Вместе с солнечным лучом в комнату вошла исхудавшая Незнакомка. Она несла поднос с большим оранжевым апельсином. «Кто это?» — подумал Фома, насилу припоминая, где он и что с ним случилось. Шерстяной туман то открывал, то закрывал свежее пожарище, откуда выбрело это существо. А это она вынесла его из огня, хотя он и не просил. Он из холода, она из огня.
— Ты? — слабо, одними губами спросил Фома, желая убедиться, что все это не сон.
— Ты проснулся? — встрепенулась она.
— Что со мною?
— Ты так долго спал, мой милый. Я боялась за тебя…
— Какой сегодня день?
— Вторник. Девятое апреля. Сегодня день твоего рождения. Две недели ты был без сознания. Врач сказала, что у тебя новый, неизвестный вид гриппа. Второй случай в городе.
— И ты одна все время… со мною? — Фома попытался подняться на локоть, но, обессиленный, упал.
— Лежи, лежи, ты очень ослаб. Выпей это. — Она протянула Фоме чашку с густым слизистым отваром.
— Что это?
— Кукушник. Это от немощи.
Фома улыбнулся. Он вспомнил, как в их селе бабка Князиха выдавала отвары хлопцам для усиления любовных чар. И называла их… Как же она их называла? Но откуда все это знает Незнакомка? Она что, знахарка? А может, она совсем выздоровела? Он вздрогнул. Если так и она видела его жалким, беспомощным, выполняла ради него все неприятные процедуры и не отшатнулась, не убежала, то… то это значило, что она его вправду любит. И он благодарно, измученно улыбнулся своему единственному родному человеку на всем белом свете. Они оба вышли из забытья.
— У нас кто-то был? — спросил он.
— Да, приходил аспирант Груенко от месткома, сказал, что твой друг. Апельсины принес.
Фома закрыл глаза. Это был полный конец его бесславной карьеры. Теперь на кафедре вывесят его грязное белье. Груенко будет ходить и смаковать пикантные подробности. И про диссертацию придется забыть навсегда. Откуда пришли, туда и идите. И полное бессилие овладело Фомой. Из всего приобретенного состояния у Фомы осталась только эта Незнакомка — его поджигательница и единственная опора.
— Что говорил?
— Чтобы ты скорее выздоравливал. Защита у тебя будет раньше, чем думали. Везде, даже в головном институте, признают, что работа просто непревзойденная. Оппоненты в восторге. Твой Половинчик только всем и говорит: мой ученик, моя школа. А на ученом совете уже будто ходят слухи, что ее пропустят как докторскую.
— А ты не того? — подхватился Фома с постели. — Ничего не путаешь?
Но золотистый апельсин лучше всего подтверждал его триумф. Просто так Груенко ничего не делал.
Фома хрипло засмеялся. Второй раз в жизни он до смерти испугался пустой бочки.
Еще несколько дней Водянистый пил пахучий отвар шиповника, капризничал, когда его кормила с ложки Незнакомка, но ночью подъедал из холодильника, а вскоре уже мог скрутить из гвоздя штопор. В одно прекрасное утро он измерил себе температуру: на градуснике было восемнадцать по Цельсию. Как за окном. Для него — вполне нормально. Он посмотрел на себя в зеркальце, оскалил здоровые зубы, показал сам себе язык и остался доволен — в рамке довольно густой академической бородки он четко увидел лицо молодого доктора наук. Этот доктор подмигнул ему и сказал: «Хватит спать. Так всю жизнь проспишь». И Фома надел костюм-тройку, наваксил туфли с рантами и, энергично расталкивая всех локтями, побежал делать большую науку.
Странное свечение исходило от его исхудавшего лица. Студентки оглядывались на него в коридорах. Метров за тридцать от кафедры его завидел аспирант Груенко и, оставив собеседника, рысцой подбежал к нему.
— Ну, старик, ты дал, ну и отмочил! Такого от тебя никто не ожидал. Дурной, дурной, а хитрый.
Но Фома уничтожающе, сверху вниз, оглядел его, и Груенко прикусил язык.
— Не буду, не буду… Счастливчик, ишь какую фемину отхватил. Тут никто не верит. Где взял?
— Заказал. Из фирмы добрых услуг, — глазом не моргнув, соврал Водянистый и в эту минуту решил, что эта легкомысленная, незаконная связь может здорово испортить ему будущую карьеру. Стоит только оступиться — на копья подхватят. На носу у Водянистого была защита, лавры, диалектический переход в новое качество, молодой перспективный профессор Фома, коли захочет, еще и не таких будет иметь, сами приползут на профессорское. И та остроумная девица приползет, ведь не век же ей ходить с фертиками. Погуляла — нужно жить.
Фома потер руки, мстительно усмехнулся и принялся подгонять хвосты. Он оформлял научный аппарат работы, напирал автореферат и, чтобы сэкономить на машинистке, заставил разбираться в своих закорючках Незнакомку. А сам, читая газету, культурно отдыхал, смотрел телевизор и слушал радио. Она же сидела подальше от шума на кухне и тихонько клевала его непревзойденный труд. Почему-то она слишком нервничала в последнее время, делала ошибки там, где все было совершенно ясно. Фома сердился, говорил, что она не понимает трудности момента, что у нее в голове ветер и так долго продолжаться не может, нет, не может. От этого она путалась еще больше, плохо понимала его. Из ее горла вместо оправданий вылетало то ли сдавленное рыдание, то ли птичий клекот, а глаза затягивала морозная пленка. Безусловно, пора, давно пора было спровадить ее туда, где ее место, и пусть с нею там цацкаются. А Фоме довольно. Сам едва с ума не сошел. Подумать только: сам добровольно уступил этому обмылку Груенко поездку в Москву.
Через неделю, когда она кончила печатать автореферат, он устроил ей грандиозный скандал за пересоленный борщ. «У меня давление. Ты нарочно убиваешь меня!» — кричал Фома, плевался, швырял ложку на стол, наливался кровью. «Принцесса, госпожа, институтка, сидишь тут на моей шее», — визжал он, ощущая полную свою безнаказанность, ее безмолвную, забитую слепую любовь, и распалялся, свирепел еще больше. Он просто лопался от чувства превосходства над теми, кто путается у него под ногами и мешает.
— Т-ты сидишь тут на моем горбу, нервы мотаешь. Я и туда; я и сюда. А ты в магазин выйти боишься! Подумаешь, балерина! Видали мы и не таких. Говорила же мне мать — не бери городскую, не бери. Не для тебя она. Теперь и сам вижу, что не для меня…
Фома все ей сказал: и про свои подарки, за которые она должна была бы едва не ноги ему мыть, про свою аспирантскую стипендию, на которую они по ее милости вдвоем тянут, про какие-то будто намеки на кафедре, которые оскорбляют его, компрометируют, да-да, компрометируют без пяти минут законченного профессора.
Она, опустив руки, молча, покорно слушала Фомины речи, который стоял напротив нее и, захлебываясь, заходясь, ругался, как баба на меже. Он и не видел, что две большие слезы покатились по щекам Незнакомки и капнули и в без того соленый борщ.
Она отвернулась к окну, жадно смотрела вдаль, на крыши, где кружили свободные птицы, терла виски, и плечи ее вздрагивали. Что-то просыпалось в ней, будто в первой весенней туче собиралось грозовое напряжение, вот-вот готовое озарить горизонт, пуповиной соединить небо и землю, нынешнее и минувшее, которое разомкнулось в ней в ту морозную ночь. Она даже почернела от этого губительного мегавольтного напряжения.
— Что с тобой? — испугался вдруг Фома. Чего доброго, ее еще тут, в его квартире, хватит инфаркт. Иди доказывай потом, что ты сторона.
Но она уже угасла и едва выдавила:
— Ты… ты такой, как все, как все вы, люди… — Она с сожалением посмотрела на Фому. — Но я все равно тебя люблю, потому что ты несчастный.
Фома умолк. Мир и антимир на миг сблизились в нем. И раздражительная грязная волна, которая катила вперед, разрушая на своем пути все, теперь отхлынула назад. Но из осколков ничего сложить не могла, и все разбитые, изувеченные чувства, изорванные в клочья канаты, связывавшие их, несло куда-то в открытое море.
Потом Фома ползал перед Незнакомкой на коленях, извинялся, целовал руки, называл себя неблагодарной свиньей, какой нет, нет прощения. А она слушала все это лживое пустословие, как слушает, немое, насквозь промерзшее дерево болтовню пьянчужки.
На следующий день опустошенный, разбитый Фома едва плелся из университета домой. В парке он то и дело останавливался, торчал над шахматистами, влезал в футбольные спор, хотя ни бельмеса в футболе не понимал, выпил кружку пива в только что окрашенном ларьке и хаотично, беспомощно рассуждал, как ему быть дальше. Один он в мире, совсем один.
Деревья и кусты в конце апреля медленно окутывались зеленым пламенем. Две девушки раскрашивали в радужные цвета ракету на детской площадке. На клумбах выскочили хвосты петушков, тюльпаны поднимали сизые головки. Все растущее, напоенное дождями полезло в те дни вверх. Втрое быстрее росла даже борода Фомы.
Предвечернее солнце накололось на колокольню. Красные облака предвещали ветреный день. Фома сидел на скамье, тупо глядя перед собой и прижав бесценный портфель, думал свою запутанную, тяжкую думу. Счастье его с Незнакомкой, очевидно, уже себя исчерпало. Усыхало само собой, как вон та тоненькая березка, не выдержавшая нынешней зимы. Ее подружки разрывали почки, просыпаясь от зимнего сна, а она одиноко чернела.
Фома думал, что дома его ждет какое-то совершенно чужое, незнакомое существо, которого он теперь боялся. Кто знает, что может прийти ей в голову. Он боялся ее влюбленности до беспамятства, непосильного для него самопожертвования, на которое сам ответить не способен. Нет, она ему все-таки не пара. Ему нужно что-то попроще, понятнее. Удобное, как домашние туфли. А на этой, загадочной, нужно ставить крест. Хороший дубовый крест.
Вот только как?
— Завтра я еду в Москву, — сказал Фома, едва переступив порог. — Нужно готовить почву для защиты.
Незнакомка испуганно встрепенулась, словно утенок, впервые теряющий мать.
— Я не смогу одна…
Фома почесал затылок:
— Вот что. Собирайся. Если ты одна не можешь, я завтра тебя к хорошим людям отправлю. Вам там будет весело вместе.
Весь вечер, пока Фома молча пил чай, шмыгал носом и ел глазами телевизор, она с блаженной улыбкой стояла перед зеркалом, примеряла Фомины подарки и шептала: «Не то, совсем не то».