Но Фома ничего не слышал, потому что ел на десерт здоровую «цыганку», культурный сорт, размышляя, успеет или не успеет спровадить мать на электричку, потому что переночевать в общежитии негде, еще комендант прицепится. А это Фоме на нынешнем этапе совсем ни к чему. На носу ведь распределение. Крепкими зубами кусал он тугую яблочную плоть, подставляя ладонь под капли сока, пока не увидел, что яблоко брызжет кровью.
Да и сам он был прищепой, только человеческой, ибо пил сок из села, а культурные плоды хотел давать только в городе. И хлестал, хлестал Фому тяжелым березовым веником по лицу жгучий стыд, немилосердно выкручивал ноги и руки, обливал с головы до пят ледяной водой. Фома ерзал в кресле, закрывал глаза руками, но все, все теперь трезво видел.
Видел жалкого шута с послушными смешными ушами, который веселил и без того веселую компанию. Вспомнил, как писал за них курсовые, лабораторные, отмечался на перекличках, делал всю черную работу, теряя искорки своих способностей, свободное время, театры, филармонию. А однажды развеселившаяся компания повезла «незаменимого человека» на генеральскую дачу за город, где, по непроверенным слухам, грибы росли в торфоперегнойных горшочках, а рыбу цепляли на крючки удочек аквалангисты. Там Фому гоняли за «горючим» в сельский магазинчик, а он бегал и блаженствовал, неся полную сумку в зубах. Служи, Фомка, служи. И он старался. А когда он, совсем усталый, проголодавшийся, добрался до вечно праздничного стола, одна очень остроумная девица, вытаращив глаза, восторженно визжала: «Смотрите, смотрите, он же креветки с панцирем ест!»
И спазматический, тошнотворный стыд вывертывал естество Фомы наружу, выталкивал все то грязное, нечистое, что Фома съел за всю жизнь.
Два ангела: один в белой майке и черных трусах, другой в черной майке и белых трусах садили друг друга под ребра, топтались на разрыхленной совести острыми шипами, цедили на ухо угрозы.
Два Фомы сидели друг против друга в креслах, с отвращением переглядываясь. И трудно было установить, где настоящий, истинный. Один на пятом курсе, когда дело дошло до распределения и аспирантуры, нашептал кому следует в деканате про гостиничные варианты, «фарцу» с интуристами в туалетах, сертификатные операции, какие «они» плохие, а он хороший, лишь бы оставить за дверью возможных конкурентов. И сразу скисла развеселая компания. Никакие звонки не помогли. А Фома, будто ничего и знать не знал, мстительно улыбался в воротник, когда те, что над ним смеялись, отправились по распределению читать деткам про условные рефлексы, собачью психику и лягушечьи реакции. А Фоме, между прочим, предложили сдавать кандидатский минимум. Вот вам и дурной Фома. Но в эти минуты другой Фома чувствовал, что он жил действительно дурно, подло, нечестно. Что не годится человеку гнуться в три погибели, лишь бы пройти под ранжир, пролезть в рай с грешком за душою, а нужно распрямляться, дышать полной грудью и честно смотреть всем в глаза.
Так сидел в ту глухую ночь Водянистый в кресле, судя себя страшным судом. Срывались с плохо закрытого крана на кухне медные капли, миной замедленного действия отсчитывал часы будильник, рядом тихо и чисто дышала Незнакомка, острыми зеницами звезд сверлили его через окна далекие мерцающие города густо заселенной вселенной.
Фома обессиленно смежил набухшие веки.
Среди ночи комната ожила. Мягкий цветочный ветерок пробежал по столу, зашуршав бумажками. Сквозь прищуренные веки Водянистый увидел светлую шаровую молнию, что, постреливая, разрастаясь, плыла к нему от окна. Фома сжался, тщетно пытаясь понять это явление. Резко и свежо запахло дождем, прибитой пылью, медвяной акацией, полевой тропинкой. Из этой связки лучей медленно вырисовывались светлые контуры, обозначая знакомую фигуру, — это была Незнакомка. Она танцевала в полной невесомости, потому что старый скрипучий паркет молчал. Пламя холодного костра ползало меж стульями, будто проходя сквозь них. Она, вероятно, училась в балетной студии, потому что все это напоминало озадаченному Фоме телевизионный спектакль из Большого театра, только беззвучный. Огромная звездная бабочка залетела в келью Фомы на слабый огонек ночника. Взъерошенные коты, посверкивая зелеными индикаторами, извивались у нее под ногами. Она задыхалась, не выдерживала в этой захламленной комнатке, где вещи и коты вытеснили людей, где в плюшевых портьерах жили летучие мыши, сдавленные слезы и запах валерьянки. Незнакомка натыкалась на эти портьеры, ощупывала метровые стены, ища выхода в свободный летящий мир.
Словно прядка тумана, утреннее дыхание озерного плеса, проскользнула ее гибкая девичья фигурка в открытую форточку, мелькнула в темном воздухе — и внезапно Фома увидел, как она босиком, счастливо улыбаясь, идет к ближайшей серебристой звезде лунной дорожкой, по соседней заснеженной крыше, между приземистых труб, телевизионных антенн, взбивая искристо-алмазную пыльцу своими босыми ногами.
«А я? Как же я?» — застонал Фома, понимая, что не догонит в своих тяжелых с рантами туфлях, толстом кожухе эту больную лунную девочку, не удержит ее своими толстыми шершавыми пальцами, убежит она, как убегает от замученного поденщика вдохновение, а остается лишь куча сырой глины.
Тяжелое, ненужное тело якорем держало его в кресле. Это тело он кормил, поил, а теперь оно четырехкратной перегрузкой расплющивало его, вдавливало в кресло. Фома обливался потом, барахтался, стараясь взлететь за нею, но только бессильно тряс недоразвитыми куриными крылышками, проклиная свою тяжеловесную оболочку. Он застонал, и чья-то прохладная рука легла на его раскаленный череп:
— Спи, мой милый, спи…
И Фома погрузился в свинцовые мертвые воды короткого забытья.
Когда он проснулся, в кухне уже вкусно пахло галушками. Он вздохнул с облегчением. Голуби на подоконнике расклевывали размоченный сухарь. Дворник сбрасывал с крыш деревянной лопатой снег. Каждый раз, выглядывая за поручень, он кричал кому-то в колодец двора: «Ложись!» Огромный белый веер рассыпался в воздухе. Стояло морозное солнечное утро.
Водянистый заглянул в зеркальце и увидел синяки под глазами и странное свечение над головой. Может, в окно заглянул косой луч. Он пригладил редкие слипшиеся пряди и таинственно улыбнулся.
Незнакомка с накрученными на папильотки волосами дула на ложку. Сорочка Фомы стала для нее домашним халатиком. Водянистый послушно чмокнул ее в щеку, вдыхая парной молочный запах. Нежную шейку покрывал легонький тополиный пушок. Она благодарно улыбнулась, будто расцветший подсолнух, поворачиваясь к нему:
— Ты плохо спал, милый? Тебе приснилось что-то плохое?
— Нет-нет. — Фома испуганно покачал головой.
И этот роскошный живой подсолнух принадлежит ему. Ведь на нее молиться нужно, а она тут моет грязную посуду, чистит картошку, нянчится с котами, как обыкновеннейшая женщина. Водянистый виновато шмыгнул носом и почесал затылок. Конечно, она от него убежит. Нужно было принимать срочные меры.
Извлекши из старого потрепанного тома заветную сберегательную книжку, он торопливо собрался в город. Но в конце галереи его уже подстерегала, по-мальчишески повиснув на перилах, Роза Семеновна. Она курила длинную дамскую папироску с ментоловым дымком.
— Привет, старик, — кинула она развязно. — Ну, как у вас? Все нормально?
— У нас зер гут! — сказал Фома. — А у вас?
— Так себе. Этот новый главреж все роли отдал своим фавориткам. Они, мол, молодые. А обо мне и не вспомнили. Я много не требую. Мне лишь бы повисеть на сцене вверх ногами. Но эти интриганы боятся моего успеха у публики. Везде, везде одна мафия.
— Напрасно вы так. Это вам кажется, — участливо сказал Фома. — Все зависит от таланта.
— Ну? — удивилась Роза Семеновна, сплевывая папироску. — Впервые от вас слышу. Благодарю за разумную мысль.
— На здоровье, — сказал Фома.
На улицах было людно. В ближайшей сберкассе Фома снял с книжки двести рублей, потом, поколебавшись, еще сто. Оторвал от синеньких «Жигулей». Знай нашу доброту.
В десять была назначена встреча с руководителем. Фома катастрофически опаздывал, но совсем, однако, не волновался. Подождет. Они нужны друг другу. Неостепененный аспирант — это не плохой ученик, а плохой учитель.
И действительно, на кафедре, в пустой аудитории, его ждал совершенно расстроенный доцент Половинчик, зябко кутаясь в трехметровый шарф. Ждал, как больной зуб неотступную боль.
— Наконец, наконец-то изволили явиться. Думай тут о вас. Страдай. Вам что? Безголовому меч не страшен. А у меня план…
— Вас никто не заставляет, — холодно сказал Фома, чувствуя, как надоело ему быть вечным школьником.
— Черт, и откуда тут дует? — Его руководитель беспокойно огляделся. — Завидую вашему спокойствию.
— Чистая совесть — лучшая подушка, — сказал Фома.
— Слушайте, — руководитель указал взглядом на потолок, — а у вас там никого?..
— Нет, — ответил Фома, показывая глазами вниз. — Только там.
— Ну, тогда ничего не понимаю. Откуда дует? Хоть бы окна заклеили. Насморк совсем замучил.
— А вы каланхоэ в нос капните, — посоветовал Фома.
— Да, понял, — пробормотал руководитель, почтительно оглядывая Фому, и вытащил из дипломата мелко исписанные листки. — Вы во всем вините меня. Сам завел, сам выводи, хе-хе. А вы мне нравитесь… Вот тут некоторые мои соображения. Так, мелочь. На диссертацию хватит. Для себя берег…
— Спасибо, но мне ничего не нужно, — сказал Фома, решительно отодвигая милостыню. — Я сам.
— У нас сам еще никто ничего не сделал. У нас коллектив всегда приходит на помощь, — ядовито усмехнулся руководитель.
— А я сделаю, — упрямо сказал Фома, давая понять, что аудиенция закончена.
— Только запомните: чтоб было напечатано без единой ошибки. Иначе я умываю руки.
— Верю, — сказал Водянистый. — До свидания.
На улице он впервые за много лет вздохнул полной грудью. Непонятная сила распирала его. Он перепрыгнул бы сейчас через трехметровый забор, пробил бы собственным лбом небесную твердь, поцеловал бы первую встречную девушку. Тело было прежним, но сила в нем другая.