Цивилизационные паттерны и исторические процессы — страница 27 из 52

В отсутствие систематического изучения взаимодействия – или переплетения – имперских наследий и революционных процессов в двух различных ситуациях указанных кейсов нам не остается ничего, кроме как выделить наиболее подходящие точки отсчета для дальнейшего исследования125. Начнем с того, что революционные трансформации в обоих случаях были спровоцированы кризисом имперских институтов и традиций, который в свою очередь был вызван внутренним напряжением, а также давлением и вызовами изменившейся международной среды. Хотя в двух рассматриваемых странах распад имперского Старого режима произошел по-разному (Российская империя была куда более активным участником глобального противостояния по сравнению с Китайской; она также куда дальше зашла на пути непоследовательных, но тем не менее значимых реформ; так что динамика социальной революции сыграла более заметную роль в ее распаде), соответствующие эпизоды двух революций напоминали друг друга тем, что привели к полному коллапсу имперских центров. В то же время революционный захват власти был попыткой восстановить фрагментированные империи, следуя идеологии, которая позволяла представить эти новые имперские проекты в качестве превосходящих предшествующие и при этом давала некоторые намеки на национальное самоопределение (в Китае этот процесс был более сложным и включал затянувшуюся на долгие годы борьбу между соперничающими государствами-преемниками). Победа на этом этапе предполагала новые сложности: восстановленные Российская и Китайская империи, без сомнения, были крупными силами мировой политики и, соответственно, должны были преследовать амбициозные стратегии собственного усиления. С другой стороны, сами размеры территории империй и масштаб трансформации сделали претензии на автономные революционные нововведения более обоснованными. Это было ключевым моментом советской модели «социализма в отдельно взятой стране», предложенной после провала исходного обоснования большевистского захвата власти (ожидалось, что он превратится в перманентную революцию мирового масштаба): социалистическая одна шестая часть земного шара могла продолжать движение к самодостаточным трансформациям, которые были бы невозможны в национальном государстве средних размеров. Похожим образом китайское имперское измерение и традиции обязали маоистское руководство претендовать на то, что они ничем не хуже советского центра, и в конечном счете даже на то, чтобы изображать китайский путь превосходящим советскую версию. Наконец (и это, возможно, наиболее важная связь), сталинская стратегия модернизации, которую Советский Союз реализовал начиная с конца 1920‐х годов и далее, может быть рассмотрена в качестве имеющей тесную связь с имперской Россией, а именно с ее традицией революций сверху (и в этом отношении интерпретация сталинизма Робертом Такером особенно полезна). В Китае подобного наследия попросту не было, там трансформационные попытки имперского центра всегда были более сдержанными, отсюда и адаптация Китаем советской модели, но отсюда же и попытки переопределения этой модели, которые будут подробнее рассмотрены ниже.

Российские и китайские предпосылки

Поворот к коммунизму как в российском, так и в китайском случае был отчасти связан с динамикой, вызванной столкновением с Западом. Переломным моментом была Первая мировая война: она привела к коллапсу Российской империи, а в Восточной Азии она изменила баланс сил в пользу Японии, вызвав протестное движение в Китае, которое в конечном счете породило как националистический, так и коммунистический революционные проекты. С другой стороны, долгосрочная цивилизационная перспектива подчеркивает контрасты между Россией и Китаем, а также между их отношением к Западу. Среди крупных цивилизационных центров Афро-Евразийского мира Китай был наиболее удаленным от Запада «другим» (как в отношении различных культурных основ, так и с точки зрения ограниченного количества исторических контактов), а также последним крупным цивилизационным центром из втянутых в орбиту западной экспансии. В то же время Россия была для Запада наименее чуждым «другим»: своего рода ответвлением братской цивилизации (Византии), к тому же Россия была затронута западным влиянием с самого начала своей имперской траектории, то есть с конца XV века.

По всем этим причинам систематическое сравнение России и Китая, а также их столкновений с Западом выглядит особенно релевантным и многообещающим. Однако до сих пор исследователи предпринимали в этом направлении мало усилий. Для целей настоящей статьи небольшой комментарий одного из крупнейших синологов послужит хорошим вступлением к указанной проблематике. Этьен Балаш поднимает этот вопрос мимоходом:

Отношения между Китаем и Западом можно было бы сравнивать с отношениями между Россией и Западом, если бы Петра Великого от Сталина отделял один век, а не два. В любом случае русские сами просили иностранцев о помощи, причем они всегда помнили своих учителей, в то время как Китай стал просто игрушкой в руках иностранцев, которые явились без приглашения и присвоили экстерриториальные права внутри страны. Если мы всерьез нацелены на обоснованное сравнение России и Китая, необходимо помнить, что за исключением форсированной индустриализации в конце 1920‐х годов европеизация России была медленным процессом, напоминающим смешивание жидкостей без взбалтывания, в то время как Китай напоминал скорее ядерный распад, который происходил в гигантском циклотроне, где китайские атомы подвергались западному воздействию126.

Таким образом, Балаш стремится подчеркнуть три вещи: 1) воздействие Запада на Китай, в отличие от России, было оказано в гораздо более короткий промежуток времени, 2) было куда более асимметричным (в том смысле, что китайцы потеряли контроль над внутренней политикой в стране), 3) а также было более взрывным (то есть привело к более внезапной и полной дезинтеграции китайской традиции). На первый взгляд все три пункта правдоподобны, но они могут быть релятивизированы в важных отношениях, которые в конечном итоге дают более сбалансированную картину произошедшего в Китае.

Во-первых, у относительно короткой критической фазы китайских событий (столетие между Опиумной войной и победой коммунистов в гражданской войне) была своя предыстория. Начиная с XVI века контакты между Китаем и Западом были более ярко выраженными, чем до этого. Как показал Жак Жерне, отказ Китая от христианства отражает фундаментальный диссонанс культурных основ и – с китайской стороны – способность утвердить собственную целостную и отличную от западной культурную основу. В более общих терминах можно констатировать, что китайское участие в мировой экономике начиная с XVII века и далее не было подкреплено аналогичным политическим или культурным переплетением с Западом, и это можно рассматривать в качестве доказательства устойчивой способности Китая сохранять дистанцию [от Запада].

Во-вторых, ремарка Балаша о российской независимости и китайской зависимости преувеличивает контраст и отражает взгляды, которые в настоящее время считаются опровергнутыми. Как мне представляется, сейчас идея о том, что Китай превратился в полуколонию или что его государство пребывало в состоянии полной пассивности, повсеместно признана ошибочной. Последние модернизационные усилия империи Цин, хотя они и уступали по своим масштабом российским, в настоящее время воспринимаются исследователями более серьезно. Некоторые из милитаристских режимов ранней республиканской эпохи на самом деле были куда активнее в плане государственного строительства и модернизации, чем было принято считать ранее127. Что касается территориальных анклавов западного присутствия, они были не просто плацдармами западных держав: они также помогали усиливать исходные, но прежде маргинальные цивилизационные течения «приморского Китая»128. Но необходимо сделать несколько оговорок и о российской стороне. Верно, что Россия никогда не была просто зависимой периферией Запада, однако основные волны модернизации здесь всегда накатывали вслед за крупными поражениями, а также перед лицом угрозы со стороны более могущественных западных соперников. Петровской революции предшествовал кризис, который едва не привел к захвату Московского государства Польшей; модернизационный сдвиг второй половины XIX века произошел после поражения в Крымской войне; революция 1917 года совпала с еще более катастрофическим поражением в Первой мировой войне. К тому же не будет преувеличением считать, что сталинская стратегия модернизации (не дожидаясь мировой революции) была ответом на непродолжительный, но травмирующий опыт 1918 года, когда рухнувшие надежды на революцию в Германии расчистили дорогу к германскому господству над фрагментами бывшей Российской империи.

Наконец, могла иметь место другая сторона стремительной дезинтеграции, которую Балаш рассматривал в качестве последствия китайского столкновения с Западом. Марк Элвин писал о «двойном отказе»129: во-первых, о коллапсе письменного конфуцианства, который был более стремительным и полным по сравнению с аналогичными закатами доминирующих систем ценностей в незападном мире; во-вторых, о слабости всех последующих попыток адаптировать китайское наследие к современности, включая, как мы знаем теперь, и китайский коммунизм. Но, как утверждают различные авторы, можно реконструировать обширные дебаты, которые стояли за появлением и исчезновением последующих политико-идеологических парадигм. Другими словами, историки современной китайской мысли проследили латентные отсылки к традиционным для Китая категориям и проблематике вопреки очевидным разрывам. Одной из наиболее интересных работ в этом направлении является исследование китайского дискурса модернизации Тун Шицзюня. По его словам, удивительно многозначные понятия «