я скупость компенсировала онтологическое deminutio[3], которым начиная с 1720—1730-х годов пришлось заплатить за более пристальное внимание к моменту, к предмету, к обстановке. Размышление о цивилизации эпохи Просвещения требует от нас точного различения символов. Смерть или преображение? Смерть — следовательно, преображение. Историк не может быть пассивным свидетелем своего времени. Общественный договор в рамках цивилизации машин для производства и машин для быстрого выполнения простейших мыслительных операций — это договор эпохи Просвещения. Противовесы, дробления, тайники, укрытия, найденные в глубинах души, сделавшие возможным без чрез мерных искажений, с сохранением сути непрерывного развития экспоненциальный рост благ, потребностей, средств, — это равновесие Просвещения. Путь, который мы одолели, слишком обрывист, чтобы еще можно было вернуться назад. Можно изменить некоторые положения договора, можно попытаться привести в порядок условия аренды, но рост необратим. Европа эпохи Просвещения вовлекла нас в самое опасное из приключений, она приговорила нас к непрерывному росту. Она отняла у нас альтернативу первобытных пещер, самоё иллюзию невозможного возвращения в материнское лоно. Этап 1680–1780 годов — да, это подлинная реальность, и волны этой реальности по-прежнему мощно захлестывают наше время. От нашей, как историков, способности осознать, какие нити завязались в ту эпоху, отчасти зависит наша способность действовать. Действовать «в реальном времени», действовать, а значит, подчиняться главнейшему и не подлежащему пересмотру пункту программы Просвещения.
Восемнадцатому веку, который мы хотим постичь, есть что сказать нам. Сквозь призму Просвещения, — а это всего лишь удобное слово, и все-таки слово подлинное, пришедшее к нам из этого прошлого, такого близкого и уже такого далекого, — читатель рассчитывает увидеть не какой попало XVIII век, но значимый XVIII век, одну из двух-трех главных драгоценностей в доставшемся нам наследстве. Поэтому, чтобы ускорить наше движение к обстоятельствам жизни, автономной структуре мысли и плодотворному размышлению о людях и вещах, полезно сделать паузу, предложить своего рода путеводитель — то ли набросок общей теории, то ли, более наивно, самые простые правила исторической грамматики, призванной расшифровать XVIII столетие — самое долгое и одновременно самое значительное для нашего времени.
Восемнадцатый век не вполне совпадает с эпохой Просвещения. Она выходит за его рамки. Часть его лежит вне этой эпохи. Эпоха Просвещения — это длящийся XVIII век, составляющий часть и нашего наследия. Восемнадцатый век, являющий себя в первую очередь в словах. Отталкиваться от слов — значит отталкиваться от сути. Во всех европейских языках для построения ключевого слова служит один и тот же корень. Les Lumieres[4]: die Aufklarung, the Enlightenment, la ilustracion, Villuminazione. «Свет или, точнее, просвещение… волшебное слово, которое та эпоха с таким удовольствием повторяла еще и еще», — отмечает Поль Азар; как и разум, nave capitane (флагман) всего словаря. Несмотря на предпринятые усилия, историю двадцати или тридцати ключевых слов в десяти языках еще только предстоит написать.
Письменная речь имеет свои уровни, накладывающиеся на трудноуловимые пласты устной речи. Если угодно, уровень 1 — это уровень крупных научных и философских трактатов, долгое время составлявших область употребления исключительно латинского языка. И все же начиная с 1680—1690-х годов Запад все чаще пишет на народных языках (во Франции этот переход произошел раньше, чем в Англии), но Восток — Германия, Скандинавия, Подунавье — пользуется латынью вплоть до рубежа 1770-х (вспомним Канта). Уровень 2 — литература, от театра до сказки, от послания до романа; уровень 3 — обиходный язык переписки, автоматический письменный язык, тот, что выходит из-под пера непосредственно, без раздумий. Уровень 4 располагается на самых отдаленных рубежах исторической науки. Заявления о расторжении брака и наказы третьего сословия позволяют нам соприкоснуться с разговорным языком людей, которые во Франции конца XVIII века находились на нижней границе грамотности. С помощью этих заявлений, благодаря церкви, и наказов, благодаря государству, при посредничестве писца — чиновника, близкого к простому народу, выходца из крестьянской элиты, — мы можем рассчитывать достичь крайнего предела собственно истории. В части наказов третьего сословия уровень 4 охватывает миллионы — возможно, от 40 до 45 % всего населения страны. Возможно даже, что бесчисленные церковные разрешения вскоре позволят — это касается всего XVIII века — пойти еще дальше и достичь самого уровня 5 — уровня исключительно устной речи тех, кто не умел ни читать, ни писать.
Итак, воспользуемся ключевыми словами Просвещения и разума: «философия», «предрассудок», «суеверие», «терпимость», «добродетель» (Вольтер, «Словарь»), — к которым можно добавить «слова-идефиксы, такие как „злоупотребление” и „реформа”, „злоупотреблять”, „реформировать”, ^конституция” „свободы”, еще не избавленные от архаических представлений, „подданный” и „гражданин” с их дополнительным взаимным напряжением, „свобода”, „равенство”, „права”…» (А. Дюпрон). Это французская терминология. Ее аналоги существуют на всех десяти письменных языках Европы. Обратимся к ним. Это почти наверняка позволит нам с уверенностью очертить географию Европы эпохи Просвещения во времени и пространстве. Ключевые слова продвигаются с запада на восток и с севера на юг. Они постепенно опускаются с уровня 1 на уровни 2, 3,4, а потом на уровень 5 — и там исчезают. В Англии и Франции продвижение лексикона Просвещения с верхних уровней на нижние происходит почти в одном темпе. Уровень 1 осваивается во Франции, Англии и Голландии с 1680-х годов. Уровень 2 где-то достигается в 1700-е годы, где-то — в 1710-е; около 1720 года он охвачен полностью. В 1720–1730 годы в Англии, в 1730—1740-е во Франции лексикон Просвещения колонизирует уровень 3. Выход на уровень 4, как хорошо показал Альфонс Дюпрон, был осуществлен в 1789 году: «Самой своей манерой изложения наказы 1789 года свидетельствуют… о коллективной подготовленности умов к тому, что мы бы сейчас назвали „анализом ситуации”. <…> Целое королевство, воспитанное административной монархией, оказалось способно — причем во впечатляющих масштабах — к самоанализу на протяжении нескольких недель, иногда нескольких дней весны 1789 года. На самом общем уровне этот самоанализ осуществляется в письмоводительском духе — даже если благочестивые содрогания лексикона или янсенистская чувствительность выдают руку кюре. <…> Это наказы, в которых требование перемен в массе своей выражается при помощи средств прочно установившегося культурного уровня, о котором можно сказать, что он относится к замкнутой вселенной Просвещения: в данном случае более высокий уровень базируется на более низком основании». Что касается уровня 5, то он будет освоен в XIX веке, когда ключевые слова эпохи Просвещения, долгое время находившиеся на самом верху, рассеявшись, отчасти уступят место другим ассоциациям. Распространяясь благодаря альманахам и бродячим книготорговцам, около 1830 года, во времена Жака Щелкунчика, они будут способствовать расшатыванию христианских ценностей в деревне.
Тот же процесс протекает везде, но в более позднее время. В Германии лексикон Просвещения оказывается на уровне 1 около 1700 года; уровень 4 в западной Германии достигается, по-видимому, около 1800 года, а в ее восточной части — безусловно, никак не раньше второй половины XIX века. Испания выходит на уровень 1 к 1730 году, а к 1750-му — только на уровень 2. Италия опережает ее на несколько лет. Уровень 4 был превзойден там в эпоху Risorgimento[5]; что же касается Испании, то она достигла его лишь в начале XX века.
Этот краткий эскиз, предвосхищающий результаты данного исследования, позволяет в первом приближении подойти к реальности эпохи Просвещения во времени и пространстве. Те 120 млн. человек, что населяли в каждый данный момент пространство, которое в XVIII веке уже можно назвать Европой, а тем более те 500 млн, что сменяли друг друга на этом пространстве на протяжении девяноста лет, жили вовсе не вместе и не одновременно. Овернские крестьяне (еще в 1770 году на 90 % неграмотные), запертые в своих провансальских говорах, — не современники крестьян-животноводов земель Ож в Нормандии, на 80 % грамотных, понимающих по-французски и воспитанных на католицизме янсенистского толка, близком духу Просвещения даже в том, от чего он отказывался. Если уже на этом уровне дистанция оказывается значительной, что же общего можно найти между пятнадцатью атеистами, собравшимися однажды вечером отужинать за столом у барона Гольбаха, к изумлению несколько шокированного Дэвида Юма, и мистической атмосферой хасидских еврейских общин Литвы? Европа XVIII века стала свидетельницей того, как диапазон присущих ей культур расширился едва ли не до бесконечности. В Норфолке она стала провозвестницей сельскохозяйственной Европы XIX века; в Манчестере — современницей промышленной революции; в Лондоне и Париже, в узких кругах, она дала начало трансформизму. И притом Европа XVIII века по глубинной своей сути остается удивительной резервацией традиционных обществ, в пяти или шести случаях светских на западе, намного более архаических на востоке и юге. Общая история XVIII века вызывает в памяти образ реки, в водах которой растворено слишком неодинаковое количество разнообразных наносов, чтобы они могли смешиваться.
По мере того как мы поднимаемся из глубины времен к современности, задача историка становится более трудной. Выигрыш в доступности информации оборачивается проигрышем за счет массы все усложняющихся сведений, которые необходимо понять и обобщить. С конца XVII по конец XVIII века объем информации, подлежащей обработке, увеличивается раз в двадцать. Следовательно, уже на начальном этапе невозможно избежать теоретического вопроса о методе. Конечно, история должна охватывать все… Но если так — каким образом заключить в систему глобального объяснения, котор