Завтра начиналось сегодня. Сладко ныли мышцы в предчувствии работы. Если бы Фому нынче впрягли в плуг, он пропахал бы борозду через весь мир. От нервного возбуждения тело стало легким и невесомым. Он нетерпеливо топтался у порога, пока жена закутывала его шею в шарф, наказывая дышать носом, потому что простуживаться нельзя, и вырывался из ее рук, как непослушный ребенок. К счастью вела светлая морозная дорога.
…Но на галерее снова пересекла ему путь Роза Семеновна.
Водянистый поскользнулся на ровном месте.
— Бонжур, старик, — сказала она, пуская в лицо Фомы ментоловый дымок. — А ты ее не любишь!
— Как это? — не понял Водянистый.
— Если бы ты ее любил, ты давно подарил бы мне парик. Мне только парика не хватает для полного счастья. У всех есть, а я что — лысая?
— По какому это случаю? — возмутился Фома. Эта старая карга вздумала его шантажировать.
— А иначе я сообщу куда следует, за нею придут и заберут. И не увидишь ее, как своих ушей.
— Нет-нет, — отступил Водянистый. — Что угодно, только не это. Будет вам парик, будет.
— А ну поклянись. — Роза Семеновна вытащила из муфты серую книгу.
Фома приложил к ней руку и между растопыренными пальцами прочитал название: «Уголовный кодекс».
— Свободен, — презрительно сказала Роза Семеновна. — Бери лопату — иди копай.
«Трус!» — ругал себя Водянистый, спускаясь по лестнице. И понимал, что поступил правильно, рационально. Ведь он боялся не только за себя, а за их любовь. Но стыд хлестал его по щекам березовым веником. В жизни все было сложнее.
Снег вкусно скрипел под ногами, деревья стояли в пенопластовом инее, детское солнце вытягивало к земле свои лучи — и Фома успокоился. Что значит маленький компромиссик в большом деле?
В библиотеке он занял привычное место, оглядел стопы заказанной литературы, и тут Фому снова охватило удивительное пьянящее пламя вдохновения…
Он раздувал горн в заброшенной сельской кузнице, где на колышках по углам мертвыми железяками собирались его знания: истоптанные подковы цитат, ржавые боровы классификаций, тяжелые штабы аксиом, гвоздики определений. Все это прежде он месяцами складывал вместе, подгонял, изобретая чудовищный велосипед на гнутых ободьях. Но теперь он кинул все в огонь, вдувал мехами свежий воздух, разжигал, готовя невиданный сплав, дамасскую сталь, секрет которой знали старые мастера. И когда это сплелось в огненный клубок, он выхватил его на наковальню и наотмашь, с хеканьем начал ковать фантастическую вещь, которая удивляла его самого. Смеясь и горланя от восторга, он с каждым ударом убеждался, что удивит ею весь мир.
Кровь била в виски, Фома не успевал откладывать написанные, еще горячие листы, утирал лоб рукой, хватал раскрытым ртом кислород, потусторонним взором окидывал темные стены и снова принимался за работу. Добывая руду из книг, он видел сквозь обложку самого автора и с удивительной легкостью схватывал полет его мысли. Теперь через Незнакомку он видел самую жизнь, ее сложные психологические законы и вкладывал ее в труд. Упругая сила наполняла паруса, волна захлестывала палубу, а ревностная Фомина душа вот-вот должна была достичь берегов неведомого материка, на который еще не ступала нога человека. И первооткрыватель размашистым почерком, глотая буквы, заполнял вахтенный журнал, зная, что победителей не судят. Его гнала вперед отвага и любовь хрупкой Незнакомки с ее исполненными веры глазами…
Водянистый не слышал, как переговариваются библиотекарши, стараясь отгадать, что с ним случилось, потому что не узнавали прежнего Фому. Глаза его горели неземным огнем. И если бы кто-нибудь коснулся его лба — получил бы ожог. Солнце за окном достигло зенита и начало падать. А когда стрелка электрических часов прыгнула к девяти, когда библиотекарши, посоветовавшись, предложили ему бутерброд, Водянистый, что-то вспомнив, разогнулся, деликатно поблагодарил и полетел домой, где в тихой гавани его ждало счастье.
Он хотел вприпрыжку проскочить галерею, но в темноте за сохнущим бельем его уже ждала Роза Семеновна.
— Где мой парик? — Багряная точка папироски нацелилась ему в переносицу. И Водянистый обострившимся взглядом увидел, что вовсе не парик ей нужен, а его темный страх, который она пила с неслыханным наслаждением. Фома оглянулся и поманил ее пальцем. Любопытствующая Роза Семеновна игриво подставила ушко:
— О, тет-а-тет?
И тогда Фома ухватил толстыми пальцами это лохматое ухо и ткнул под ее нос здоровенный красный кулак.
— Между нами, девочками. Еще раз пискнешь — повешу вон на той веревке вверх ногами.
И Роза Семеновна, не пискнув, растворилась во тьме.
А весьма довольный собой Фома, кинув Незнакомке с порога «привет», небрежно швырнул портфель на диван и пошел мыть руки. За столом он, захлебываясь, рассказывал, как спустил Розу Семеновну с лестницы, заедая рассказ борщом. Потом пил крепкий черный чай перед телевизором, пересказывая Незнакомке все свои новости и тревоги, говорил, что работу он, конечно, напишет, но ни одна машинистка не управится с такой кипой за месяц. Незнакомка вязала спицами новый свитер и ласково кивала в знак согласия и сочувствия. Но из ее сочувствия, право, кожух не сошьешь. И Водянистый говорил резко, надрывно, жалея себя до слез, чувствуя весь трагикомизм ситуации, в которую он попал. Открытие было в голове, но ведь голову к бумаге не подошьешь. Об этом он и говорил, желая, чтобы она уяснила себе, как тяжко иногда приходится настоящим творцам.
Путь его пролегал по полю, устланному зубастыми боронами. После программы «Время», насилу раздирая набухшие свинцовые веки, Фома заправил в «Ундервуд» первый лист и указательным пальцем начал щелкать вступление. И тогда Незнакомка несмело предложила ему свою помощь. Водянистый недоверчиво хмыкнул.
И тут на его глазах свершилось чудо. Она села за машинку и начала печатать в том же темпе, в каком он говорил. А если он какую-то минуту мялся, подыскивая нужное слово, она нетерпеливо посматривала в его сторону. Фома заподозрил, что она выбивает только неосмысленную музыку его речи. Но, заглянув в готовый лист, увидел, что там не было ни одной ошибки. Она на ходу успевала править стилистические несуразности Фомы, из громоздких научных конструкций составляла легкие крепкие мостки. К двенадцати часам они завершили полтора десятка страниц, хотя осмотрительный в прогнозах Фома мог надеяться на это разве что в счастливом сне.
Вот так и пошла дальше их жизнь, превратившись в один долгий-долгий день, жизнь каторжную, от которой звенело в голове, хотелось упасть на землю, зарыться в снежное одеяло, заснуть, но приходилось ползти, пробиваться на ту сторону земного шара. Пройти сквозь глину, базальт, магму, пекло, чтобы выползти на свет настоящим человеком, которого сделал труд. И тут в его работу будто впряглась тройка, подаренная сказочными старушками: доброта, смелость, самоотверженность.
Фома ласково, но беспощадно эксплуатировал и себя и Незнакомку. Она до полуночи стучала на машинке, под которую пришлось подложить вчетверо сложенное одеяло, чтобы не мешать соседям, а он лунатиком бродил между стульями с чашкой черного кофе, тер виски, пил раунатин в лошадиных дозах и диктовал, диктовал.
А утром, когда он еще спал, по-детски чмокая губами, она потихоньку возилась на кухне, готовя ему омлеты, сдобренные зеленым укропом, который посеяла в цветочном горшке. Фома во сне вздрагивал, морщил лоб, потому что и ночью работал. «Вставай, мой милый, — звала она. — Тебе пора». И Фома вставал, завтракал, механически чмокал ее в щеку и летел в библиотеку. А она оставалась на хозяйстве, как и надлежит жене творца.
Ее близорукая память, как свет ближних фар, и до сих пор выхватывала самые непосредственные предметы и связи: плиту и кастрюли, Фомины неглаженые брюки и его грязную сорочку, «нашу» работу, которую им непременно нужно завершить к концу месяца, — все, что вращалось вокруг самого близкого, самого дорогого человека. Этот свет под маленьким абажуром в долгие зимние ночи держал ее в своем кругу, как каждую занятую семьей женщину, которой некогда и голову поднять. Свет этих фар мягко терялся в густом тумане, не пытаясь выхватить в предутренней мгле то, что будет впереди, за ближайшим поворотом, а назад, в тот страшный, ледяной день, откуда она убежала босая, Незнакомка никогда не оглядывалась.
Как былинка среди травы, камышинка в плавнях, дерево в лесу, птица в стае, камень среди камней, она не выделяла себя среди других, будучи комочком огромного мира, который составляют горы и воды, люди и звери, живое и неживое.
Она переливалась из одной формы существования в другую так же свободно, как вода из горного ручья в бочонок, как дождь из корня в рубиновую виноградную лозу и пьянящее вино. Она садилась за машинку и делалась Фомой, печатными его мыслями. Смотрела в окно и делалась дворником, который весело сбрасывал ненавистный ей снег. Но когда смотрела в зеркало, видела озеро, изменчивое и непостоянное свое изображение в воде и удивленно шептала: «Кто это?.. Где мои зеленые косы?»
Фома приходил домой пьяный от усталости, с красными глазами, бурчал под нос, что он больше так не может, но за ужином постепенно отходил, глядя на светлое чистое личико, которое так хотелось погладить… Но расслабляться было нельзя, и вместо этого он спрашивал: «Ну как, вычитала вчерашнее?»
В их квартирке постепенно развелись целые джунгли кактусов; цветочные семена он каждый вечер приносил с базара, но почему все это так цвело, буйствовало, лезло на стены, как из живой воды, — объяснить не мог. Коты блуждали в этих джунглях, как комнатные тигры. Незнакомка вела долгие разговоры с вислоухой опунцией, уговаривая ее поскорее расцвести, и вообще со всеми растениями говорила как с живыми, как с подругами.
Несколько раз Фома пробовал вывести Незнакомку на улицу, уговаривал быть умницей, она словно бы и соглашалась, но перед прямоугольником двери застывала, безумела, будто ее собирались вести в смертельно белую операционную, откуда она когда-то убежала, промерзнув до самого сердца.