и иная счастливая находка. Парадоксальным образом непреодолимые технические препятствия подстегивают творческую изобретательность. Я лишний раз убедился в справедливости расхожей истины: трудная рифма нередко открывает путь к блестящей мысли. Невозможно перечислить все, чем я обязан Би-би-си. Невозможно представить больше понимания, доверия, эффективности со стороны руководства, которое, в довершение всего, подыскало для книги редактора, человека необычайно острого ума и неистощимой энергии, – Питера Кэмпбелла. О таком редакторе всякий нерадивый автор вроде меня может только мечтать.
Мой секретарь Кэтрин Портеус и все члены съемочной группы, почти два года работавшие со мной бок о бок, очень помогли мне и также должны быть упомянуты в книге, созданной по следам телевизионного сериала. Это оператор-постановщик Адольф Артур Ингландер, оператор Кеннет Макмиллан, второй оператор Колин Диэен, техник Билл Паджет, осветители Дейв Гриффитс, Джек Проберт, Джо Кукси, Джон Тейлор, звукооператор Бэзил Харрис, ассистент звукооператора Малькольм Уэбберли, главный редактор Аллан Тайрер, редакторы Джесси Палмер, Майкл Шах Дайан, Питер Хилас, Роджер Криттенден, младший редактор Джун Лич, ассистенты продюсера Кэрол Джонс и Мэгги Хьюстон.
1. Игольное ушко
Я в Париже, на мосту Искусств. На одном берегу Сены – прекрасный в своей соразмерности фасад Института Франции, построенного в 1670 году как учебное заведение[2]. На другом – Лувр, дворцовый комплекс, строительство которого началось в Средние века и завершилось в XIX столетии. И то и другое – бесспорные шедевры архитектурного классицизма. Выше по течению видны контуры собора Парижской Богоматери, заслужившего если не всеобщую любовь, то всеобщее признание благодаря фасаду, в котором наиболее последовательно воплотилась дидактическая программность готического искусства. Жилые дома, окаймляющие берега Сены, являют собой пример разумной, соразмерной человеку городской застройки. Перед ними вдоль набережной, в тени деревьев, тянутся книжные лотки: многие поколения студентов находили здесь пищу для ума, а поколения букинистов-любителей предавались культурному, «цивилизованному» досугу – поиску книг для пополнения своих коллекций. Полтораста лет учащиеся парижских художественных школ и коллежей спешат по этому мосту в Лувр и обратно, чтобы изучать музейные шедевры, а после, у себя в мастерских, спорить о них и мечтать о собственном достойном вкладе в развитие великой традиции. Сколько американских пилигримов, начиная с Генри Джеймса, стояли на этом мосту, вдыхая аромат многовековой культуры, ощущая себя в самом сердце цивилизации!
Что же такое цивилизация? Не знаю. Я не готов сформулировать это посредством абстрактных понятий – пока не готов. Но мне кажется, я могу распознать цивилизацию, когда вижу ее воочию – вот как сейчас. Джон Рёскин однажды сказал: «Автобиография великих наций складывается из трех летописей – книги деяний, книги слов и книги искусства. Ни одна из книг не может быть понята, если не прочитаны две другие, но из трех книг наибольшего доверия заслуживает последняя»[3]. Думаю, в целом это верно. Сколь ни поучительны для нас мысли и чувства писателей и политиков, они не более чем декларация о намерениях, выражаясь современным языком. Если меня спросят, что скорее доносит правду о состоянии общества: речь министра жилищного строительства или дома, построенные в его бытность министром, – я выберу дома.
Из этого не следует, что история цивилизации есть история искусства, отнюдь. Замечательные произведения могут создаваться и в варварских обществах, более того – сама компактность примитивного общества способствует особой, предельно концентрированной выразительности его прикладного искусства. В IX веке на Сене можно было увидеть форштевень приближающегося корабля викингов. Сегодня, в качестве одного из экспонатов Британского музея, он воспринимается как впечатляющий памятник древнего искусства. Но в свое время для матери семейства, поспешно укрывшейся в хижине, он означал нечто иное и далеко не столь привлекательное, а именно угрозу ее цивилизации, символ, сопоставимый в наши дни с перископом атомной подводной лодки.
И здесь мне на ум приходит другой яркий пример – африканская маска, принадлежавшая Роджеру Фраю. Помню, когда он привез ее и повесил у себя на стене, мы с ним сошлись во мнении, что маска обладает всеми признаками выдающегося произведения искусства. Сегодня, как мне представляется, многие сказали бы, что маска трогает их куда больше, чем голова Аполлона Бельведерского. А между тем целых четыре столетия, после того как была найдена статуя Аполлона, его голова считалась непревзойденным скульптурным шедевром. Недаром Наполеон кичился тем, что захватил в Ватикане бесценный трофей. Теперь о мраморном Аполлоне никто не вспоминает, за исключением гидов, сопровождающих туристические автобусы; по-видимому, гиды – последнее передаточное звено традиционной культуры.
Каковы бы ни были художественные достоинства Аполлона, едва ли можно сомневаться, что по сравнению с африканской маской он воплощает в себе более высокую ступень цивилизации. И то и другое олицетворяет духов, посланцев иного мира, точнее – мира нашего воображения. Для негритянского воображения это мир страха и тьмы, сулящий жестокую кару за малейшее нарушение табу. Для эллинистического воображения это мир света и надежности, в котором боги совсем как мы, только красивее, и на землю они сходят, чтобы учить людей следовать голосу разума и законам гармонии.
Звучит прекрасно, однако слова словами, а дела делами: в греко-римском мире тоже хватало суеверия и жестокости.
Тем не менее контраст между двумя упомянутыми образными системами говорит о многом. Он говорит о том, что на определенном историческом витке человек в своем понимании самого себя – своего тела и духа – обнаружил нечто выходящее за пределы ежедневной борьбы за существование и еженощной борьбы со страхом и ощутил потребность развивать соответствующие свойства мысли и чувства, чтобы приблизить их к идеалу совершенства – сбалансированному сочетанию разума, справедливости и физической красоты. Эту потребность человек удовлетворял различными способами – посредством мифов, посредством песен и танцев, посредством философских учений, а также посредством упорядочения зримого мира. Плоды его воображения суть выражение некоего идеала.
Такой идеал и был унаследован Западной Европой. Придумали его в Греции в V веке до н. э., и это, вне всякого сомнения, самое невероятное изобретение за всю историю человечества – настолько цельное и убедительное, настолько отрадное для глаз и ума, что оно оставалось практически неизменным на протяжении шести веков. Разумеется, искусство, выросшее из этого идеала, со временем выродилось в банальность. Один и тот же архитектурный лексикон, одна и та же образность, одни и те же театры, одни и те же храмы: на отрезке в пять сотен лет вы в любой временнóй точке могли обнаружить их по всему Средиземноморью, на территории Греции, Италии, Франции, Малой Азии и Северной Африки. Окажись вы на площади любого средиземноморского города в I веке н. э., вы не сразу сообразили бы, куда вас занесло: попробуйте угадать название города и страны, оказавшись в современном аэропорту! Взять, к примеру, так называемый Мезон Карре («квадратный дом») в Ниме на юге Франции – небольшой греческий храм, который мог появиться в любом месте греко-римского мира.
Ним расположен неподалеку от побережья Средиземного моря. Но греко-римская цивилизация простиралась много дальше – до Рейна и шотландской границы, хотя к тому времени, как она добралась до Карлайла, она заметно огрубела, наподобие викторианской цивилизации образца Северо-Западной пограничной провинции в Индии. Цивилизация эта наверняка казалась абсолютно несокрушимой. И такое впечатление частично подтвердилось: кое-что от нее уцелело. Например, Пон-дю-Гар, акведук в окрестностях Нима, полностью устоял под натиском разрушительной стихии варваров (если иметь в виду сложенное из камня сооружение, а не цель, ради которой оно было воздвигнуто). Фрагментов и подавно сохранилось великое множество – достаточно заглянуть в Античный музей Арля. «Обломками сими подпер я руины мои»[4]. И когда дух человеческий воспрянул, величавые фрагменты послужили художественным ориентиром для строителей местных церквей. Но не будем забегать вперед.
Что же случилось? Упадку и крушению Римской империи Эдвард Гиббон посвятил шеститомный труд[5], поэтому я лучше оставлю вопрос без ответа – коротко ответить не получится, не стоит и начинать. Но сам исторический факт, на первый взгляд почти неправдоподобный, сообщает нам нечто важное о природе цивилизации: какой бы сложноорганизованной и незыблемой ни казалась цивилизация, на деле она весьма и весьма уязвима. Она может пасть. Назовем ее главных врагов. Во-первых, это страх – страх войны, страх вторжения извне, страх эпидемий и голода, страх всего, что обесценивает любой созидательный труд: зачем строить, сажать деревья, думать о будущем урожае? А еще страх перед сверхъестественным, который запрещает вам сомневаться и что-либо менять. Мир поздней Античности был полон бессмысленных ритуалов, мистических религиозных практик, подрывавших веру человека в собственные силы. Прибавьте к этому усталость и опустошенность, ощущение безнадежности, которому подвержены порой даже люди с высоким уровнем благосостояния. В начале XX века греческий поэт Кавафис написал стихотворение, в котором попытался воссоздать настроение жителей древнего города, скажем Александрии, день ото дня живущих в ожидании завоевателей-варваров. В конце концов полчища варваров прошли стороной, угроза миновала. Но люди разочарованы: «И что же делать нам теперь без варваров? Ведь это был бы хоть какой-то выход»[6]