Амбивалентное отношение к труду, признание как положительных, так и отрицательных его сторон, характерны не только для философской мысли, но и для художественной литературы XIX–ХХ столетий.
В 1891 г. было опубликовано эссе Оскара Уайльда «Душа человека при социализме», в котором он подверг резкой критике физический и другие виды труда: «Человек создан для лучшей работы, чем убирать грязь»363. Через 10 лет герой пьесы «На дне» (1901) Сатин, рассуждая о предназначении человека, произносит известные миру слова: «Человек свободен… он за все платит сам: за веру, за неверие, за любовь, за ум – человек за все платит сам, и потому он свободен!.. Человек – вот правда! Что такое человек? <…> Это огромно! В этом все начала и концы… Всё в человеке, всё для человека! Существует только человек, все же остальное – дело его рук и его мозга! Чело-век! Это великолепно! Это звучит… гордо! Че-ло-век! Надо уважать человека! Не жалеть… не унижать его жалостью… уважать надо! <…> Хорошо это… чувствовать себя человеком!.. Я арестант, убийца, шулер… ну, да! Когда я иду по улице, люди смотрят на меня, как на жулика… и сторонятся, и оглядываются… и часто говорят мне – “Мерзавец! Шарлатан! Работай!” Работать? Для чего? Чтобы быть сытым? (Хохочет.) Я всегда презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми. <…> Не в этом дело! Человек выше! Человек выше сытости!..»364
«В русской культурной традиции, – пишет современный исследователь трудовых отношений Н. Григорьева, – труд становится предметом полемики в 1893 г., когда в журнале “Северный вестник” появляется статья Льва Толстого “Не-делание”. В этой статье писатель, задетый за живое дискуссией, развернувшейся между Эмилем Золя и Александром Дюма, высказывает резко отрицательное отношение к труду. В свою очередь текст Толстого провоцирует ученика Николая Федорова – В.А. Кожевникова выступить в защиту производственной деятельности в брошюре “Бесцельный труд: “не-делание” или дело? Разбор взглядов Эмиля Золя, Александра Дюма и графа Л.Н. Толстого на труд”. Если Толстой наставляет читателя на путь добродетели, основанный на недеянии, то Кожевников предлагает им поверить во всеобщий добровольный труд, направленный к единой и всеобъемлющей цели»365.
Задолго до появления работ О. Уайльда, Л. Толстого, А. Дюма и других писателей Ф.М. Достоевский размышляет о противоречиях труда в «Записках из Мертвого дома» (1860–1861), написанных под впечатлением лет, проведенных в Омском остроге (1850–1854). Писатель обращается к особенностям труда осужденных, описывает как тяготы, так и положительные моменты их жизни.
Через 100 лет после публикации «Записок из Мертвого дома» А.И. Солженицын в рассказе «Один день Ивана Денисовича» (1962) продолжает тему, затронутую Достоевским, предлагая неоднозначную трактовку трудовой деятельности в условиях, далеких от каких бы то ни было проявлений гуманности.
Не случайно в ХХ в. появился роман швейцарского писателя Макса Фриша «homo Фабер» (1957). Это произведение – протест против техницизма и трудоцентризма современного общества, современного мировосприятия.
Оскар Уайльд: свобода творческого самовыражения
Оскар Уайльд (1854–1900) – английский писатель, драматург, эстет – в эссе «Душа человека при социализме» обращается к вопросу о том, что нужно для развития творческой индивидуальности человека, при каких условиях личность может достичь высот самореализации: «Сейчас много чепухи говорится и пишется по поводу достоинства ручного труда. Ничего достойного в ручном труде нет, более того, в большинстве случаев он унизителен для человека. Вообще, для человека является моральным оскорблением выполнять то, в чем он не находит удовольствия, и многие формы труда являются таковыми. Подметать грязные улицы в течение 8 часов на пронизывающем ветру – отвратительное занятие. Подметать их с достоинством кажется невероятным. Подметать с радостью – ужасным. Человек создан для более достойной работы, чем убирать грязь»366.
Подвергнув критике условия и характер трудовой деятельности как в прошлом, так и в настоящем, Уайльд обращается к вопросу о том, что нужно для развития творческой индивидуальности человека. В современном ему обществе он не находит необходимых условий для полноценного развития личности. Этому мешают многие факторы, и прежде всего частная собственность, ведущая к социальному расслоению. Конечно, наличие частной собственности дает людям «возможность выбирать ту сферу деятельности, которая им по душе и доставляет истинное удовольствие. Это поэты, философы, люди науки – словом, настоящие люди, люди, которые реализовали свою сущность и в которых все человечество находит частичную реализацию. С другой стороны, большинство людей, не имеющих частной собственности и находящихся всегда на краю голода, вынуждены выполнять скотскую работу, работу, которая им не подходит и которую они выполняют под диктатом бессмысленной тирании нужды»367.
Выходом из сложившейся ситуации Уайльд считает социализм: «Социализм, коммунизм, или как бы мы его ни называли, превращая частную собственность в общественное богатство и заменяя соревнование сотрудничеством, превратит общество в здоровую организацию и обеспечит материальный достаток каждому члену общества. По сути, он обеспечит жизни настоящую основу и окружение»368.
В литературе встречаются высказывания о том, что Уайльд заигрывал с социализмом. Я склонна думать, что он романтизировал социалистическую перспективу, привлекая ее для оформления важного для себя тезиса о необходимом расцвете индивидуализма как творческой свободы личности. Когда Уайльд пишет о социализме, то его прежде всего интересуют возможность и условия для творческого развития, для занятий искусством, которое не будет испытывать давления власти. Поэтому социализм в изображении Уайльда – это скорее некий идеальный мир, в котором не будет частной собственности, не будет порабощения, тяжелого поденного безрадостного труда, унижающего достоинство человека, не будет тотального контроля со стороны власти. Социализм Уайльда и власть – вещи несовместные. В своих фантазиях писатель представляет социализм отдельным от государства и власти.
Уайльд рассматривает ситуацию, в которой управление страной перестанет входить в обязанности государства. Каковы в этом случае будут функции государства? «Государство будет представлять собой свободную ассоциацию, занятую улучшением организации труда, произведением и распределением материальных благ. Государство производит то, что полезно. Личность – то, что прекрасно…
Каждый человек должен быть оставлен в покое для выбора работы по душе. Никакая форма насилия не должна применяться к нему. Если же его заставляют работать, то, во-первых, работа не будет ему по душе, и, во-вторых, она будет плохо выполнена и, следовательно, не годится для других. От нее никому не будет проку. А под работой я подразумеваю любой вид деятельности»369.
Противопоставляя труду свободную творческую деятельность, Уайльд обращается к индивидуализму, под которым он понимает творческую свободу личности.
При этом его волнует не столько свобода личности, сколько потенциальный индивидуализм всего человечества: «Признание частной собственности нанесло вред индивидуализму и обезличило его, спутав человека с тем, чем он владеет. Оно увело индивидуализм в сторону. Оно сделало доход, а не совершенство своей целью. И человек решил, что важно ИМЕТЬ, в то время, как важно БЫТЬ. Истинное совершенство человека заключено не в том, что он имеет, а в нем самом. Частная собственность разрушила настоящий и установила фальшивый индивидуализм. Она лишила часть общества индивидуализма, заставив ее голодать. Она лишила другую часть общества индивидуализма, направив ее по ложному пути и обременив ее капиталом»370.
Предполагая, что при социализме каждый человек будет выбирать работу (дело) по душе, имея все возможности для творческого развития, Уайльд считает, что все виды тяжелых работ будут выполнять машины:
Весь малоинтеллектуальный, монотонный, тяжелый труд, труд в отвратительных условиях должен выполняться машинами. Машины должны работать в угольных шахтах и выполнять санитарные функции, кочегарить на пароходах и чистить улицы, развозить письма в дождливые дни, делать утомительную и неприятную работу.
В настоящее время машины конкурируют с людьми. В новых условиях машины будут служить людям. Нет сомнений, что в этом лежит будущее машин; и точно так же, как растут деревья, а сельский житель спит, человечество будет развлекаться или наслаждаться утонченным досугом, который является высшим предназначением человека, а не труд, или создавать прекрасные вещи, или читать прекрасные книги, или просто с изумлением и восторгом изучать мир – машины же будут выполнять всю необходимую и неприятную работу… Будущее мира зависит от механического рабства – рабства машин… Это утопия?
…общество с помощью машин будет обеспечиваться всем необходимым, а прекрасными вещами займется личность. Это не только необходимо, это единственно возможный путь371.
Индивидуализм и свобода творчества несовместимы с рабством и принуждением: «Люди часто спрашивают, при каком правительстве наиболее вольготно живется художнику? Есть один только ответ – ни при каком. Проявление власти над ним или его искусством смешно… Индивидуализм не приходит к человеку с болезненной философией долга, который заключается в выполнении того, чего хотят другие, либо в самопожертвовании – пережитке прошлых диких жертвоприношений… чувство долга не должно порабощать человека. Оно приходит естественно и неизбежно… Индивидуализм… указывает человеку, что нельзя терпеть никакого насилия. Он не заставляет людей быть хорошими. Он знает, что люди хороши, лишь когда их оставляют в покое»372. С приходом индивидуализма люди будут вести себя совершенно естественно и неэгоистично, поймут простой смысл слов и будут использовать его в своей свободной и прекрасной жизни. Люди забудут об эгоизме. Будущему индивидуалисту эгоизм не принесет радости. Люди научатся сострадать и сопереживать естественным образом373.
«И когда социализм решит проблему бедности, а наука проблему болезней, сентиментальности будет меньше, а сопереживание станет глубже, естественнее и здоровее. Человек будет радоваться, наблюдая за радостью других людей. Именно посредством радости будущий Индивидуализм разовьет себя. Христос не делал попытки перестроить общество, а индивидуализм, который он проповедовал, мог быть достигнут только посредством страдания и одиночества. Идеалы, которые мы принимаем у Христа, – это идеалы человека, покидающего общество и полностью восстающего против него. Но человек по природе своей социален»374.
«Христос не восставал против власти… У него не было схемы перестройки общества. Но в современном мире есть такие схемы. Они предлагают покончить с бедностью и страданием… то, к чему всегда стремился человек, это не боль и не удовольствие, а просто жизнь. Человек стремился жить интенсивной, полной, совершенной жизнью. И когда он сможет так жить, не принуждая других и не испытывая страданий, его поступки будут доставлять ему удовольствие, а сам он будет трезвее, здоровее, цивилизованнее, он будет более сам собой… Новый индивидуализм, на который работает социализм, приведет к совершенной гармонии. Это будет то, к чему стремились греки, но не могли достичь из-за рабства, за исключением разве что своих фантазий; это будет то, к чему стремилось Возрождение, но не могло достичь, разве что в искусстве. Новый индивидуализм преодолеет эти препятствия, и это будет новая Греция»375.
Джек Лондон: вырождение под гнетом труда
Герой романа Дж. Лондона «Мартин Иден» (1909) – молодой рабочий парень, моряк, выходец из низов – тоже пришел к мысли, что «создан для лучшей работы, чем убирать грязь».
Действие романа происходит в начале XX в. в Окленде (Калифорния, США). Мартин Иден случайно знакомится с Руфью Морз – девушкой из состоятельной буржуазной семьи. Влюбившись в нее и желая стать достойным ее и общества, к которому она принадлежит, Мартин берется за самообразование. Руфь в свою очередь решает покровительствовать его начинаниям и пробуждает в нем интерес к литературе: «И тут в неслыханном блеске его озарила великолепная мысль. Он станет писателем. Люди увидят, услышат, ощутят мир и его зрением, слухом, его сердцем. Он станет писать все что угодно – о событиях вымышленных и подлинных – стихи, и прозу, и, как Шекспир, пьесы. Вот дело жизни, вот она, возможность приблизиться к Руфи. Писатели – титаны мира, и, уж конечно, они будут получше мистеров батлеров, пускай даже у тех и тридцать тысяч годового дохода и, стоит им захотеть, они сразу станут членами Верховного суда.
Едва родившись, мысль эта овладела им… Он опьянел от своего нежданного могущества, ему казалось, что для него нет ничего невозможного. Посреди пустынных просторов океана перед ним отчетливого вырисовывалось будущее. Лишь теперь он впервые ясно увидел Руфь и ее мир… Мартин увидел целое, а не подробности, и еще увидел, как этим миром овладеть. Писать! Мысль эта разгорелась в нем»376.
Мартин составляет программу самосовершенствования, работает над языком и произношением, читает много книг. Опираясь на жизненный опыт, он начинает писать стихи и прозу и рассылает их в печатные издания. Несмотря на сложности, сомнения, Мартин непреклонно движется к поставленной цели377.
Мартин отказывается от привычной работы моряка – ему нужно учиться. По совету случайного знакомого он нанимается в прачечную.
Тяжелый, изнуряющий характер поденной работы, непреодолимая, сковывающая тело и мозг усталость становятся неожиданным препятствием на пути к желанной цели: «Мартин в тот вечер тоже не читал. Всю неделю он не видел газет и, как ни странно, ничуть по ним не соскучился. Не до новостей ему было. Слишком он устал, измучился, ничего его не интересовало…
Работа требовала предельной сосредоточенности. Весь он, и голова и руки, в непрестанном напряжении – он просто разумная машина, и все, что делало его человеком, теперь служит этому машинному разуму. Для вселенной, для ее великих загадок в сознании уже нет места. Все широкие просторные коридоры мозга наглухо закрыты и запечатаны. Только один уголок души еще отзывается на внешний мир – будто штурманская рубка, откуда он управляет мышцами рук, десятью ловкими пальцами да утюгами, что проворно двигаются по своей курящейся паром дорожке – столько-то плавных, размеренных движений, и ни единым больше, такой-то длины размах руки, и ни на волос больше, – по несчетным рукавам, бокам, спинам и нижним краям – и аккуратно, чтобы не помять, – отбрасывает отглаженную сорочку на приемную раму. И, торопливо отбрасывая, уже протягивает руку за следующей сорочкой. И так час за часом, а между тем мир за стенами прачечной замирает под пылающим солнцем Калифорнии. Но в жаркой духоте прачечной работа не замирает ни на миг. Постояльцам гостиницы, отдыхающим на прохладных верандах, требуется чистое белье»378.
Мартин только и думал что о выматывающей душу, изнуряющей тело работе. Ни о чем другом думать уже не было сил. Он больше не помнил, что любит Руфь. Она как будто и не существовала – загнанной душе некогда было о ней вспомнить. Лишь когда он, еле волоча ноги, добирался поздно вечером до постели или утром за завтраком, она мимолетно возникала в памяти.
– Вот он где, ад, верно? – заметил однажды Джо379.
Выходом из сложившейся ситуации становится алкоголь: «В конце седьмой недели почти бессознательно, не в силах противиться, он поплелся вместе с Джо в поселок, и утопил жизнь в вине, и обрел жизнь до утра понедельника…
Он забылся, и снова жил, и, ожив, в миг озарения ясно увидел, что сам обращает себя в животное – не тем, что пьет, но тем, как работает. Пьянство – следствие, а не причина. Оно следует за этой работой так же неотвратимо, как вслед за днем наступает ночь. Нет, обращаясь в рабочую скотину, он не покорит вершины – вот что нашептало ему виски, и он согласно кивнул. Виски – оно мудрое. Оно умеет раскрывать секреты380.
В результате Мартин оставляет работу в прачечной и намеревается вернуться к морской службе.
– Почему вы не остались в прачечной? – спросила его Руфь.
– Потому что прачечная превращала меня в животное. При такой работе поневоле запьешь… Труд – хорошая штука. Он необходим для здоровья, так говорят все проповедники, и, Бог свидетель, я никогда не боялся тяжелой работы! Но, как известно, хорошенького понемножку, а тамошняя прачечная – это уже чересчур…
– Когда-нибудь я об этом напишу – “Вырождение под гнетом труда”, или “Психология пьянства в рабочем классе”, или еще как-нибудь в этом роде381.
Л.Н. Толстой, А. Дюма, В.А. Кожевников: неделание и дело
Все началось с того, что редактор знаменитой в то время парижской газеты Gaulois Э. Смит переслал Л.Н. Толстому опубликованные в газете Revue des Revues письмо Александра Дюма и речь Эмиля Золя, послужившую поводом для выступления Дюма. Эта полемика чрезвычайно заинтересовала Толстого, и в связи с ней он написал статью «Неделание», в которой привел указанные тексты, сопровождая их соответствующими комментариями, выражавшими его собственную позицию382.
В речи, обращенной к молодому поколению, Э. Золя рассуждает о кризисе европейской культуры и жизни, характерными чертами которого являются «усталость и возмущение… после столь лихорадочного и колоссального труда, цель которого состояла в том, чтобы все знать и все сказать»383.
По мнению Золя, надежды, связываемые с возможностями науки, не оправдались, справедливость не восторжествовала, счастье не приходило, поэтому многие отдались растущему нетерпению, отчаиваясь и отрицая даже то, что можно было посредством знания достичь блаженной воли: «Мы присутствуем при неизбежной усталости, свойственной длинным путешествиям: люди садятся на краю дороги и, глядя на бесконечную равнину развертывающегося следующего века, отчаиваются дойти когда-нибудь до цели; доходят даже до того, что сомневаются даже в пройденном пути, сожалеют о том, что не легли в поле, чтобы спать в нем целую вечность. К чему идти, если цель будет постоянно удаляться? К чему знать, если нельзя знать всего? Уж лучше оставаться в чистой простоте, в счастливом неведении ребенка. Таким образом, людям кажется, что наука, будто бы обещавшая счастье, на наших глазах обанкротилась»384.
«Но наука разве обещала счастье? – продолжает Золя. – Я не думаю этого. Наука обещала истину, и вопрос в том, можно ли делать счастье из истины? А как прийти к счастью? Как жить и во что верить в условиях, когда нарушаются привычные устои, девальвируются моральные ценности»385.
Золя призывает не поддаваться на лозунги новоявленных пророков, предложив со своей стороны веру в труд:
Работайте же, молодые люди! Я знаю, насколько этот совет кажется банальным… Но я прошу вас подумать о нем и позволю себе, я, бывший все время только работником, сказать вам о том благе, которое я извлек из того долгого труда, который наполнил всю мою жизнь. Мое вступление в жизнь было трудное: я знал и нищету, и отчаяние, я жил потом в борьбе, живу в ней и теперь, разбираемый, отрицаемый, осыпаемый оскорблениями. И что ж? У меня была только одна вера, одна сила – труд. Поддержала меня только та огромная работа, которую я задал себе, передо мной всегда стояла вдалеке та цель, к которой я двигался, – и этого было достаточно, чтобы поднимать меня, придавать мне мужество, когда плохая жизнь подавляла меня. Труд, про который я говорю вам, – это труд правильный, ежедневный, урок, обязанность, которую себе задал, хоть на шаг каждый день подвигаться в своем деле сколько раз поутру я садился за свой стол с потерянной головой, с горечью во рту, мучимый какою-нибудь великой болью, физической или нравственной! И каждый раз, несмотря на возмущения моего страдания, мой урок для меня был облегчением и подкреплением…
Труд! Господа, только подумайте о том, что это единственный закон мира, тот регулятор, который влечет органическую материю к ее известной цели! Жизнь не имеет другого смысла, другой причины быть, мы все появляемся только для того, чтобы совершить нашу долю труда и исчезнуть.
Жизнь есть не что иное, как сообщенное движение, которое она получает и завещает и которое, в сущности, есть не что иное, как труд, как работа великого дела, совершаемого во все века. И потому как же нам не быть скромными и не принять того урока, который задан каждому из нас, без возмущения и не уступая гордости своего «я», которое считает себя центром и не хочет ступить в ряды?
Как только этот урок принят, мне кажется, что спокойствие должно установиться во всяком человеке, даже самом измученном. Я знаю, что есть умы, мучимые бесконечностью, которые страдают от тайны; к ним я братски обращаюсь, советую им занять свою жизнь каким-нибудь огромным трудом, которого, хорошо бы было, они не видели конца. Это – тот маятник, который даст им возможность идти прямо, это – ежечасное рассеяние, это зерно, брошенное уму, для того чтобы он молол его и делал из него насущный хлеб с удовлетворенным сознанием исполненного долга…
Сильный народ только тот, который трудится, и только труд дает мужество и веру… Будущий век, беспредельное будущее принадлежит труду. Пусть не сомневаются в этом. И разве мы не видим уже в поднимающемся социализме зачаток социального закона будущего, закона труда для всех, труда – освободителя и примирителя?386
Комментируя слова Э. Золя, Л. Толстой соглашается с ним, что молодежи необходимы новые ориентиры, но то, что предлагает Золя, представляется Толстому еще более неясным и неопределенным, чем речи тех учителей, которых порицает Золя.
«Трудиться во имя науки! – возражает Толстой. – Но в том-то и дело, что слово “наука” имеет очень широкое и мало определенное значение, так что то, что одни люди считают наукой, т. е. делом очень важным, считается другими, и самым большим количеством людей, всем рабочим народом, ненужными глупостями. И нельзя сказать, чтобы это происходило только от необразования рабочего народа, не могущего понять всего глубокомыслия науки: сами ученые постоянно отрицают друг друга. Одни ученые считают наукой из наук философию, богословие, юриспруденцию, политическую экономию; другие ученые – естественники – считают все это самым пустым, ненаучным делом, и, наоборот, то, что позитивисты считают самыми важными науками, считается спиритуалистами, философами и богословами, если не вредными, то бесполезными занятиями»387.
Толстой ссылается на китайского философа Лао-Дзы, сущность учения которого состоит в том, что высшее благо как отдельных людей, так и целых народов может быть приобретено через познание «Дао»388, которое, в свою очередь, может быть приобретено только через неделание. Все бедствия людей, по учению Лао-Дзы, происходят не столько потому, что они не сделали того, что нужно, сколько оттого, что они делают то, чего не нужно делать. Люди избавились бы от всех личных и общественных бедствий, если бы они соблюдали неделание.
«Я думаю, что он (Лао-Дзы. – Т. С.) совершенно прав. – пишет Толстой. – Пусть каждый усердно работает. Но что? Биржевой игрок, банкир возвращается с биржи, где он усердно работал; полковник с обучения людей убийству, фабрикант – из своего заведения, где тысячи людей губят свои жизни над работой зеркал, табаку, водки. Все эти люди работают, но неужели можно поощрять их работу?..
Кто не знает тех безнадежных для истины и часто жестоких людей, которые так заняты, что им всегда некогда, главное – некогда справиться с тем, нужно ли кому-нибудь и не вредно ли то дело, над которым они так усердно работают. Вы говорите им: “Ваша работа бесполезна или вредна потому-то и потому-то, погодите, рассудимте дело”; они не слушают вас и даже с иронией возражают: “Хорошо вам рассуждать, когда нечего делать, а я работаю над исследованием того, сколько раз такое-то слово употреблено таким-то древним писателем, или над определением форм атомов, или над телепатией” и т. п.»389.
Толстой обращает внимание на утвердившееся мнение о неразрывной связи труда и добродетели: «Ведь только муравей в басне как существо, лишенное разума и стремлений к добру, мог думать, что труд есть добродетель, и мог гордиться им.
Г-н Золя говорит, что труд делает человека добрым; я же замечал всегда обратное: осознанный труд, муравьиная гордость своим трудом, делает не только муравья, но и человека жестоким. Величайшие злодеи человечества – Нерон, Петр I – всегда были особенно заняты и озабочены, ни на минуту не оставаясь сами с собой, без занятий или увеселений.
Но если даже трудолюбие не есть явный порок, то ни в каком случае оно не может быть добродетелью. Труд так же мало может быть добродетелью, как питание… Возведение труда в достоинство есть такое же уродство, каким бы было возведение питания человека в достоинство и добродетель. Значение, приписываемое труду в нашем обществе, могло возникнуть только как реакция против праздности, возведенной в признак благородства и до сих пор еще считающейся признаком достоинства в богатых и малообразованных классах…
Труд не только не есть добродетель, но в нашем ложно организованном обществе есть большею частью нравственно анестезирующее средство вроде курения или вина для скрывания от себя неправильности и порочности своей жизни»390.
Не могу не привести цитату из текста Толстого, необычайно совпадающую с высказываниями многих наших современников. «“Когда мне рассуждать с вами о философии, нравственности и религии, – мне надо издавать ежедневную газету с полмиллионом подписчиков, мне надо организовать войско, мне надо строить Эйфелеву башню, устраивать выставку в Чикаго, прорывать Панамский перешеек, дописать двадцать восьмой том своих сочинений, свою картину, оперу”, – приводит Толстой суждения, характерные для его времени. – Не будь у людей нашего времени отговорки постоянного, поглощающего их всех труда, они не могли бы жить, как живут теперь. Только благодаря тому что они пустым и большею частью вредным трудом скрывают от себя те противоречия, с которыми они живут, только благодаря этому и могут люди жить так, как они живут»391.
Далее Л. Толстой обращается к письму А. Дюма, написанному под впечатлением от речи Э. Золя.
«Милостивый государь! – пишет Дюма. – Каждое новое поколение приходит с мыслями и страстями, старыми, как мир, хотя оно думает, что никто не имел их раньше его, потому что оно в первый раз находится под их влиянием, и оно убеждено, что оно вот-вот преобразует все существующее»392.
Дюма говорит о том, что всегда были и есть вечные вопросы о возникновении мира, о существовании Бога, на которые каждое новое поколение пытается найти собственные ответы. В этих поисках «человечество обращалось к религиям, которые ничего не доказали ему, потому что были различны; обращалось к философиям, которые не более того разъяснили ему, потому что они были противоречивы; оно постарается теперь управиться одно с своим простым инстинктом и своим здравым смыслом, и так как оно живет на земле, не зная, зачем и как, оно постарается быть настолько счастливым, насколько это возможно, теми средствами, которые предоставляет ему наша планета»393.
Золя советовал молодому поколению трудиться, рассматривая труд в качестве лекарства и даже панацеи против всех сложностей жизни. Дюма не отрицает ценности предложенного лекарства, которого, впрочем, недостаточно, чтобы разрешить возникающие мировые проблемы. «Никогда не может быть единственной заботой <человека> приобретение пищи, наживание состояния или приобретение славы. Все те, которые ограничивают себя этими целями, чувствуют и тогда, когда они достигли их, что им еще недостает чего-то: дело в том, что, что бы ни производил человек… что бы ему ни говорили, он состоит не только из тела, которое надо кормить, и ума, который надо образовать и развивать, у него, несомненно, есть еще и душа, которая еще заявляет свои требования. Эта-то душа находится в неперестающем труде, в постоянном развитии и стремлении к свету и истине. До тех пор пока она не получит весь свет и не завоюет всю истину, она будет мучить человека»394.
Подобно Золя, Дюма констатирует перемены в мировосприятии людей. Но выход из ситуации кризиса он не связывает с верой в труд и науку, возможности которых он полагает ограниченными, и делает ставку на те процессы, которые происходят с душой и в душе человека: «Я думаю, что наш мир вступает в эпоху осуществления слов: “Любите друг друга”, без рассуждения о том, кто сказал эти слова: Бог или человек… Люди, которые ничего не делают с умеренностью, будут охвачены безумием, бешенством любить друг друга. Это сначала, очевидно, не совершится само собой. Будут недоразумения, может быть, и кровавые: так уж мы воспитаны и приучены ненавидеть друг друга часто теми самыми людьми, которые призваны научать нас любви. Но так как очевидно, что этот великий закон братства должен когда-нибудь совершиться, я убежден, что наступают времена, в которые мы неудержимо пожелаем, чтобы это совершилось»395.
Толстой приходит к выводу, что рассуждения обоих писателей посвящены одному вопросу: что делать человечеству в условиях современного кризиса, взаимной вражды народов, которая неизбежно должна кончиться если не ужаснейшими и бесконечными побоищами, то всеобщим совершающимся уже разорением и вырождением всех людей, участвующих в этом круге вооружений?
При этом все люди признают обязательным для себя или религиозный христианский закон любви, или на том же христианстве основанный светский закон уважения к чужой жизни, личности и правам человека. Однако, несмотря на это, они продолжают жить противно этим законам. Отчего же это происходит?
Прежде всего, какие бы ни происходили внешние перемены в жизни людей, как ни проповедовали бы люди необходимость изменения чувств и поступков, жизнь людей не изменится до тех пор, пока не произойдет перемены в мысли. Но стоит произойти перемене в мысли, и рано или поздно, смотря по важности перемены, она произойдет в чувствах, и в действиях, и в жизни людей…
С первых слов своей проповеди Христос не говорил людям: поступайте так или этак, имейте такие или иные чувства; но он говорил людям: одумайтесь, измените свое понимание жизни… он говорил всем людям то же, что говорил его предшественник Иоанн Креститель: покайтесь, т. е. одумайтесь, измените свое понимание жизни, одумайтесь, иначе все погибнете… Поймите то, что смысл нашей жизни может быть только в исполнении воли Того, кто послал вас в нее и требует от вас не служения вашим личным целям, а Его цели, состоящей в установлении единения и любви между всеми тварями, в установлении Царства Небесного… Но люди не слушали Христа и не изменили своего понимания жизни тогда и до сих пор удержали его. И вот это ложное понимании жизни, удерживаемое людьми, несмотря на усложнение форм жизни и развитие сознания людей нашего времени, и составляет ту причину, по которой люди, понимая всю благодетельность любви, всю опасность жизни, противной ей… все-таки не могут следовать ей.
И в самом деле, какая же есть возможность человеку нашего мира, полагающему цель своей жизни в своем личном, или семейном, или народном благе, добываемом только напряженною борьбой с другими людьми, стремящимися к тому же среди учреждений мира, узаконивающих всякую борьбу и насилие, действительно любить тех, которые всегда стоят ему на дороге и которых он должен неизбежно губить для достижения поставленных им для себя целей?
Для того чтобы могла произойти перемена чувств и поступков, должна произойти прежде всего перемена мысли. Для того же чтобы могла произойти перемена мысли, людям христианского мира необходимо остановиться и обратить внимание на то, что им нужно понять… что вся жизнь их, все поступки их есть постоянное вопиющее противоречие с их совестью, разумом и сердцем.
Спросите отдельно каждого человека нашего времени о том, чем он руководится и считает нужным руководиться в своей жизни, и почти каждый скажет вам, что он руководится если не любовью, то справедливостью… (И все они искренни, и все они против судов, насилия и войн. – Т. С.). По свойству их сознания большинство людей нашего времени уже давно должны бы жить между собой как христиане. Посмотрите, как они живут в действительности: они живут, как звери…396
Какое решение предлагает Толстой? Видит ли он возможности преодоления сложившейся ситуации?
Единственный возможный, разумный смысл жизни есть тот, который уже 1800 лет тому назад был христианством открыт человечеству.
Пир уже давно готов, и уже давно все званы на него; но один купил землю, другой женится, третий пробует быков, четвертый строит железную дорогу… Всем некогда, некогда очнуться, опомниться… и спросить себя: что я делаю? зачем? Ведь не может же быть того, чтобы та сила, которая произвела меня на свет с моими свойствами разума и любви, произвела меня с ними только затем, чтобы обмануть, только затем, чтобы я… убедился, что, чем больше я стараюсь делать, тем хуже и мне, и семье, и народу, и тем дальше отступаю я и от требований любви и разума, вложенных в меня и ни на минуту не перестающих заявлять свои требования, и от истинного блага. <…> И потому не лучше ли мне… следовать только тем указаниям разума и любви, которые Он вложил в меня для исполнения Его воли?
Таково христианское понимание жизни, просящееся в душу каждого человека нашего времени. Для того чтобы осуществилось Царство Божие, нужно, чтобы все люди начали любить друг друга без различия личностей, семей, народностей. Для того чтобы люди могли так любить друг друга, нужно, чтобы изменилось их жизнепонимание. Для того чтобы изменилось их жизнепонимание, нужно, чтобы они опомнились; а чтобы они могли опомниться, им нужно прежде всего остановиться жить на время в той горячечной деятельности во имя дел, требуемых языческим пониманием жизни, которой они предаются; нужно хоть на время освободиться от той суеты жизни, которая более всего другого мешает людям понять смысл их существования, они тотчас увидят бессмысленность своей деятельности, и христианское понимание само собой… сложится в их сознании.
А стоит людям усвоить это жизнепонимание, и любовь их друг к другу, ко всем людям, ко всему живому, находящаяся теперь в них в скрытом состоянии, также неизбежно проявится в их деятельности и станет двигателем всех их поступков. <…> А стоит проявиться этой любви христианской в людях, и сами собой, без малейшего усилия, распадутся старые и сложатся те новые формы благой жизни, отсутствие которых представляется людям главным препятствием к осуществлению того, чего уже давно требуют их разум и сердце397.
Сочинение Л.Н. Толстого было встречено неоднозначно. Так, в полемику вступили представители философии «общего дела». В.А. Кожевников опубликовал брошюру «Бесцельный труд, “неделание” или дело? Разбор взглядов Эмиля Золя, Александра Дюма и графа Л.Н. Толстого на труд» (1893), в которой предпринял попытку «указать на ошибочные… взгляды на труд и на назначение науки и противопоставить им другой взгляд… более правильный»398.
«Неделание, – считает Кожевников, – даже в лучшем смысле, который ему можно придать, есть качество только отрицательное, состояние только пассивное – воздержание от дурного, не более! Но его недостаточно даже для борьбы со злом и совсем уже мало для победы над ним, так как воздержаться от дурного – это не значит создать хорошее. Пассивному состоянию надо, следовательно, противопоставить и, конечно, предпочесть активное, отрицательному – положительное, “несопротивлению злу” – одоление зла добром…»399.
Наибольшую критику автора брошюры вызывает «прикрытие им (Толстым. – Т. С.) своего учения о неделании авторитетом христианства… ссылкой на то, что сам Христос был будто бы был проповедником неделания»400. Кожевников продолжает: «гр. Т. воспоминает о “пире, давно готовом и на который все давно званы”, и дивится, что, тогда как “единственный возможный, разумный смысл жизни раскрыт уже 18 веков тому назад христианством”, “пир еще не наполнился возлежащими”. Но он забыл, что для входа на брачный пир надо иметь и “одежду брачную”, т. е. признак права на участие в пире; он забыл, что по крайней мере с христианской, не буддийской, точки зрения это право получают только прошедшие “узкий путь” труда, приложившие все нужное “усилие” для достижения желанной цели…
Да, пир давно готов, и давно все на него званы. Но если перед жаждущим войти человечеством двери Царства Божия, царства правды на земле все еще заперты, то причина этому не нежелание одуматься, не одурманивание наукою и трудом и не отсутствие не-делания, а недостаточно глубокая и, главное, недостаточно дружная дума, неединодушное сознание, недостаточное знание, а затем частью именно не-делание, частью же недостаточный или дурно направленный труд.
Надо знать, надо верить, надо трудиться, надо надеяться и, прежде всего, больше всего, надо любить»401.
Итак, согласно Кожевникову:
−«надо знать», понимая под этим, что знать и любить следует источник знания, науку;
−«надо верить» в правду, запрос на которую дан как неоспоримый факт в инстинктах, чувствах, желании, мысли о воле человека, как неоспоримая святыня на алтаре человеческого духа. Надо верить в то, что при помощи всеобщего знания и всеобщего труда несовершенное существующее перейдет в долженствующее быть совершенным;
−«надо трудиться» для достижения этого великого результата труда и знания, трудиться не для одурманивая себя и других, не из личных расчетов, не по личным симпатиям, не для своих частных целей, а для просвещения и оздоровления физического и нравственного себя и всех и для достижения всеобщего счастья; надо трудиться не для себя только, забывая о других, и не для других только, забывая о себе, а со всеми, для всех;
−«надо надеяться» на то, что великая цель будет достигнута;
−«надо прежде всего и больше всего любить» – любить все положительное, благотворящее, укрепляющее жизнь и все ведущее к положительному; любить знание, потому что учение – свет, в неученье – тьма; любить жизнь; любить людей; любить труд, дело, потому что только соединенными усилиями добровольно и сознательно трудящегося человечества можно одолеть мешающие его счастью стихийные, неразумные и несправедливые силы природы и все бесчисленные беды, имеющие их своим первоначальным источником; надо любить свободу в ее истинном широком значении; наконец, надо любить веру, веру в добро, в правду, потому что в ней спасение и без нее жизнь невозможна402.
Таким образом, если первоначальный порыв автора брошюры, как он отмечает в предисловии ко второму изданию, сводился к желанию «всего лишь указать на ошибочные… взгляды на труд и на назначение науки», то в результате центральным вопросом брошюры стало определение и обоснование задач «общего дела»: «Всечеловеческое дело может состоять только в водворении царства блага, добра, царства Божия в мире совокупным, сознательным и добровольным трудом человечества, на место слепой, невольной эволюции и неопределенного прогресса»403.
Брошюра Кожевникова была опубликована в 1893 г. и в свою очередь вызвала отклик Н.Ф. Федорова (1829–1903), который, не приняв позиции ни одного из участников этой заочной дискуссии, представил свое понимание дела404.
В статье «По поводу брошюры В.А. Кожевникова “Бесцельный труд, “Не-делание” или дело?”» автор концепции «общего дела» писал: «В наше время делом называют битву, а настанет время и ныне уже есть, когда возвращение жизни, т. е. воскрешение, назовут делом. Дело в смысле битвы имеет множественное число, а дело в смысле воскрешения имеет только единственное число, ибо воскрешение есть единое всеобщее дело. В первый раз дело в смысле воскрешения является очень робко в заглавии небольшого сочинения, в котором дело противополагается толстовскому нeделанию и бесцельному труду Золя. Какое это дело, которое противополагается нeделанию в самом обширном смысле, какой это труд, который объединяет в себе все труды всех трудящихся, давая им цель, этого никто из читавших не отгадал…
Полное дело есть объединение миров, регуляция их путем воскрешенных поколений. Вы хотите устранить смерть и не хотите воскрешения, а желаете оставить рождение, но пока есть рождение, дело не будет полно, будет даровое, будет смерть, а не жизнь»405.
Ф.М. Достоевский, А.И. Солженицын, А. Нотомб: каторжный труд
Материалом для «Записок из Мертвого дома» Ф.М. Достоевскому послужили впечатления и наблюдения, явившиеся результатом четырехлетнего заключения в Омском каторжном остроге406. Повесть была положительно встречена передовым русским обществом. Так, известный литературный критик Д.И. Писарев писал в статье «Погибшие и погибающие» (1866), что в «Записках из Мертвого дома» даны наиболее достоверные и любопытные сведения о русском остроге, и подчеркивал, что такие произведения пишутся кровью407.
Достоевский показал неприукрашенную картину жизни и труда каторжан:
Казенная каторжная крепостная работа была не занятием, а обязанностью: арестант отрабатывал свой урок или отбывал законные часы работы и шел в острог. На работу смотрели с ненавистью. Без своего особого, собственного занятия, которому бы он предан был всем умом, всем расчетом своим, человек в остроге не мог бы жить. Да и каким способом весь этот народ, развитой, сильно поживший и желавший жить, насильно сведенный сюда в одну кучу, насильно оторванный от общества и от нормальной жизни, мог бы ужиться здесь нормально и правильно, своей волей и охотой? От одной праздности здесь развились бы в нем такие преступные свойства, о которых он прежде не имел и понятия. Без труда и без законной, нормальной собственности человек не может жить, развращается, обращается в зверя. И потому каждый в остроге, вследствие естественной потребности и какого-то чувства самосохранения, имел свое мастерство и занятие. Длинный летний день почти весь наполнялся казенной работой; в короткую ночь едва было время выспаться. Но зимой арестант, по положению, как только смеркалось, уже должен быть заперт в остроге. Что же делать в длинные, скучные часы зимнего вечера? И потому почти каждая казарма, несмотря на запрет, обращалась в огромную мастерскую. Собственно труд, занятие не запрещались; но строго запрещалось иметь при себе в остроге инструменты, а без этого невозможна была работа. Но работали тихонько, и, кажется, начальство в иных случаях смотрело на это не очень пристально. Многие из арестантов приходили в острог, ничего не зная, но учились у других и потом выходили на волю хорошими мастеровыми. Тут были и сапожники, и башмачники, и портные, и столяры, и слесаря, и резчики, и золотильщики. Был один еврей, Исай Бумштейн, ювелир, он же и ростовщик. Все они трудились и добывали копейку. Заказы работ добывались из города. Деньги есть чеканенная свобода, а потому для человека, лишенного совершенно свободы, они дороже вдесятеро. Если они только брякают у него в кармане, он уже вполовину утешен, хотя бы и не мог их тратить. Но деньги всегда и везде можно тратить, тем более что запрещенный плод вдвое слаще. А в каторге можно было даже иметь и вино. Трубки были строжайше запрещены, но все их курили. Деньги и табак спасали от цинготной и других болезней. Работа же спасала от преступлений: без работы арестанты поели бы друг друга, как пауки в склянке. Несмотря на то, и работа, и деньги запрещались. Нередко по ночам делались внезапные обыски, отбиралось все запрещенное, и, как ни прятались деньги, а все-таки иногда попадались сыщикам. Вот отчасти почему они и не береглись, а вскорости пропивались; вот почему заводилось в остроге и вино. После каждого обыска виноватый, кроме того, что лишался всего своего состояния, бывал обыкновенно больно наказан. Но после каждого обыска тотчас же пополнялись недостатки, немедленно заводились новые вещи, и все шло по-старому. И начальство знало об этом, и арестанты не роптали на наказания, хотя такая жизнь похожа была на жизнь поселившихся на горе Везувий408. Приведем еще один фрагмент из описания жизни и труда каторжан:
Первое впечатление мое при поступлении в острог вообще было самое отвратительное; но, несмотря на то – странное дело! – мне показалось, что в остроге гораздо легче жить, чем я воображал себе дорогой. Арестанты, хоть и в кандалах, ходили свободно по всему острогу, ругались, пели песни, работали на себя, курили трубки, даже пили вино (хотя очень немногие), а по ночам иные заводили картеж. Самая работа, например, показалась мне вовсе не так тяжелою, каторжною, и только довольно долго спустя я догадался, что тягость и каторжность этой работы не столько в трудности и беспрерывности ее, сколько в том, что она принужденная, обязательная, из-под палки. Мужик на воле работает, пожалуй, и несравненно больше, иногда даже и по ночам, особенно летом; он работает на себя, работает с разумною целью, и ему несравненно легче, чем каторжному на вынужденной и совершенно для него бесполезной работе. Мне пришло раз на мысль, что если б захотели вполне раздавить, уничтожить человека, наказать его самым ужасным наказанием, так что самый страшный убийца содрогнулся бы от этого наказания и пугался его заранее, то стоило бы только придать работе характер совершенной, полнейшей бесполезности и бессмыслицы. Если теперешняя каторжная работа и безынтересна и скучна для каторжного, то сама по себе, как работа, она разумна: арестант делает кирпич, копает землю, штукатурит, строит; в работе этой есть смысл и цель. Каторжный работник иногда даже увлекается ею, хочет сработать ловчее, спорее, лучше. Но если б заставить его, например, переливать воду из одного ушата в другой, а из другого в первый, толочь песок, перетаскивать кучу земли с одного места на другое и обратно, я думаю, арестант удавился бы через несколько дней или наделал бы тысячу преступлений, чтоб, хоть умереть, да выйти из такого унижения, стыда и муки. Разумеется, такое наказание обратилось бы в пытку, в мщение и было бы бессмысленно, потому что не достигало бы никакой разумной цели. Но так как часть такой пытки, бессмыслицы, унижения и стыда есть непременно и во всякой вынужденной работе, то и каторжная работа несравненно мучительнее всякой вольной именно тем, что вынужденная.
Впрочем, я поступил в острог зимою, в декабре месяце, и еще не имел понятия о летней работе, впятеро тяжелейшей. Зимою же в нашей крепости казенных работ вообще было мало. Арестанты ходили на Иртыш ломать старые казенные барки, работали по мастерским, разгребали у казенных зданий снег, нанесенный буранами, обжигали и толкли алебастр и проч. и проч. Зимний день был короток, работа кончалась скоро, и весь наш люд возвращался в острог рано, где ему почти бы нечего было делать, если б не случалось кой-какой своей работы. Но собственной работой занималась, может быть, только треть арестантов, остальные же били баклуши, слонялись без нужды по всем казармам острога, ругались, заводили меж собой интриги, истории, напивались, если навертывались хоть какиенибудь деньги; по ночам проигрывали в карты последнюю рубашку, и все это от тоски, от праздности, от нечего делать409.
Уже из этих фрагментов повествования Достоевского можно видеть, насколько противоречиво его восприятие трудовой деятельности, с которой он столкнулся в остроге. С одной стороны, он отмечает тягость принудительного каторжного труда, с другой – говорит о труде как о единственно возможном спасении от тоски и мучений каторжной жизни.
Интересные замечания относительно повести Достоевского и его описания труда каторжан высказывает французский философ Ален в суждении «Труд»: «Достоевский дает возможность увидеть каторжников такими, какие они есть; сброшена маска показного блеска, если можно так выразиться, и хотя еще остается маска неизбежности, нам раскрывается истинная суть человеческого существа. Каторжники работают, и зачастую их работа бессмысленна; например, они разбирают на дрова старый корабль, и это в стране, где лес ничего не стоит. Им это хорошо известно; к тому же они занаряжены на целый день, не надеясь на поблажку, и оттого ленивы, грустны и неуклюжи. Но, получив конкретное задание на день, пусть даже самое тяжелое, они преображаются: становятся ловкими, изобретательными и веселыми. Тем более когда речь идет о действительно полезной работе, например об уборке снега. Однако лучше прочитать без комментариев эти удивительные страницы, где все описано так правдиво. Мы увидим, что полезная работа сама по себе удовольствие; сама по себе, а не благодаря получаемой в результате выгоде. Например, заключенные весело и живо выполняют определенную работу, после которой им разрешено отдохнуть; мысль о том, что они, возможно, получат полчаса под конец дня, заставляет их дружно трудиться, чтобы закончить быстрее; поставленная задача начинает им нравиться сама по себе; и удовольствие творить, придумывать, как сделать лучше и потом осуществить это, намного превосходит удовольствие от заработанного получаса, всего лишь еще одного получаса каторги. Я полагаю, что время они проведут более или менее сносно только благодаря еще совсем свежим воспоминаниям об увлекшей их работе. Самое большое наслаждение, по всей вероятности, дает человеку сложная самостоятельная работа вместе с другими людьми, что подтверждают различные игры»410.
Через 100 лет после создания «Записок из Мертвого дома» к описанию каторжного труда обращается А.И. Солженицын. Рассказ «Один день Ивана Денисовича» (первоначальное название «Щ-854») был задуман в Экибастузском особом лагере (Северный Казахстан) зимой 1950/1951 гг. (в 1962 г. опубликован как повесть в журнале «Новый мир»).
Герой повести – Иван Денисович Шухов – советский заключенный, русский крестьянин и солдат. «Просто был такой лагерный день, – описывает предысторию рассказа А.И. Солженицын, – тяжелая работа, я таскал носилки с напарником и подумал, как нужно бы описать весь лагерный мир – одним днем. Конечно, можно описать вот свои десять лет лагеря, там всю историю лагерей, – а достаточно в одном дне все собрать, как по осколочкам, достаточно описать только один день одного среднего, ничем не примечательного человека с утра и до вечера. И будет все»411.
Солженицын сумел так рассказать об одном дне Ивана Денисовича, дне, наполненном холодом, голодом, болью, унижениями и бесконечным трудом, что, по мнению историков и литературоведов, это произведение повлияло на весь дальнейший ход истории СССР412.
На сравнительно небольшом пространстве текста повести слово «работа» встречается 47 раз, а всего однокоренных «работе» слов – 116. Я не берусь на страницах своей книги анализировать произведения Достоевского и Солженицына, однако отмечу, что в их описании жизни и труда осужденных можно найти много общего. Безусловно, за прошедшие 100 лет принудительный труд не стал легче. Но при всей тяжести подневольного труда, труда-наказания, ему присущ спасительный характер. Так же, как в середине XIX в., в ХХ в. человек находит в труде избавление от тягот принудительной изоляции, от тягот «вынужденного общего сожительства», спасение от греха и преступлений.
«Засыпал Шухов, вполне удоволенный, – завершает свою повесть Солженицын. – На дню у него выдалось сегодня много удач: в карцер не посадили, на Соцгородок бригаду не выгнали, в обед он закосил кашу, бригадир хорошо закрыл процентовку, стену Шухов клал весело, с ножовкой на шмоне не попался, подработал вечером у Цезаря и табачку купил. И не заболел, перемогся. Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый.
Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три. Из-за високосных годов – три дня лишних набавлялось…»413
Тема каторжного труда продолжает интересовать и современных писателей. Так, бельгийская писательница А. Нотомб в романе «Серная кислота» (2005) описывает труд в суперсовременном концлагере, созданном для небывалого телешоу по образу и подобию нацистских414. Лагерь, однако, вполне реальный, с казнями и истязаниями в прямом эфире. Трудовое задание узников состоит в том, что они должны расчищать тоннель, специально вырытый для этого телепроекта. А. Нотомб известна как мастер абсурда. В романе «Серная кислота» она так выстраивает сюжетную линию, что труд заключенных утрачивает даже те проблески спасительного, которые можно было обнаружить в произведениях XIX–ХХ в.
Макс Фриш: прозрение homo Фабера
Герой романа швейцарского писателя Макса Фриша (1911–1991) «homo Фабер» (1957) представляет собой достаточно распространенный тип современного мужчины. Это человек рационального склада ума, деловой и практичный; прагматик, верящий только в логику, технику и теорию вероятностей. Он поглощен своей работой, не читает романов, не посещает музеев, ему чужды рассуждения о прекрасном; ему интереснее технические устройства и формулировки непререкаемых законов природы. В юности его возлюбленная и невеста Ганна называла его homo Фабер именно в силу этих особенностей его характера415. Казалось бы, никто и ничто не может изменить его убеждения. Его абсолютно устраивает жизнь, которая у него есть (за исключением редких вечерних сожалений о том, что некому перед сном пожелать ему спокойной ночи). Но он выбрал такую жизнь, так ее спланировал. В итоге, несмотря на весь рационализм мировосприятия, расчет и уверенность в логике жизни, Фабер оказывается в ситуации, в которой ему бессильны помочь законы теории вероятности.
По роду деятельности Вальтер Фабер много путешествует. Читатель знакомится с ним, когда самолет, на котором он летел в Каракас, вынужден совершить незапланированную посадку, которая, как и последовавшие за ней события, кардинально изменили его жизнь. Сначала все случившееся Фабер готов трактовать только как цепь случайностей. Однако под влиянием событий незаметно для самого Фабера в нем что-то меняется: он поддается сентиментальности, начинает посещать Лувр, даже идет в оперу. «В романе “homo Фабер”, – пишет исследователь творчества М. Фриша М. Амусин, – Фриш бросает вызов технократическому – в самом широком смысле слова – мироощущению. Он подвергает героя, образцового инженера Вальтера Фабера, череде совпадений и испытаний, никак не укладывающихся в теорию вероятностей. Фабер находит старого друга повесившимся на заброшенной плантации в Центральной Америке; девушка, встреченная им на океанском лайнере и ставшая его любовницей, оказывается его дочерью; мало того, вскоре она погибает в результате несчастных стечений обстоятельств. Сам Фабер тоже обречен – он болен раком… Новый, драматический, опыт меняет человеческую стать героя. В финале он постигает мир, с которым расстается, в его чувственном богатстве, в насыщенности его красок, звуков, запахов, через метафоры и образы, через радость и боль, а не в “оцифрованных”, среднестатистических параметрах»416.
Определяя традицию homo faber, М. Шелер, характеризуя социальную роль человека вида homo faber как роль человека-животного, пользующегося знаками и орудиями, видит в нем «чудовище», которое «опустошило мир»417.
На первый взгляд, трудно представить героя романа Макса Фриша в этой роли, хотя, встретившись после 20-летней разлуки, Ганна произносит: «Вальтер, ты чудовище!»418. Прожив 50 лет, сообразуясь с канонами строгой рациональности, Фабер, сам того не подозревая, совершает инцест – одно из величайших моральных преступлений. Развитие сюжета наводит на мысль о предопределенности данного хода событий, который (преднамеренно или нет) автор выводит в романе. Р. Вагнер задолго до М. Фриша обратился к подобной сюжетной линии, описывая историю рождения Зигфрида – героя оперы «Кольцо Нибелунга». Уже тогда, не приемля мир капитала и буржуа, мир рынка и разрушения вечных ценностей, Вагнер предрекал его конец, который наступит не без участия героя, пришедшего в этот мир в результате нарушения вечных моральных заповедей, родившегося от любви брата и сестры. Но Зигфрид – герой, с гибелью которого гибнет и старый порочный мир, и сам его приход (против норм и постулатов христианской морали) есть свидетельство порочности мира, в борьбу с которым, согласно концепции Вагнера, может вступить только человек, изначально противный существу сложившихся устоев. Вместе с гибелью Зигфрида гибнет и старый мир, открывая путь новому миру и новой жизни.
Возвращаясь к Вальтеру Фаберу, заметим, что мир, пораженный эпидемией техницизма и трудоцентризма, есть порождение популяции homo faber. И смерть одного ли из них, всех ли не приведет к возникновению нового мира. Они совершают инцест, и неведение не может служить им оправданием, поскольку неведение есть следствие их уверенности в том, что мир – это тетрадный листок в клетку, на котором все действия могут быть просчитаны при помощи таблицы умножения.