На востоке идеи Просвещения завладели государством, и можно сказать, что они затронули государственное устройство и усовершенствовали его. Мысль Просвещения задала план действия традиционным общественным структурам, верхушке общества феодального типа, с его домениальным, патриархальным укладом, с его раздробленностью, с очень неповоротливой системой зависимости. И этим планом было наверстывание. На западе экономическое наверстывание зависит от государственной мощи; это приводит к серьезным изменениям в области средств производства, не сильно затрагивающим при этом сферу производственных отношений. Случай России крайний, случай Австрии менее нарочит, срединную позицию занимает Пруссия. Тут консерватизм, там оживление структур дворянского общества выступают как условие успеха технологической революции, которой добивается просвещенный деспот. На самом деле у него нет выбора. Просвещенный деспотизм на короткий срок укрепляет новые социальные структуры. И, способствуя распространению знания (в первую очередь элементарной грамотности), торгуя и развивая коммуникации, он подготавливает долгосрочные изменения общественных связей.
На западе ситуация совсем иная. Два разных примера, два основных пути иллюстрируют Англия и Франция. Перемены в английском обществе не знают аналогов в Европе. Это фактически скрытая социальная революция. Эта революция, совершившаяся в основных своих чертах в XVI веке, стала одним из долгих подготовительных этапов английского take off. Феодальная система дала трещину в XVI веке, налоги в денежном эквиваленте таяли быстро, а остатки уходили на завоевание влияния. Британское джентри отвернулось от ренты и выиграло от этого. Мы уже видели, как это отразилось на формировании сельскохозяйственной модели Норфолка. Политическая революция разыгралась в 1688–1689 годах. Некоторые доктринеры во Франции во время политической кампании 1829–1830 годов предлагали модель «Славной революции». Гизо смотрел на вещи трезво, он оценил меру английского роста. Локк впоследствии оправдывал new deal[84] 1689 года. Элита практически смешивается с правящим классом; система оказывается достаточно гибкой, чтобы, последовательно внося коррективы, разрешить возникающие противоречия. В этом удача Англии. Мысли Просвещения следовало бы воплощать, а не преследовать утопии. Эти бесплодные игры, от Томаса Мора (1516) до коммунистических систем, созданных просвещенными и мудрыми людьми, продолжаются до 1650-х годов. Для непрерывного роста безопаснее, когда неизбежные социальные сказки остаются в прошлом, в 1650-х годах, а не маячат на горизонте 1793-го. Что же касается радикалов утилитаризма, например Джереми Бентема (1748–1832), их влияние незначительно. Ничуть не отвергая английские политические и социальные игры, они лишь мечтают придать ускорение их заданному и упрощенному ходу.
Во Франции все совсем иначе: элита не смешивается с правящим классом. Французское общество пережило три неблагоприятных момента: реформирование дворянства в 1670—1680-е годы, регентство и провал государственного переворота Мопу (1774). Дворяне держатся за ренту, продолжают эксплуатировать крестьян, что приводит к искусственному расколу элиты. Дворяне бросаются на штурм государства и в итоге проигрывают в экономике. Они вызывают протесты богатых и просвещенных разночинцев против своих незаслуженных привилегий. После восстановления парламентов, контроля касты над законодательной и регламентарной властью государства одним уже не подстроиться под других. При первом же столкновении противоречия не преминут сказаться, и тогда взрыв неизбежен. Франция и Англия, которые шли параллельными курсами (Франция отстает с 1530 года), разошлись в начале 1680-х, преобразования имели характер катастрофы и лишь усилили социальную косность. Перед лицом французских осложнений мысль Просвещения оказалась безоружной, во всяком случае недостаточно четкой. Она не имела достаточного влияния. Она оказалась способной поднять Революцию, а не предотвратить ее. Вообще говоря, поначалу она была необычайно консервативна, даже реакционна. Затем, начиная с 1750-х годов, она начинает колебаться между двумя равно ирреальными позициями: восточной моделью (просвещенный деспотизм) и утопическими преобразованиями. Вольтер в своих схватках с шевалье де Роаном, а позже мадам Ролан на политических кухнях выступают в защиту возмутительно тяжеловесных общественных связей. Ритмы интеллектуальной и социальной истории нелегко уравновесить.
Но что касается повседневной жизни — еды, жилья, одежды, — все меняется, глубоко и всерьез. При этом отдается дань уважения традиционному укладу, так что перемены воспринимаются не как потрясения, а как реальные улучшения. Мысль Просвещения в определенном смысле родилась от прогресса и, возвращаясь к миру вещей, она начинает способствовать прогрессу в материальной жизни. Конечно, начиная с 1550 года отмечается некоторое снижение показателей потребления мяса. Этот откат не отменяет преимущества Европы перед остальным миром. Следует верно охарактеризовать изменения, которые произошли в XVIII веке. Они не имели характера революции, взрыва; это был момент решительного нарастания в многовековом процессе. Европа продовольственная, Европа садовая обогатилась благодаря длительной конфронтации севера и юга. Ле Руа Ладюри проследил этот процесс начиная с Лангедока. Богатая, плотно населенная Европа получила все это как награду за то, что воплотила в жизнь первый эскиз мировой экономики, став местом слияния. Однако прогресс сельского хозяйства связан с коренными обновлениями, с расширением коммуникаций. Взять, к примеру, возделывание хлеба в Лангедоке. В XVIII веке благодаря расширению сетей обмена новые поставщики приходят непосредственно с Востока и из такого недавно открытого источника, как Причерноморье. «Так, часть хлеба, поставляемого с Востока, через Марсель или Сет, по прошествии зимы 1709 года была посеяна на французских территориях. В результате среди старых хлебных популяций юга мы встречаем хлеб из Марианополя, созревающий в Авиньоне, щетинистые колосья с Крита, бородатые как паликары, хлеб из Смирны или из Египта; и, конечно же, после 1820 года… знаменитый хлеб из Одессы или Таганрога» (Э. Ле Руа Ладюри). Эта маленькая зарисовка долгой истории, которой мы обязаны вкусом современного хлеба, наглядно показывает, как в Европе XVIII века нарастал процесс обогащения генетического фонда на службе гастрономии.
Та же история — с виноградом, с оливами, со скотоводством. Что и говорить о кукурузе, которая, распространившись в XVI веке на иберийских и итальянских полях, в XVIII столетии завоевывает океанское побережье юга Франции, или о рисе в Валенсии и долине По, или о картофеле, который в XVII веке с Британских островов и нескольких других высоко развитых регионов севера Европы распространяется вглубь континента и завоевывает его в последние десятилетия XVIII — первое десятилетие XIX века. Такая же, только еще более удивительная история — с нашими овощами: между XVI и XIX веком их спектр расширился вчетверо. Вчетверо — за три столетия и, возможно, вдвое — в течение XVIII века. Лангедокский пример, несомненно, отражает положение дел во всей густонаселенной Европе. Таков эффект развития коммуникаций и активного прагматизма эпохи Просвещения. Но, как всегда, это происходит без революционных преобразований, задействуется вся потенциальная гибкость старейших структур. Эпоха Просвещения — это весь потенциал очень старого мира, наконец оцененный и востребованный, до тех пор пока буря, начиная с маленькой Англии рубежа 1780-х, не всколыхнула, не подняла революции где на рубеже 1780-х, где в 1830-е, где в 1840-е, а в 1860-е годы — уже почти по всему континенту, так долго остававшемуся консервативным.
Но вернемся к исследованиям количественных показателей потребления продуктов питания. Они начаты. Рассмотрим случай Парижа. Подсчет серьезный и глобальный, исходя из немного заниженной и скупой оценки исходных данных. Не стоит слишком доверять скромному и удобному энергетическому показателю в 2 тыс. калорий. Мужчины, женщины, дети, бедные и богатые. Единственной возможной ошибкой может быть недооценка. С уверенностью по крайней мере можно говорить о 35 тыс. калорий на мужчину, занятого физическим трудом. Но поразительно качество продовольствия, обилие вина, к счастью легкого, и богатой белком пищи. «В Париже… около 1780-х… злаки составляют всего 50 % рациона» (Фернан Бродель). Индии и Китаю предстоит еще пройти долгий путь, чтобы достигнуть уровня обеспеченности продовольствием беднейших парижан старого режима. Хлеб по-прежнему интенсивно потребляют в деревне; но этот продукт, дорогой по сравнению со старинной кашей-размазней, дешевый по сравнению с парижскими изысками, в городах утратил монополию. Так было в Лондоне, пристрастившемся к джину (1730–1740) и спасенном от этого коллективного самоубийства, в Париже, но иначе — в Берлине. В Берлине, по В. Абелю, которого цитирует Бродель, хлеб для семьи каменщика из пяти человек составляет более 50 % продовольствия (продовольствие — 72,7 % от общих затрат, из них 44,2 % — хлеб) — против всего 17 % в Париже. И какой хлеб! Серый с одного бока, белый с другого; можно понять изумление гренадеров из Померании в 1792 году, о котором весело писал Гёте.
Западный человек в XVIII веке гонится за излишествами. Избыток — важный фактор прогресса. «Человеком движет желание, а не потребность». Настоящая революция (и этим словом можно воспользоваться без преувеличения) происходит на столах и в продовольственных поставках богатых и просто обеспеченных людей в счастливой Европе; где-то это происходит в 1720—1730-е, где-то в 1740—1750-е годы. Во Франции начинается так: «великая французская кухня утверждается позже, когда благодаря регентству и хорошему вкусу регента уже обезоружена „артиллерия глотки”» (Ф. Бродель). Второй этап, 1750-е, на этот раз социальный: «позднее, уже в 1746 году, когда выходит „Поваренная книга горожанина” Менона» (Ф. Бродель). «Лишь через полвека (как утверждает в 1782 году некий парижанин) научаются есть утонченно». Итак, в 1730-х — тот же этап, отмеченный вниманием к скромному обаянию повседневной жизни. В 1730-х появились божественные отвары. Им предшествовал чай, настоящий, привозной. Возможно, в России чай известен уже с 1567 года, но его повсеместное распространение предполагает морской путь — на горизонте 1730-х годов показываются английские индиамены. С