— Что тебя так бесит? — Коррозия разводит руками. — То, что я предлагаю бескорыстную помощь? Принцесса, в мире есть вещи, за которые нельзя требовать платы.
— Что дать тебе? — девятая невозмутимо кладёт руку на моё плечо. — У меня есть блокнот, карандаши, небольшой трос и…
— Дом, — говорю я сквозь зубы и сбрасываю её ладонь. Дружить с ней совершенно не хочется. — Тёплую постель и тарелку супа с фрикадельками. Мне не нужно больше ничего. Но ты не исполнишь моё желание, как и эти двое.
— Я угощу тебя супом, когда мы отсюда выберемся! — твёрдо, но с раздражением произносит девятая.
Я знаю, что это неправда. И она понимает, что врёт. Девятая твёрдо глядит на меня сквозь мрак. Пронзает взором дикой львицы до позвоночника: может, и кости мои насквозь видит.
Но во всём находятся свои плюсы. Я чётко осознаю две вещи. Первая: подо мной она не прогнётся. И, в дополнение на сладкое: я, оказывается, люблю суп с фрикадельками. Что, интересно, ещё таит моё подсознание, и скажет ли оно мне, почему я здесь?
Эти открытия нужно записать. Но не в тот момент, когда решается судьба нашего маленького и зыбкого мира. Главное теперь — не забыть.
— Принцесса, — я снова слышу голос Коррозии, прорезывающийся сквозь окружившее меня облако негодования, — разве ты не хочешь выслушать всех? Чтобы составить свою картину? Если мы поможем девушке найти её подругу, у тебя станет на одного рассказчика больше.
Я сбрасываю рюкзак с плеч и швыряю его на пол. Оказывается, я тоже предсказуема. Потому что Коррозия знает, чем можно меня зацепить. И ладно бы просто знала: она это использует.
Экорше лежит, выставив руку в потолок, и рассматривает туннель под кожей. Сжимает его пальцами, двигает, поглаживает, словно пытаясь доковыряться до истины. Или вскрыть себе вены пальцами. Я её понимаю: этот конгломерат действительно выглядит устрашающе. Как питон. Только обычно всё наоборот: это питона раздувает, когда проглотит жертву. И она выбухает контурами у него под кожей.
— Твоя рука на весу, — произносит Одноглазая, наблюдающая за ней, — немного… раздражает. Не люблю, когда перед глазами мельтешит.
Одноглазая бесится. Я уже узнаю этот тон. Нескольких часов знакомства хватило для того, чтобы понять, как она проявляет свои эмоции. По принципу: тише едешь — громче полыхнёт.
— Я просто, — оправдывается Экорше, — не совсем понимаю…
— Завтра лучше попробуй разобраться, — отрезает Одноглазая. — Утро вечера мудренее.
Вздохнув, Экорше опускает руку. Правильно делает. Точка кипения Одноглазой близка: я это чувствую. Экорше может не понравиться то, что она выдаст.
— Спите уже, — комментирую я.
— Сама ложись, — отзывается Одноглазая.
— Я скоро. Правда, скоро.
— Не трогай припасы, — продолжает она. — Завтра утром надо будет хотя бы позавтракать.
— Нет, возьму сейчас и всё сожру, — отвечаю с ухмылкой. — Только отвернитесь обе, не палите.
Я сосредоточенно склоняюсь над старым письменным столом и делаю ещё один штрих. Деревянная облицовка столешницы растрескалась и местами пошла пузырями. Карандаш подскакивает на выпуклостях, и линии, выскальзывающие из-под грифеля, становятся фестончатыми, как кружева на трусах. На обрывках обоев рождается карта этого места.
Я неумело воспроизвожу изгибы, отмечаю ловушки, ставлю цифры, показывающие этажность. Жирная линия — то, что я видела своими глазами, пунктир, почти невидимый в лунном свете — границы легенды Экорше. Моими ровными буквами можно подписывать открытки. Может, я архитекторка или проектировщица?
В том месте, где нашла Одноглазую, я рисую петлю. На крыше — молнию: полосы металла, протянутые над ямой у последнего угла здания, как и вся ограда, находятся под напряжением. К счастью, меня отбросило, едва я коснулась рукой подпорок. Это был удачный опыт. Долго думаю, штриховать или нет отрезок коридора между пунктирными линиями, и решаю оставить всё, как есть. Сначала посмотрю своими глазами.
За треснутым окном, в мутных линзах стекла топорщатся ветки. В ажуре листьев дышит свежестью фиолетовое небо. Нет ничего слаще весенних ночей с их мятно-дождливым запахом. Даже когда не знаешь, кто ты вообще и почему эта весна сожрала тебя.
— Хватит карандашом скрипеть, — тихо негодует Одноглазая.
— Ладно уж, — сворачиваю самопальную карту в рулон. — Только ради тебя.
Я выкладываю на стол свои припасы: острый кусок металлической облицовки, найденный на крыше, сердечко из хрусталя и ресторанную папку для счёта и чаевых. Моя папочка, чайная ложка Одноглазой, пачка из-под печенья из рюкзака Экорше, тюбики с провиантом… Ба, да у нас здесь свой ресторан с особой атмосферой! И чем думала я, набирая совершенно бесполезную атрибутику?!
Пора бы признать: я не руководствуюсь ничем, кроме текущего момента. Я существую снаружи себя. Не внутри. Потерялась наружность — потерялась и я.
Разворачиваю рюкзак и кладу получившийся матрасик поперёк кровати, между товарками. Скидываю балахон. Очень хочется сбросить и блузку, но это брезгливое место не располагает спать голой. Оценивающе смотрю на себя сверху вниз. Очень странная фигура.
Слишком странная.
Провожу руками по плечам и спускаюсь к груди. Её нет. Совершенно. Словно пытаясь в этим убедиться, оттопыриваю воротник блузки и заглядываю вовнутрь…
— О, богиняяяяяя! — из моего рта невольно вырывается вопль. Такой жуткий, что рядом лучше не стоять, если не хочешь перепачкаться в отходах собственной жизнедеятельности. — Это кошмар!
— Тебе что, шило в задницу вставили?! — недовольно комментирует Одноглазая, приподнимаясь на локте. Она готова полыхнуть и уже на грани. — Или на свой карандаш села?!
— Ммм? — Экорше лишь лениво приоткрывает один глаз и тут же захлопывает снова.
— Он извращенец! — я прыгаю на месте, как заведённая. — Девки, это самый настоящий извращенец! Садюга!
— Да объясни уже!
— Хирууууууург! — воплю я, распахивая блузку. В горле дерёт, и кажется, словно по губам бежит кровь. У моего крика тот же солоноватый вкус. — Поганый членоносец! Верни мои сиськи!
— М-да, — коротко комментирует Одноглазая, обозревая моё, по всей видимости, многострадальное тельце.
— Вот это сюрприз, — присоединяется Экорше.
Они обе таращатся на меня, как на экспонат, но я совершенно не смущена. И ничего не имею против. Наоборот: я чувствую, как сквозь негодование пробивается смутное удовольствие. Я знаю, что они видят: неестественно-гладкий конус грудной клетки, обтянутый кожей, кружевную татуировку по нижнему краю рёбер и два поперечных рубца вместо главного женского достоинства. Пугающая, но по-своему прекрасная картина: вроде Венеры Милосской с отрубленными руками. Необычная — точно.
— Покажись, гадёныш! — я разворачиваюсь и в пылу ударяю себя по щеке. Не удивлюсь, если из моих глаз летят искры. Судя по выражению лица Одноглазой, похоже на то.
— Ты кому? — раскосые глаза Экорше расширяются.
— Маньяку! — так и не застегнув блузку, я сажусь между девочками и обхватываю голову руками. Меня трясёт, но запал сходит на нет. Я должна собраться. Если я не смогу держать себя в руках — никто не сможет.
— Я до сих пор не видела себя в зеркало, — раздаётся голос Одноглазой, — и не хочу. Без банданы, по крайней мере. У тебя всё не так страшно.
— Правда?
Одноглазая обхватывает мои плечи: настолько крепко, насколько позволяют ей силы. Она не умеет утешать, но пытается. Я вспоминаю, как крепко обнимала её у пожарной лестницы, когда она приходила в себя и с ужасом ощупывала своё лицо. Как гладила её по волосам. Как закрывала ладонью её орущий рот, дабы нас никто не нашёл. Мы стали большим, чем сёстрами по беде, пусть Одноглазая и считает нашу дружбу утопией. Она говорит, что дружба проверяется временем. Годами, десятилетиями, ситуациями. Какое, к чёрту, время, если я готова подарить ей половину мира уже сейчас?
Если бы только у меня была эта половина…
— Может, у тебя просто был рак? — тихо добавляет Экорше.
Я улыбаюсь в ответ. Пик страстей, который мог стать фатальным, наконец остался позади. К счастью, я не чувствую себя больной: ни физически, ни душевно. Но мысль о раке кажется мне более привлекательной, чем предположение, что меня жестоко изувечил маньяк.
Не только меня. Нас. Всех.
Голоса давно стихли. Как и звуки. Они остались у шахты и не думают идти следом.
Я снова преодолеваю знакомый разлом в стене и, оказавшись в комнате, перевожу дыхание. Стряхиваю бетонную пыль с одежды и втягиваю тёмный воздух. Он пахнет уже не весенней ночью, а сыростью, подгнившей бумагой и грязью. Это место словно изменилось вместе со мной.
Теперь я одна. Говорят, что один — не воин в поле, но мне придётся собрать силы в кулак и бороться. Потому что я не вижу другого выхода: только из окна. Щучкой, как в бассейн, но не в хлорированную голубизну, а в мутную темень. И на землю — пластом, и, может быть, успев почувствовать боль. Такой исход имеет свои плюсы, но не устраивает меня сейчас.
Мы тут неспроста. Здесь определённо что-то кроется. Но гораздо большее прячется в моей голове. В закромах, до которых не дотягивается память. Я знаю, что не меня одну беспокоит это странное ощущение внутренней недосказанности. И полагаю, что мы могли бы друг с другом поделиться… Вчетвером мы сумели бы многое. Но одна я не могу ничего…
Машинально хватаю с полки статуэтку и запускаю ею в стену. Гипс трескается и крошится, осыпаясь белыми лохмотьями. На старых обоях остаётся рваная выбоина. Оторванный кусок бумаги усмехается, как беззубый рот. Рука спешно шарит по остаткам серванта, пытаясь найти ещё что-нибудь, но лишь бетонные пылинки скрипят под пальцами. В конце концов, под руку подворачивается кусок дерева. Я с остервенением швыряю его на пол и притаптываю ногой.
— Предательницы! — произношу сквозь зубы. — А я вам доверяла!
Как ни странно, мне становится легче. Я смахиваю накатившие слёзы рукавом. Нет, не плачу: это лишь аффект. С одной стороны я могу их понять: кого ещё обвинять в том, что Десять сорвалась и упала в шахту?! Я одна ругалась с ней. А если посмотреть с другого ракурса…