Цивилизация классической Европы — страница 38 из 121

Сезонная флуктуация свадеб определяется литургическим циклом и полевыми работами (французские деревни и Канада). В Канаде зимой не женятся. Во всех остальных местах — до Великого поста, в феврале, до жатвы, в конце июня — в июле, на день св. Михаила, в октябре — ноябре, после уборки. Рождественский и Великий посты — время запретное.

И наконец, сезонная смертность.

Это всегда осень и весна. Августовско-сентябрьская смертность — признак архаический. Она связана с младенческим энтероколитом. Изнуренные матери становятся не так внимательны, грудь кормящих женщин, измученных тяжелым трудом, истощается, в семью проскальзывает смерть.

График Онёя и график Муи, взятые у Губера, выделяют смертность взрослую, соответствующую нашей модели, и детскую, которая своей августовско-сентябрьской вспышкой сбивает с толку.

Что касается Мишеля Буве, он хорошо показывает на примере Троарна, что максимальная уязвимость ребенка приходится на период между вторым и шестым месяцем жизни. Перед смертностью трех первых недель медицина будет бессильна почти вплоть до XX века.


Обручения «по церковному разряду» с торжественным обменом обещаниями, формулой свадьбы, но в будущем освященные церковью и занесенные в приходской регистр, сходят на нет. Их вырождение завершилось в XVIII веке, и от них сохранилось лишь простое воспоминание, ритуал, лишенный смысла. В XVII веке, независимо от записи, весьма часто продолжают осуществляться настоящие обручения, отмечаемые за один, два, три месяца до свадьбы. Искусно использованный документальный материал Троарна на стыке Канской равнины и земли Ог позволил с точностью проследить от середины XVII до середины XVIII века кривую вырождения религиозного обряда обручения.

О чем это говорит? Ответить можно только гипотетически.

Это первый шаг к обмирщению практики бракосочетаний, реакция на растущие в XVI — начале XVIII века требования сексуальной аскетической морали. Исчезает обручение, но не подразумеваемое обязательство, не виртуальное соглашение семей и будущих супругов. Обязательство, если угодно, сговоренных подеревенски — вместо обрученных христианского Средневековья. Обязательство не освященное, которое можно взять назад без ущерба, испытание решений, испытание намерений и интересов. Свадьба начинается с момента мирского сближения, скрытого от ставшего слишком требовательным взгляда церкви. Прежде всего для удобства. В той мере, в какой действующая суровая теология брака постепенно моделировала каноническое право, обязательство на будущее приспосабливалось к обязательству в настоящем. Чтобы защитить обязательство обручения на будущее, каноническое право — нормандские приходские регистры нам это часто доказывают — возвело процедурную налоговую стену, разве что чуть менее высокую, чем свадебная.

Иначе обстояло дело на востоке Европы и, видимо, на севере, а также в Кастилии, где клир в XVIII веке громит преступные языческие пережитки, довольно трусливо именуемые добрачными вольностями. Любая мелкая провинция, любая социальная группа имела свой неписаный обычай. Средневековое гостеприимство замка предполагало исполнение дворовыми девушками весьма щекотливых обязанностей по отношению к проезжему гостю. От сеньора до вассала все в XVIII веке еще ощущают пережитки, почти всегда довольно слабые, менее символических древних прав. С этой точки зрения «Женитьба Фигаро» свидетельствует о довольно специфической форме сеньориальной реакции. Под строгим оком нового морального закона старая цивилизация, более согласная с требованиями инстинкта, завершает свое разложение. Эта эволюция будет способствовать утрате обрядом обручения своего старого содержания. Свадьбе предшествует отныне мирской сговор — изменение драматическое и скачкообразное. Классическая комедия и та скрываемая ею тревога перед ударом случая, от которого как никогда зависит создание супружеской пары, возможно, отражает эту эволюцию. Гордость угрожает социуму, так же как и человеку, в конце всякого усилия; это же героическое усилие классического XVII века, который стремился подчинить инстинкт закону, древний естественный порядок — этике, в некоторых моментах, возможно, превзошло свою цель. С точки зрения нравов, классический XVII век — великий и, быть может, единственный революционный век в противовес традиционной цивилизации, век прежде всего иконоборческий. И он же парадоксальным образом осуществит одно из условий мальтузианской революции.

Сезонный ритм зачатий был гораздо контрастнее, чем в наши дни. Смягчение сезонного ритма возникло с распространением контрацепции, облегчением условий жизни и повышением комфорта в странах с холодной зимой. Между июньскоиюльским пиком зачатий и осенним спадом (октябрь: снижение температуры и усталость после жатвы) амплитуда обычно вырастает в два раза (в наши дни разница не превышает 10 %) на внутренних землях и до трех раз, когда на сезонный ритм накладывается ритм моря.

* * *

Если рождения отмечены сезонными ритмами, то уж смерть тем более. В индустриальной и урбанизированной Европе XX века сглаживание сезонной и межгодовой флуктуации является признаком снижения экзогенной смертности. Экзогенная смертность, составляющая в Соединенных Штатах или в Швеции 20 %, в XVII веке была таковой почти на 97–98 %. Современная медицина нимало не продлила человеческую жизнь: в деревнях XVIII века люди умирали в 90 лет; и Фонтенель, и Лас Казас, и многие другие свидетельствуют о некоторых исключительных выдающихся долгожителях. И тем не менее, Декарта в его 54 года могли бы спасти три укола пенициллина. Для рано изношенного организма шансы умереть от старости были ничтожными; этот очень молодой мир мог уважать старость, не опасаясь ее. Она была всего лишь счастливым случаем. Кроме амплитуды, сезонная флуктуация смертей дает весьма отличный от нынешнего рисунок.

Два пика: зимний (он существует и в наши дни) — смертность стариков и взрослых — и летний пик детской смертности: энтероколиты, снижение лактации у матерей в период жатвенной страды, высокая численность новорожденных как следствие максимума рождений с февраля по апрель. С июля по сентябрь, с августовским пиком, происходит великое и зловещее «избиение младенцев». В Порт-ан-Бессене сентябрьско-октябрьский пик смертности создается совпадением энтероколитов новорожденных с убийственным для моряков великим приливом периода равноденствия. Классический зимний пик уносит из плохо отапливаемых домов взрослых и стариков. Это банальная легочная смерть. Тщательное исследование двух пиков позволяет классифицировать эпохи и страны. Относительное снижение летнего пика можно рассматривать как признак развития и комфорта.

Все это смерть, конечно, в основном экзогенная; прежде всего летняя смерть, которая снимает свою недозревшую жатву, но смерть обыкновенная. Другое дело великая чума. «А peste, fame et bello, libera nos, Domine».[74] Регистры часто называют чумой любую смертоносную эпидемию определенного размаха. Не всякая эпидемия чумная. Была оспа — наполовину эпидемическая, наполовину эндемическая, которая обезображивала (Дантон, Мирабо, мадам де Мертей из «Опасных связей»), ослепляла и убивала (Людовик XV еще в 1774 году жертва сладострастия своего окружения). Восемнадцатый век начинает одолевать ее. С начала XVIII века оспопрививание, пришедшее к нам из Китая и представлявшее собой опасное обоюдоострое оружие, защищает знатное и богатое население дворов и городов, пока Дженнер не находит совершенное с точки зрения природы решение. Другая, уже скорее эндемическая, чем эпидемическая, инфекция взимает как с сельского, так и с городского населения тяжкий налог — это тифозная и паратифозная лихорадка. Она поражает участки в несколько сотен квадратных километров на многие годы: 10–15 лет. Связанная со стоком отработанных вод, заражающих плоды и пищу, она может на долгий период подорвать экономическое процветание региона. Тифы и паратифы способствовали — по крайней мере, совокупно с другими причинами — тому, что начиная с 1760-х годов прерывается взлет целых регионов французского Запада. Они кажутся связанными с климатическими, или микроклиматическими, аномалиями, с избытком влажности в нормально влажных регионах. Это расшатывает все еще зачаточную организацию великих государств. Версаль требовал врачей и лекарств. Вот некто Буффе из Алансонского округа, которому мы обязаны любопытными докладами конца 70-х годов XVTII века. Эти тифозные эпидемии XVIII века, известные благодаря большему распространению медицины, лучше, чем эпидемии XVII века, тесно связаны со слабой сопротивляемостью организма кишечным инфекциям. Бедняки, заразившиеся от скверного питания, поддерживали довольно впечатляющую паразитарную фауну. Причем до такой степени, что даже представитель Академии медицины Буффе впадает в заблуждение: под влиянием предрассудков и наблюдаемого отслаивания кишечного эпителия у больных он называет причиной крайне высокой смертности в масштабах округа червей — «эпидемия червей»; симптоматика болезни спустя два столетия позволила диагностировать паратиф.

Кроме того, имела место летняя сыпь, характерная для трудно дифференцируемых между собой «коревых болезней», «милиарных лихорадок», которые можно принять за скарлатину и даже спутать в некоторых случаях с тифами и паратифами. Малярия — великая эпидемия болотистых регионов. Она составила третью-четвертую часть великой семьи лихорадок и затронула значительную массу европейского населения. Во Франции прежде всего она виновата в сверхсмертности обширных районов: Солонь (мы видели, что чистый коэффициент воспроизводства в XVII веке там не достигал единицы), гасконские ланды; она опустошила по крайней мере треть Италии (она остановила Чезаре Борджиа по смерти его отца: Лациум, долину По главным образом); она была бичом периферийной Испании, с тех пор как в Валенсии стало особо прогрессировать рисоводство. В XVIII веке факт заболеваемости, которую влечет крупномасштабное рисоводство, уравновешивался, с точки зрения просвещенных министров, его выгодами. Малярия была бедствием северной Германии и восточной Польши и Литвы.