— Дежурил, падло, — как восхищаясь, проговорил Павел Григорьич. — В засаде сидел. Ох, Ротшильд! Своего не упустит. Держись, Слава. Сам понимаешь, кчему сейчас разговор поведет.
Рад понимал.
— А ружье зачем? — спросил он. — Для страху?
— А кто знает, — отозвался Павел Григорьич. — Считай, что для страху.
— Ох, Пашка! — прокричал лесник, приближаясь. — Озоруешь, свинья! Закон для тебя не писан?!
— Сам свинья! — закричал ему в ответ Павел Григорьич. — Ответишь за свинью, ты меня знаешь!
— Я тебя знаю, я тебя знаю! — Голос лесника окрасился угрозой. — Ты меня тоже знаешь, у меня спуску не жди!
— У, падло, — тихо, для Рада, пробурчал Павел Григорьич. — Попались, Слава. Есть кошель-то с собой?
— Откуда, — так же тихо ответил Рад. — Что я, в лес, как в магазин?
— Плохо, Слава, — заключил Павел Григорьич.
Лесник остановился, не дойдя до них метров трех. Это был крепкий мужик лет пятидесяти, на необремененном раздумьями о добре и зле мордастом его лице была написана железная решительность непременным образом оправдать свое сидение в засаде.
— А это с тобой кто? — спросил он Павла Григорьича, указывая движением бровей на Рада.
— А это не со мной, это сам по себе, — сказал Павел Григорьич. — Мало ли что вместе. Может, я с ним, — неожиданно добавил он и, поглядев на Рада, подмигнул ему.
Рад промолчал. Он предоставил право вести разговор своему магазинному знакомцу.
— Ну так что, — сказал лесник, — мне все равно: вместе, не вместе. Что делать будем? В милицию протокол составлять?
— Какой протокол, Мишка, ты что? — голос Павла Григорьича стал просителен. — Знаешь, для кого елку-то срубил? Для самого мэра. Ему пру.
В глазах у лесника выразилось напряжение мыслительного процесса.
— А чего это он у тебя-то попросил? Чего не у меня?
— Так я же сосед, не ты.
— Ты-то сосед, а лесник-то я.
— Ну так я за мэра-то ответить не могу. — Теперь в голосе Павла Григорьича отчетливо прозвучала гордость, что городской голова обратился с этим тонким поручением именно к нему, не к кому другому. — Попросил и попросил, я разве мэру могу отказать? У самого у меня уж стоит. Можем зайти — увидишь.
— И на базаре купил? — сардонически вопросил лесник.
— Нет, на огороде у себя вырастил, — ответил Павел Григорьич.
Ответ был достоин вопроса. Рад, все это время молча внимавший происходящему разговору, не сумев сдержаться, фыркнул.
Он фыркнул — и тем словно сбросил с себя некую маскировочную сеть, которая, если и не скрывала его от лесника, то как бы оберегала.
— Что, тоже для мэра? — обратил на него лесник свой взгляд.
— Ладно, — миролюбиво сказал Рад. — Сколько?
— Что «сколько»? — с той же сардонической интонацией, что Павла Григорьича о базаре, вопросил лесник. — Это вы должностному лицу взятку предлагаете?
— Отступного я предлагаю.
— А если я не беру отступного?
— Ну тогда поехали в милицию протокол писать, — сказал Рад. Он был уверен, что никакой протокол леснику не нужен.
Это лесник незамедлительно и подтвердил.
— По пятьсот рублей с носа, — проговорил он.
— По пятьсот? — ахнул Павел Григорьич. — С ума сошел? Да я и не себе. Иди вон к мэру, с него и требуй.
Взгляд лесника помутнел. Шестерни мыслительного процесса, что шел в нем, откровенно лязгали вхолостую, искрили и скрежетали, от них едва не валил дым.
— Семьсот пятьдесят с тебя, — сказал лесник после паузы, сосредоточивая прояснившийся взгляд на Раде. — Елки ты нес? Твои елки.
— Подумай еще, — предложил Рад. — Не зарывайся.
— Ты мне?! Ты с кем? Ты кому не «зарывайся»?! — Рука лесника схватилась за ствол ружья у бедра и дернула его вперед; ствол ружья глянул на Рада. — Я вот с тобой… всажу сейчас в пузо, засею квадратно-гнездовым. А Пашка подтвердит, что напал на меня. — Подтвердишь?! — скосил он глаза на Павла Григорьича.
Из Павла Григорьича изошел быстрый услужливый смешок.
— Заплати ему, Слава, — сказал он. — Дойдете до дома — и заплати. Чего тебе. Зачем тебе неприятности. — И, не дожидаясь ответа от Рада, с той же угодливой услужливостью посыпал, адресуясь уже к леснику: — Да он заплатит, заплатит. Он все понимает, чего ты! Хороший парень, он непременно!
Павел Григорьич был настоящей придворной лисой, высшей пробы.
— Нет, Павел Григорьич, — сказал Рад, — за мэра вашего платить я не буду. Разбирайтесь с ним сами, как хотите.
— Да Слава! Да Слава!.. Ты же елки нес, в самом-то деле! — Придворный лис явил себя во всей своей царе-дворской красе.
— Дальше понесу одну, — объявил Рад.
— Так чего уж делать. Придется другую понести мне, — согласился Павел Григорьич.
Рад поднял со снега парусинный кокон своей елки, вскинул на плечо и двинулся из оврага на подъем. Лесник, увидел он периферическим зрением, снова опустив ружье вниз дулом, заскользил следом за ним.
— Ты что, здесь, что ли, живешь? — спросил лесник, когда Рад, сойдя с лыжни, тянувшей себя обочиной дороги, свернул к своему дому.
— Здесь, — коротко ответил Рад.
— Так вроде тут кто-то другой хозяин.
— А живу я, — сказал Рад.
— А, ну понятно. — В голосе лесника прозвучало облегчение, словно он разрешил для себя давно мучавшую его задачу. — Снимаешь, что ли?
— Живу, — еще с большей короткостью ответил Рад.
Он отомкнул калитку, они вошли во двор, Рад оставил лесника на крыльце и, взяв деньги, вышел обратно на улицу. С пятьюстами рублями одной купюрой.
— Это что такое? — проговорил лесник, взяв отливающую фиолетовым купюру с памятником Петру Первому в Архангельске и держа ее двумя пальцами, будто дохлую мышь за хвост. — Семьсот пятьдесят, я сказал!
— С мэра, — сказал Рад. — Остальное с мэра.
На мордастом лице лесника проиграли желваки. Оказывается, его намерение содрать с Рада отступного за обе елки было вполне серьезным.
— Сучара! — вырвалось из лесника сдавленным криком. — Настроили тут домов! Пускают всяких!.. Моя б воля… запер вас всех в Москве и поджег, как французов в двенадцатом году! На сто километров вас к нашему лесу не подпускал!
— А с кого бы бабки за елки драл? — усмехаясь, спросил Рад.
— Ты мне поухмыляйся, поухмыляйся! — Лесник, как там, в лесу, схватился за ствол и дернул его вперед. — Я тебя, сучара… я в тебя заряд… ох, придет время — почикаем вас, как сусликов! Устроили нам жизнь, мешала вам советская власть!
— Неуж при советской власти за елку больше давали? — снова спросил Рад. Хотел сдержаться, не отвечать леснику больше, и не сдержался. Ружье лесника после тех восьми часов, что провел под дулами «калашниковых», было ему — как детская пукалка.
— Да при советской власти!.. Ты б у меня при советской власти!.. — И без того красное от мороза, лицо у лесника сделалось, как перезрелый помидор. Казалось, еще немного, и этот помидор так и брызнет из всех пор распирающим его соком.
— Не выдумывай, ничего бы ты мне при советской власти, — сказал Рад. — Это ты детям про советскую власть сказки рассказывай. И ружьем хватит пугать. А то я твое ружье…
Он ступил к леснику, изобразив движение, будто собирается снять у того ружье с плеча, и лесник, прогрохотав ботинками, мигом скатился с крыльца.
— Почикаем, вот подожди — почикаем! — пообещал он снизу, всунувшись ботинками в крепленья на лыжах и прощелкав замками. Открыв калитку, перед тем, как выехать наружу, лесник повернулся к Раду и жирно, смачно схаркнул в его сторону. — Как французов в двенадцатом! — донеслось оттуда до Рада.
Неприятное послевкусие от разговора с лесником саднило в Раде еще и два дня спустя — когда наступил Новый год.
Он встретил Новый год в одиночестве перед телевизором и пустой, не украшенной ни единой игрушкой елкой. Бывший сокурсник, хозяин дома, пообещав приехать тридцать первого с игрушками и электрическими гирляндами, не приехал, и Рад только раскидал по мохнатым зеленым лапам куски ваты — чтобы елка не стояла совсем уж диким лесным деревом.
Он сидел в кресле, забросив ноги на журнальный стол, пил мартини из хозяйских запасов и закусывал его «Бородинским» хлебом, поджаренным в тостере и намазанным маслом. Такое у него было новогоднее угощение. Что шло по телевизору, он не видел, не слышал. Переходил, не выпуская пульта из рук, с канала на канал — казалось, оставаясь все на одном и том же, — и тянул из рюмки. Тянул и заедал приготовленным заранее поджаренным «Бородинским». Выпив бутылку мартини, он поднялся, сходил к бару, взял вторую и, уговорив ее, отправился спать.
Бывший сокурсник, хозяин дома, появился только первого числа, и далеко за полдень, когда хмурый короткий день готовился уступить место сумеркам. Он прикатил на своем зеркальном громоздком БМВ, напоминавшем поставленного на колеса гиппопотама, в компании таких же зеркальных туш шестисотого «мерседеса» и трехсотой «ауди». Оказалось, двое его сослуживцев с женами, и разговор за столом только и шел о трансферах, маркетинге, счетах, откатах, бюджете, назывались какие-то компании, какие-то имена — все не знакомые Раду и не интересные ему. Женщины, правда, заливисто смеясь, поправляя быстрыми движениями рук прически и подкрашивая губы перед распахнутыми пудреницами, щебетали о нарядах, ценах в бутиках, отдыхе за границей, кто где был, чем занимались, какие покупки сделали, — но уж это было Раду совсем поперек горла. Поначалу он еще поучаствовал и в мужском, и женском разговорах, в женском так даже весьма удачно, сострив пару раз и к месту, и по делу, по поводу чего Пол-Полина влепила ему как бывшему сокурснику мужа и другу семьи одобрительный поцелуй: «Радчик! Ты прелесть!» — но спустя недолгое время Рад завял. Он был лишний здесь, его инородность вылезала из каждой фразы, сказанной им, из каждого слова, обращенного к нему, подобно тому шилу, которое не утаишь ни в каком мешке. Из чего этот мешок ни сшей.
На столе, извлеченная из роскошной глянцево-цветной коробки, обвязанной красной витой лентой, которая была еще и проштемпелевана коричневыми бляшками сургуча, красовалась тяжелая бутылка «Камю», и Рад решил, что лучшая компания для него в этой компании — однофамилец знаменитого французского писателя и философа, как нынче ночью лучшей компанией был мартини. Он пододвинул коньяк знаменитого имени поближе к себе и пустился в разговор с ним. Хотя, конечно, он был не слишком содержательный собеседник. Он, собственно, молчал, а писатель и философ глоток