Цивилизационные паттерны и исторические процессы — страница 36 из 52

В политической сфере постсталинистские ответы на внутренние проблемы и на требования международной обстановки были более эффективными, но в долгосрочной перспективе и более саморазрушительными, чем экономические изменения. Переход от автократии к олигархии после смерти Сталина был тесно связан с поисками более рациональной модели международных отношений. Такой переход оказался необратимым в сфере непосредственного контроля со стороны СССР, хотя он и не распространился на все режимы советского типа (последующие превратности автократии на периферии коммунистического мира не будут здесь рассматриваться). Несомненно, это привело к существенным изменениям в деятельности режима и его отношении к обществу. Однако рационализирующий эффект – конец произвольного террора, ослабление идеологического контроля и сдерживание внутриэлитного конфликта – был достигнут ценой значительного ослабления мобилизационных возможностей (это было впоследствии отражено, хотя и в несколько преувеличенной манере, в официальных ссылках на «эпоху застоя»). Стратегии сменявших друг друга советских правителей отвечали на эту проблему прямым либо непрямым образом. Попытки найти квадратуру круга были предприняты в начале и в конце постсталинистской стадии. Хрущев явно стремился сохранить высокий уровень мобилизации, отказавшись от наиболее репрессивных методов контроля, и андроповская политика авторитарных реформ, вначале продолженная Горбачевым, но затем отвергнутая ради совсем иного курса, может считаться последней попыткой реактивировать партийно-государственный аппарат, избегая при этом его раскола. Но в течение почти двух десятилетий между ними преобладала линия на консолидацию внутри страны и осторожную, но непрерывную активность в международных делах. Руководство, сменившее Хрущева, отказалось от его идеи обогнать Запад в результате быстрого экономического роста. Вместо этого советское государство приняло теперь более последовательную глобальную стратегию военного и политического соревнования с ведущей западной державой. Чтобы объяснить динамику этого соперничества, мы должны учитывать взаимодействие между образом и реальностью. Способность советского режима функционировать в качестве военной сверхдержавы широко воспринималась – хотя это и было ошибочно – как признак большой структурной силы. Что касается советской политической экспансии в «третий мир», вызов со стороны Китая, которому она должна была противостоять, по-видимому, никогда не был столь серьезным, как это представлялось вначале советскому руководству, а выигрыши в соревновании с Западом оказались не столь существенными. В результате этого сочетания реальных и кажущихся успехов Советский Союз был вовлечен в глобальное противостояние, которое истощило его ресурсы и превысило его возможности.

Если доминировавшие в советском руководстве позиции имели значение для истории и судьбы этого государства, более внимательный взгляд на их культурные и идеологические основания поможет прояснить существовавшую здесь связь. В этом отношении послевоенное развитие происходило в двух направлениях. С одной стороны, окончательному кризису предшествовал затянувшийся упадок советской модели как альтернативы западной гегемонии. Доктринальные и риторические нововведения, привнесенные после 1956 года, не смогли остановить общую тенденцию. Все, чего они достигли, заключалось в относительном и в конечном итоге обманчивом усилении отдельных претензий. Например, способность постсталинистского советского режима продолжить и ускорить экономическую модернизацию в течение некоторого времени преувеличивалась не только его сторонниками, но также и наблюдателями, которые отвергали советский строй. А привлекательность советской модели для различных авторитарных режимов в развивающихся странах была связана с тем, что она воспринималась как успешная технология государственного строительства, а не как глобальная альтернатива западной модерности. С другой стороны, можно утверждать, что утрата идеологической привлекательности сама по себе не означала конца идеологического влияния. Если прочность и возможности советского государства столь последовательно преувеличивались в течение четверти века, предшествовавшей его распаду, кажется вероятным, что это было следствием более ранних иллюзий. Идея коммунизма как новой цивилизации была в значительной мере дискредитирована, но ее тень все еще заслоняла советские реалии. «Империя зла» являлась в некотором смысле противоположной версией «социализма на одной шестой части суши», и видение глобальной угрозы было многим обязано тающему призраку глобальной альтернативы. Это не означает отрицания того факта, что восприятием советской угрозы часто манипулировали в стратегических целях; но широкое влияние этого восприятия предполагает общую неверную оценку, выходившую далеко за рамки заговоров и расчетов.

Но наиболее значительное косвенное влияние советской идеологии в процессе упадка проявилось внутри страны. Руководство, которое осуществило беспрецедентно радикальные и в итоге саморазрушительные реформы в конце 1980‐х годов, было разочаровано существующей практикой, но все еще было уверено в том, что лежавший в ее основе проект мог быть возрожден. Это не значит, что Горбачев и его помощники следовали официальной доктрине марксизма-ленинизма. Институты режима не могли быть реформированы без ревизии идеологии, и «новое мышление» было неотъемлемой частью перестройки. Ориентиром служила, в терминологии Виктора Заславского, оперативная идеология, а не официальная. «Советский образ жизни» мог рассматриваться как жизнеспособная и самовоспроизводящаяся культура, даже если ее формы организации и самоинтерпретации следовало подвергнуть критике. Остаточная версия первоначальной модели новой цивилизации, таким образом, стала исходной точкой стратегии реформ, но она оказалась не в состоянии абсорбировать силы, вырвавшиеся на свободу в результате смены курса. В ретроспективе роль данного фактора очевидна в нескольких ключевых аспектах процесса реформ. Сама идея гласности в ее радикальном смысле, то есть развертывания общественной дискуссии об истории и состоянии советского общества, отражала оптимистический взгляд на советскую культуру как устоявшуюся традицию и ее потенциал саморефлексии. Подобным же образом поразительное непонимание и недооценка национальных проблем со стороны руководства могут быть объяснены лишь как результат веры в объединяющую и ассимилирующую мощь советской социокультурной модели. Кажется вероятным, что непоследовательность новой экономической политики Горбачева была обусловлена теми же причинами: пока общие цивилизационные рамки казались прочными, возникало искушение экспериментировать с разными подходами в различных сферах.

Парадоксальное сочетание успеха и провала, по-видимому, наиболее выражено на уровне культуры. Если мы рассмотрим траекторию советской модели с особым акцентом на ее глобальном измерении, то различия между основными тенденциями в этой сфере станут очевидными. В ходе конфликта с Западом претензии на построение особого и превосходящего его мира выдвигались во всех указанных сферах, но с разными практическими результатами и долгосрочными последствиями. Создание альтернативной мировой экономики всегда было не более чем утопической фикцией. На стадии формирования сталинского режима совпадение кризиса на Западе с началом советской индустриализации способствовало сохранению иллюзии экономической независимости. Послевоенная экспансия расширила экономическую базу советского государства, но сталинистские интерпретации этих изменений – в особенности понятие «социалистического мирового рынка» – относились скорее к идеологии, чем к экономической политике. Последующие шаги были, как мы видели, слишком ограниченными и непоследовательными, чтобы вызвать какой-либо значительный сдвиг в глобальном балансе экономической власти. Ни реформы, ни защитные барьеры не предотвратили усиление зависимости экономик советского блока от капиталистического окружения в последние два десятилетия перед их крахом, хотя это внешнее влияние глобализации в разной степени смягчалось или усугублялось внутренними факторами, определявшими течение кризиса в каждой из социалистических стран. В отличие от этого политическое наступление с целью глобального присутствия и доминирования было более эффективным, а его всемирные последствия – более значительными. В определенном смысле послевоенная стадия сталинизма являлась одновременно высшей точкой и поворотным пунктом этого процесса. Сталинское автократическое правление сделало возможным расширение советского господства за пределы границ империи и мобилизацию международного движения в ходе соперничества сверхдержав, но это было достигнуто средствами сверхтоталитарного режима, который не мог быть сохранен или замещен более рациональными методами управления, работающими в таких же масштабах. Развитие советской имперской власти после 1953 года происходило в более неопределенном контексте. Хотя советское государство в течение некоторого времени было способно усиливать свои глобальные позиции, политический союз режимов советского типа (несмотря на их сохраняющееся структурное сходство) был разрушен и не мог быть восстановлен. Наконец, культурный фактор – то есть идеологический аспект советского способа глобализации – следовал образцу, отличавшемуся от экономических и политических тенденций. Советская модель никогда не сводилась к идеологической конструкции, но ее формирование включало идеологический компонент, который стал неотъемлемой и существенной частью властной структуры. Его относительный упадок внутри страны и за рубежом на постсталинистской стадии является бесспорным. Однако указанные выше факты свидетельствуют, что явная эрозия идеологии сопровождалась временной консолидацией или традиционализацией на более латентном уровне и что данный процесс зашел достаточно далеко, чтобы вызвать, но не поддержать в должной степени реконструкционный ответ на углубляющийся кризис модели.

Эти соображения не добавляют чего-либо к объяснению советского коллапса. Их основная цель состоит скорее в том, чтобы показать, что события 1989–1991 годов следует рассматривать на фоне общего кризиса, который продолжался значительно дольше, и что его предыстория имеет глобальное измерение. Советская модель являлась стратегией модернизации, основанной на синтезе имперской и революционной традиций, но она была также и глобальным явлением. Ее формирование, экспансия и распад не могут быть объяснены без учета международных связей, а ее история была существенной частью глобализационного процесса в ХХ веке. Как показали события последних лет, не только посткоммунистическая часть мира, но и глобальная ситуация формировалась советским опытом, и она будет испытывать влияние долгосрочных последствий советского коллапса.