Цивилизация — страница 13 из 58


Помимо картин крестьянской жизни средневековой Франции, иллюстрации часослова содержат красочный рассказ о жизни знати. И начинается он с изображения герцогского застолья. Вот сам хозяин, а вот и знаменитая золотая солонка, известная нам по описям его коллекций, и возле нее, на столе, две карликовые собачки. За спиной у герцога камергер ободряет робкого просителя (approche, approche)[37], и гости, включая кардинала, всплескивают руками, дивясь благодушию сеньора. Сцена битвы на заднем плане – всего лишь гобелен: герцог не любил воевать. На званом обеде дамы не присутствуют, но в апреле, как мы видим, они надевают «пасхальные шляпки» и снисходительно принимают легкий куртуазный[38]флирт, потому так и названный, что только у придворных было время на подобные милые пустяки. А в мае все водружают на голову венок из зеленых веток и едут кататься верхом. Мечта! Ну какое еще общество, в какие еще времена было столь обворожительно элегантно и беззаботно?

В ту пору французский и бургундский дворы были общепризнанными законодателями моды и манер для всей Европы. Еще тогда возник эталон благовоспитанности, не утративший своего значения в последующие века. В стихотворении «Молитва о дочери», написанном в 1919 году, Йейтс признается, что прежде всего желал бы привить ей учтивость (courtesy). И до сих пор первое, с чем у многих ассоциируется слово «цивилизация», лежит в этой плоскости. Что ж, манеры и обходительность – дело хорошее. Но оно касается исключительно настоящего, а для сохранения цивилизации этого явно недостаточно. Такое понимание свойственно узкому и статичному обществу, которое никогда не смотрит по сторонам и не заглядывает вперед, а потому может окончательно закостенеть в своем единственном стремлении – продлить комфортный для себя общественный порядок. Примеров сколько угодно. Великое и, в сущности, уникальное достоинство европейской цивилизации заключается как раз в том, что она неустанно развивалась и трансформировалась. В ее основе лежит не застывшее совершенство, но свежие идеи и творческое вдохновение: даже идеал куртуазности, как выяснилось, способен принять неожиданную форму.

В годы строительства северного портала Шартрского собора богатый молодой повеса по имени Франческо Бернардоне внезапно переродился. Надо сказать, он был (и навсегда остался) образцом куртуазности, ибо с юности проникся французскими идеалами рыцарской чести. Однажды веселый франт повстречал худо одетого странника и в порыве сочувствия снял с плеча дорогой плащ и отдал бедняге. Ночью ему приснился вещий сон – будто бы Господь повелел ему: «Рушащийся дом мой обнови!» Спустя некоторое время Франческо принялся раздавать свое имущество и так в этом преуспел, что его отец, зажиточный торговец в итальянском городе Ассизи, прогневался и отказался от сына. Тогда Франческо скинул с себя последние дорогие одежды и объявил, что отныне ничем не желает владеть – ничем! Епископ Ассизский прикрыл его наготу своей мантией, а после распорядился выдать ему старый плащ, и Франческо, напевая французскую песенку, отправился в лес.

Следующие три года он прожил в ужасающей нищете, заботясь о прокаженных, которых повсюду хватало в Средние века, и собственноручно восстанавливая ветхие заброшенные церкви (вещий сон он понял буквально). Как-то раз служивший мессу священник произнес: «Не берите с собою ни золота, ни серебра, ни меди в поясы свои, ни сумы́ на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха»[39]. Надо думать, Франческо и раньше не единожды слышал эти слова, но в тот день они запали ему в душу. Он отбросил свой посох, снял с ног сандалии и босой пошел бродить по окрестным холмам. Все его поступки указывают на то, что он буквально следовал евангельским призывам, переводя их на язык рыцарской поэзии и милых его сердцу песен трубадуров. Своей прекрасной дамой он избрал Бедность, и каждый новый подвиг самоотречения был данью его беззаветной любви к ней. Почему? Отчасти потому, что он по опыту знал, как развращает людей богатство; отчасти потому, что быть богатым среди бедняков неприлично.

Святого Франциска (как мы теперь уже можем его называть) сразу признали религиозным гением, величайшим, добавлю я, за всю историю Европы. И когда он с первыми двенадцатью учениками добился аудиенции у папы Иннокентия III, самого могущественного политика Европы (и, разумеется, истинного христианина), понтифик разрешил ему создать монашеский орден. Папа проявил исключительную прозорливость, ведь Франциск был всего-навсего мирянин, не сведущий в богословии, к тому же и сам он, и его спутники-оборванцы до того возрадовались свиданию с папой, что пустились в пляс. Ничего себе картинка! Жаль, ее не потрудились запечатлеть первые иллюстраторы францисканской легенды.

Наиболее убедительно история святого Франциска отображена в произведениях художника сиенской школы, известного нам под именем Сассетты. Хотя жил этот мастер много позже Франциска, рыцарско-готическая традиция надолго – как нигде больше в Италии – задержалась в Сиене, наполнив яркие, жизнеутверждающие образы Сассетты каким-то особым, таинственным лиризмом, по сути своей более францисканским, нежели тяжелое глубокомыслие Джотто. Тем не менее авторитетом пользуются работы Джотто, и не только потому, что создавал он их на сто пятьдесят лет раньше, то есть ближе ко времени святого Франциска, но и потому, что ему и художникам его круга доверили расписывать знаменитый храм в Ассизи. Конечно, если иметь в виду наиболее поздние и – как бы это сказать? – наименее поэтические, что ли, эпизоды из жизни святого, где гуманистическая наполненность Джоттовых фресок абсолютно уместна, то здесь Сассетта не может с ним соперничать. На мой взгляд, главная неудача Джотто – образ самого святого Франциска. Его Франциск всегда излишне суров и властен, без проблеска радости, которую святой ценил почти так же, как обходительность. К слову сказать, о его внешности мы не имеем ни малейшего понятия. Самое раннее его изображение, сделанное, по-видимому, вскоре после его кончины, – это эмалевая миниатюра на французской (ну разумеется!) шкатулке. Самый известный из ранних живописных портретов приписывают кисти итальянского художника Чимабуэ[40]. Выглядит он довольно правдоподобно, только, боюсь, полностью переписан и позволяет судить лишь о том, каким представляли себе святого Франциска в XIX веке.

Святой Франциск умер в 1226 году в возрасте сорока трех лет, вконец изнурив себя добровольными лишениями. На смертном одре он обратился к «братцу ослу» (так он называл свое тело), которому доставил столько страданий, и попросил простить его. Франциск при жизни стал свидетелем того, как из скромной группы его сподвижников выросла влиятельная организация миноритов (францисканцев), но в 1220 году он сложил с себя полномочия генерального министра ордена, смиренно признав свою неспособность управлять столь сложной структурой. Через два года после смерти Франциск был канонизирован, и его последователи приступили к строительству посвященной ему базилики в Ассизи. Большой двухъярусный храм (с нижней и верхней церквями), воздвигнутый на крутом склоне холма, – замечательное инженерное сооружение и признанный шедевр готической архитектуры. К украшению интерьеров были привлечены ведущие итальянские художники, начиная с Чимабуэ, которые превратили базилику в самый ценный, во всех отношениях, христианский храм в Италии. Не правда ли, довольно странный памятник человеку, любившему повторять вслед за Христом: «Лисицы имеют норы, и птицы небесные – гнезда; а Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову»[41]. Стоит ли говорить, что исповедуемый Франциском культ бедности умер вместе с ним, а точнее, еще при нем. Официальная Церковь не могла не осудить это опасное заблуждение, ведь уже тогда Церковь стала частью международной банковской системы, зародившейся в Италии в XIII веке. Тех из последователей святого Франциска, кто упрямо цеплялся за доктрину бедности, так называемых фратичелли («братцев»), обвиняли в ереси и сжигали на костре. Следующие семьсот лет капитализм разрастался все больше и больше – до нынешних чудовищных пропорций. Может показаться, что учение святого Франциска не оставило никакого следа: даже реформаторы-филантропы XIX века, периодически о нем вспоминая, не собирались ни превозносить, ни боготворить бедность и думали только о том, как избавиться от нее.

Тем не менее вера в то, что свобода духа подразумевает отказ от земных благ, присуща всем без исключения великим учителям Церкви – и западной, и восточной. Это тот идеал, пусть и недосягаемый на практике, к которому настоящие духовные лидеры всегда будут возвращаться. Претворив эту истину в жизнь с неподдельной, благородной искренностью, святой Франциск навсегда заразил ею европейское сознание. На деле отряхнув с себя путы собственности, он достиг того душевного состояния, которому в конце XVIII века суждено было обрести новый смысл в философии Руссо и Вордсворта. Не откажись Франциск обладать чем бы то ни было, он не ощутил бы своего родства со всем Божьим творением, как с живыми существами, так и с «братом огнем» и «братом ветром».

Это ощущение вдохновило его восславить единство сотворенного мира в «Гимне брату Солнцу»; заметно оно и в подкупающем простодушии сборника легенд «Цветочки». Не всякий читатель продерется через ученые аргументы Абеляра, не всякий одолеет «Сумму теологии» Фомы Аквинского, но любой с удовольствием прочтет «Цветочки» – народные сказания о жизни и чудесах Франциска. И как знать, все ли ложь в этих сказках. Воспользовавшись современным жаргоном, их можно назвать одним из первых примеров массовой коммуникации – по крайней мере со времен появления четырех Евангелий. Одна легенда рассказывает о том, как святой Франциск уговорил злого волка, наводившего ужас на жителей города Губбио, заключить мир с людьми: те обязались ежедневно давать ему пищу, а волк – не приносить им вреда. (Уговор скрепили «рукопожатием»: волк положил лапу на руку святого.) Но самая знаменитая история – проповедь Франциска Ассизского птицам, существам особого порядка, с точки зрения готического сознания. Даже семь столетий спустя наивная красота этого эпизода не потускнела – ни на страницах «Цветочков», ни на фреске Джотто.