редоточения на каком-либо из этих компонентов в качестве движущей силы прогресса. Но поскольку осуществлением власти, реализацией планов и поддержанием контроля занимался политический центр, мы можем говорить о первенстве политического, а специфическая форма, которую оно приобрело в советской модели, являлась тоталитарной169.
Это, однако, лишь одна сторона общей картины; другая ее сторона связана с проблемой дифференциации. Часто утверждается, что фатальный недостаток советской модели и основная причина, по которой она не могла выдержать конкуренцию с Западом, состояли в блокировании процесса дифференциации. С такой точки зрения коммунистические режимы были неспособны адаптироваться к универсальной функциональной логике общества модерности. Но рассматриваемая нами констелляция, вероятно, может быть лучше описана как соединение чрезмерной интеграции и крайней степени дифференциации (в том смысле, что процесс дифференциации происходил вне определенных институциональных рамок).
Чтобы прояснить данное положение, следует рассмотреть под иным углом зрения три взаимосвязанных принципа организации: командную экономику, партию-государство и идеологическую ортодоксию. Каждая из этих сфер руководствовалась особой логикой, которая приводила к возникновению закрытых и самовоспроизводящихся форм. Во всех трех случаях цель заключалась в том, чтобы соединить контроль и мобилизацию: централизованное планирование следовало совместить с непрерывным технологическим прогрессом; партийный суверенитет – с активным, но направляемым участием; неизменные доктринальные принципы – с неограниченным ростом научного знания. Эти институционализированные иллюзии были различными способами адаптированы к контексту и динамике соответствующих сфер. В экономике всеобъемлющее планирование (включая, как мы видели, догматизированную модель промышленного развития) являлось неотъемлемой частью коммунистического проекта. Но возникшая конфигурация экономических практик, обладавших разной степенью институционализации, представляла собой неустойчивое смешение командных механизмов, элементов рынка и более или менее неформальных сетей. Как навязанные сверху структуры, так и адаптационные стратегии, делавшие их жизнеспособными, были препятствием для каких-либо реформ, а идеологические представления, надстраиваемые над одновременно зарегулированной и недостаточно институционализированной экономикой, – дополнительным барьером на пути изменений. Подобным же образом создание идеологической ортодоксии для контроля над сферой культуры вызывало непредвиденные последствия. Идеологический каркас советской модели основывался на соединении различных традиций (марксистские идеи объединялись с менее заметными заимствованиями из других источников, российских и западных), но сама искусственность этого синтеза требовала сохранения видимости единого целого. Хотя способы использования идеологии в обществах советского типа предполагали изменчивое смешение приверженности и манипулирования, необходимость сохранения целостного мировоззрения в качестве единственно возможного создавала условия, которые ограничивали восприятие, познание и инновации во всех сферах жизни. Наконец, особая логика политической сферы отличалась от экономических и идеологических тенденций в том, что она породила различные варианты партии-государства. Харизматический вариант достиг высшей точки в автократии, тогда как более рационализированный вариант усилил олигархический контроль над аппаратом (следует отметить, что понятия харизмы и рациональности приобрели специфическое значение в контексте советской модели; их общим знаменателем являлись претензия на авторитетное знание и на его основе мандат на переустройство общества). Разновидности этих альтернативных типов режима воздействовали на всю институциональную структуру рассматриваемых обществ. Переход от автократии к олигархии в Советском Союзе после 1953 года является здесь очевидным примером; в отличие от этого китайские реформы после смерти Мао оказались более зависимы от принципа верховного лидерства и в меньшей степени были способны сдерживать изменения в рамках системы. В данном случае отход от автократии совпал с началом длительного сдвига в направлении капиталистического пути развития.
В довершение картины следует отметить значение каждой из трех сфер, выделяемых по структурным основаниям и заключенным в них возможностям, в попытках реформировать или революционизировать советскую модель изнутри. На плановую экономику, в которой видели воплощение принципов, не затронутых бюрократическим «перерождением» в сфере политики, молилась революционная оппозиция, не желавшая окончательно порывать с режимом. Но вера в то, что этот краеугольный камень всего коммунистического проекта был восстановлен после временной утраты контроля, также способствовала мобилизации поддержки сталинской «революции сверху». Однако более важно, что в период правления Хрущева между 1956‐м и 1964 годами необходимость экономического прорыва считалась ключом к возрождению внутри страны и успеху на международной арене. В других поворотных пунктах попытки реконструировать или перепроектировать всю модель сопровождались пересмотром базовых идеологических постулатов, но инновации подобного рода могли принимать самые разные направления: от маоистской культурной революции на одном полюсе до интеллектуальных проектов Пражской весны на другом. Что же касается проектов политических изменений, выходящих за пределы партии-государства, тут выделяются два случая: предпринятая в 1968 году в Чехословакии попытка переопределить руководящую роль партии и предложение Горбачева ввести разделение властей, придав вес представительным институтам. Именно последний шаг, менее радикальный, оказался более судьбоносным, поскольку был нацелен в самый центр советского имперского порядка и привел к общему и окончательному кризису.
Коротко говоря, внутренняя динамика советской модели являлась более сложной, чем это принято считать. Хотя модель функциональной дифференциации здесь, конечно же, неприменима (что на самом деле требует более общей критики, не входящей сейчас в нашу задачу), мы можем говорить об особом типе дифференциации. Основные сферы общественной жизни структурировались вокруг определенных смысловых форм и механизмов приспособления к существующим ограничениям. Возникавшие в результате компромиссные варианты, особые для каждой сферы, препятствовали дальнейшему развитию, но могли также в ситуации неопределенности способствовать возникновению идеи обновления.
Перманентный кризис
В свете вышесказанного мы можем теперь рассмотреть вопрос об особой кризисной динамике, присущей коммунистической версии модерности. После крушения большинства коммунистических режимов и длительного, но безусловно глубокого изменения китайского режима более не осталось сомнений в том, что эти режимы навязывали свои собственные конститутивные образцы обществу, но не достигли глубоких и всесторонних трансформаций своих обществ, к которым стремились. Степень частичной трансформации и взаимной адаптации различалась от случая к случаю, но кажется уместным говорить о постоянной напряженности между режимом и обществом. Теоретики тоталитаризма видели в этой ситуации своего рода состояние гражданской войны, прерываемой периодическими перемириями. В менее апокалиптическом тоне один из историков советского периода писал о «режиме кризисного управления на протяжении 74 лет»170, который так и не перерос в действительно стабильный порядок.
Наш анализ советской модели предполагает более специфическое понятие кризисного управления. Рассматриваемый режим был не просто неспособен достичь устойчивого баланса между целями и средствами. Кризис, с которым он сталкивался, являлся неизбежным результатом его претензий на преодоление другого кризиса, а поиски решения возникавших проблем существенно влияли на ход развития, но не привели к созданию жизнеспособных альтернатив преобладавшей модели. Как было показано, проект, развившийся в советскую модель, был рационализирован в качестве ответа на предполагаемый структурный кризис западной модерности. Противоречия и дисфункции, укорененные в динамике капитализма, но получившие отражение во всех сферах жизни модернизировавшихся обществ, должны были устраняться путем перестройки всего процесса вокруг определенного набора целей и эффективного координирующего центра. Но модель, которая выросла из этого проекта, взаимодействуя с более широким историческим контекстом, воспроизвела кризисные тенденции модерности в более острой форме. Ее основные компоненты (командная экономика, партия-государство и тотальная идеология) вдвойне способствовали дисфункциональным тенденциям: их институциональная закрытость препятствовала обучению и изменениям, тогда как заложенные в них нереальные цели порождали несбалансированные проекты. Более того, оба этих аспекта препятствовали взаимной адаптации между режимом и обществом.
С такой точки зрения советская модель может рассматриваться как постоянно подверженная действию кризисных тенденций, хотя влияние и направление таких тенденций зависели от исторических обстоятельств. У этой проблемы была, однако же, и другая сторона. Структура советской модели налагала специфические и значительные ограничения на рефлексивность, но не полностью ее устраняла. Идеологическая самоинтерпретация коммунистических режимов отвечала на кризисные симптомы, и это приводило к выработке стратегий их преодоления, которые могли отличаться разной направленностью. С одной стороны, присущее этой модели самомнение порождало видение революционной мобилизации и очищения сверху; классическими примерами здесь служат сталинская смена курса в конце 1920‐х годов и маоистская культурная революция. С другой стороны, сдвиг от автократии к олигархии в СССР после 1953 года поставил на повестку дня вопрос о реформах, но это создавало возможность подлинных разногласий и стратегического манипулирования. Широко обсуждавшиеся шаги по усилению роли рыночных механизмов в рамках в целом плановой экономики были не единственным возможным вариантом. Те, кто противился проникновению рыночных элементов, в ряде случаев склонялись к технократическим вариантам реформ (эта тенденция была в течение некоторого времени особенно выражена в Восточной Германии), и даже официальное переопределение социализма как относительно длительной стадии постепенного развития (в отличие от более раннего видения ускоренного перехода к коммунизму) может быть истолковано как оправдание политики минимальных реформ.