще одной войны с участием сильнейших держав98. Эта неудача сыграла также важную роль в сдерживании процессов, прорвавшихся наружу только в 1848 году. Однако следует заметить, что разочарования 1848 года породили радикальный революционный миф, компенсировавший поражение обещанием колоссального прорыва в будущем.

Еще одна волна войн и революций определила направление европейской – и косвенным образом всемирной – истории в первой половине XX века. Их взаимосвязь наиболее четко прослеживается в случае русской революции: полный распад власти и ее стремительная смена в 1917 году были в основном следствием Первой мировой войны99. Но как доказали историки, распад имперского порядка нельзя считать просто разрушением отсталого общества модерной войной. Поздняя царская Россия не была насквозь отсталым государством, и в годы войны она переживала даже некоторый экономический подъем. Коллапс стал следствием целого ряда проблем, начиная со всегда непростой задачи снабжения продовольствием городов и до неспособности политического центра организовать необходимое сотрудничество различных социальных групп в условиях беспрецедентного военного напряжения. Все это привело к взрыву протеста против царского режима со стороны разных сил. Действия выступавших за политические реформы элит сталкивались с крестьянскими выступлениями – и уступали им. В игру включились национальные меньшинства, городской рабочий класс, а также – последнее, но немаловажное – солдаты действующей армии, не желавшие более соблюдать воинскую дисциплину. Представление о «крестьянах в военной форме» – отчасти верное, но не описывающее картину во всей полноте – обычно отвлекало внимание от отсутствия дисциплины, однако теперь ученые все чаще отдают должное этому вопросу. Итак, победе большевиков способствовало как временное слияние, так и конечное расхождение указанных сил. Коалиция либералов и социалистов, которая поначалу пришла к власти, потерпела сокрушительное поражение в результате попыток продолжить войну во имя новой, демократической России.

Одним словом, это была революция, полностью обусловленная обстоятельствами войны. Можно, конечно, указать на то, что русский империализм созрел для революционного переворота и путь реформ в любом случае не имел перспектив. Однако столь же ясно и другое: не будь поражения в войне, революция развивалась бы иначе. Эти замечания о перевороте в России заставляют обратиться к более широким контекстам и более длительным процессам. Была еще одна мировая война, и ее воздействие на Европу часто рассматривают как революционное, хотя и не совсем в том же смысле, как события 1917 года. В данной статье я упомяну только об одной, но наиболее аргументированной интерпретации из числа предложенных до сего дня в данной области. Андреа Грациози датирует период «войны и революции в Европе» 1905–1956 годами100. Первая цифра указана приблизительно, однако, предлагая ее, автор намекает на целый набор эпохальных событий: наиболее очевидным образом – на русскую революцию 1905 года, но также и на начало революции младотурков в Оттоманской империи, эскалацию соперничества России и империи Габсбургов на Балканах и просматривавшееся в недалеком будущем столкновение Сербии и Австро-Венгрии. В отличие от этого, 1956 год является точным хронологическим водоразделом. Произошедшие в этом году изменения можно рассматривать сейчас как начало конца политического и идеологического влияния русской революции. Половинчатая, но необратимая демифологизация Сталина на XX съезде КПСС положила начало процессу делегитимизации, который можно было приостановить, но который нельзя было повернуть вспять. Венгерская революция показала, что коммунистический режим можно разрушить изнутри. Следует добавить, хотя Грациози этого не делает, что геополитические бури, предвещавшие эти события, стали еще ближе после Суэцкого кризиса, положившего конец имперским амбициям европейских государств на Ближнем Востоке.

Грациози полагает, что в это время происходили необыкновенно массовые, быстрые и мощные трансформации социальных, этнических и региональных структур в восточной части Европейского континента, которые лучше всего обозначить как «распад цивилизации». Он объясняет действия вовлеченных в этот процесс политических сил как воплощение крайних государственнических и националистических проектов. Однако при этом историк отвергает понятие тоталитаризма как неисторичное, минимизирует значимость и оригинальность имперских перемен по сравнению с национальными и находит полезным бытовавшее в межвоенный период понятие «эра тираний»