о, начну действовать уже на самом портрете – будут видны результаты. Но сегодня, кажется, мне удалось кое-что найти в гамме, так что завтра попробую это на чистом клочке, этюд уже весь лоснится, и только моя фантазия разбирается в нем. ‹…›[160]
‹…› Ты отвечаешь о портрете и, верно, уже знаешь, мое солнышко, что я не согласилась на закат, и в пейзаже останется утро или какое-то немеркнущее светлое время дня. Сзади будет нежная охра и зеленая земля светлых долин, а спереди – густое красноватое золото почвы с фиолетовой полынью (не голубой, чтобы не мешала глазам). И голубые цветы милых моих глаз останутся единственно голубыми на всем холсте, как было решено еще в апреле, помнишь? Рубашка будет белой, с желтизной; в теле – киноварь в тенях – разные фиолетовые. «Пьедесталы» твои уйдут в тени черно-зеленых оттенков – в свету зелено-серые. Пейзаж закатный в окончательном результате не подошел к тебе: меня все мучила светлая сказка в меловых и песчаных цветах за милой спокойной головой с длинным разрезом голубых глаз. Вышло даже без натяжки, т. к. охра вполне отвечает даже реализму пейзажа. В твоем этюде пески сделаны не светлой охрой, а жженой охрой, розоватой с примесью фиолетового – это пришлось удалить, чтобы не мешать лицу, но и желтая охра возможна в передаче песка. Остальное остается похожим, только будет немного перестроено под охру. Только неба я, кажется, вовсе не сделаю – оно будет все в глазах. Сегодня я нарисовала уже на холсте подробный, но уменьшенный эскиз. Завтра начну его писать, как выше рассказала тебе. Он будет генеральной репетицией, и после него все будет решено. ‹…›[161]
‹…› Сегодня получил письмо с описанием пейзажа к портрету и так им очарован, что от заката отрекаюсь навеки ‹…› Если бы я мог написать твой портрет, то я бы его написал весь в пламени солнечных лучей. ‹…› Какое счастье, что ты так ярко загорелась в творческой работе. Все так прекрасно и так чудесно. Много, много сделаешь прекрасного в жизни. Я верю в твои силы и в твой талант. То, что есть в тебе и что дано тебе Богом, заглушить немыслимо. Работай, моя милая, и утешь старого мечтателя. ‹…›[162]
‹…› Я теперь живу моим портретом твоей работы. Я мечтаю о нем постоянно, я волнуюсь за него. Меня охватывает дрожь, что ты его бросишь и не станешь делать. И сам же я вношу такое беспокойство, что ты не в силах продолжать работу. ‹…›[163]
‹…› Завтра, к счастью, кончаю nature morte ‹…› После примусь за портрет, который начинает мне напоминать подвенечное платье из одного старинного романа, которое девица вышивала всю жизнь, чтобы скоротать время в отсутствие жениха, с кот<орым> ее как-то разлучили! Но мы поработаем еще, мой Котик, правда? ‹…›[164]
‹…› С волнением жду момента отъезда из Москвы. Я думаю, 23-го мы увидимся и будем весело болтать у тебя в комнатке. ‹…› Может быть, ты меня порисуешь за эти два дня? Как мой портрет? О нем ты забыла, и он больше тебя не захватывает! А меня очень волнует его судьба. Надеюсь, что ты мне его покажешь. Детка моя милая, если есть еще грусть в моих письмах, то это только потому, что я тоскую по тебе ‹…›[165]
‹…› Твой портрет меня изводит. Выходит позорно. Если смотрю одним своим левым глазом, то ничего, а двумя – плохо! Я решила сделать что могу. Если не будет стыдно, покажу тебе и тогда, может быть, перепишу заново, если ты найдешь возможным. Потому что сдаваться и бросать мне не хочется. ‹…›[166]
‹…› Что сказать о твоем портрете?.. Мама находит, что более похожим тебя нельзя и представить, но это я уже судить не могу, а вообще мне в мечтах все представляется таким лучезарным и радостным, что на холсте все кажется скучным и гадким. Я даже не знаю, возможно ли то, чего мне хочется, – но конечно, могла бы написать лучше, чем сейчас. Ну, посмотрим. И ты должен все-таки посмотреть, для меня это чрезвычайно важно. Без этого я никому не смогу его показать. ‹…›[167]
‹…› Портрет всем нравится, и все находят, что ты поняла мою душу. Моя ненаглядная деточка, чем мне тебе отплатить за все, что ты делаешь для меня? Я от каждого твоего письма прихожу в такое радостное волнение, что мне лучше писать письма до получения твоих. ‹…›[168]
‹…› Я что-то скучаю о твоем портрете, признаться, и рада буду, когда он вернется ко мне. Пусть он плох технически и никому не нравится – все равно у меня с ним глубокая связь благодаря страшной моей внутренней сосредоточенности на гамме этой вещи. Мне все равно, если там что-нибудь не кончено, неряшливо; с того момента как я нашла все цвета, мне остальное стало неважным. Для меня там есть и твоя улыбка: она в пейзаже, чтобы не искажать лица! Так выходит, что человек – мелодия, а все, что вокруг, – гармонизация ее же. Я рада, что мы с тобой найдены оба в цвете: красный портрет для меня близок тем же. Я алая, ты голубой – а солнечный луч, преломляющийся во всех цветах, один – и Дух в нас один. У Макса в одном из последних стихов сказаны слова: «как в радуге един распятый луч». ‹…›[169]
Искусство и война
Я чувствую в себе необыкновенный подъем сил и энергии. Вся моя беда в том, что рядом с любовью к тебе идет и любовь к людям и потому все это осложняет мою работу. ‹…› Очень много людей обращаются ко мне за советом и с просьбами. Я не думаю, что эта моя деятельность могла бы приносить тебе горе и страдание. Благодаря встрече с тобой все развернулось и просветлело. В моей груди такой свет, который потушит только смерть.
Первый год войны не ослабил ни светской, ни художественной жизни, напротив, придал ей новый импульс, направление движения и некоторую пафосность. В обеих столицах парад выставок, балов, лотерей, вечеров, где развлечение облечено в военную форму: война еще не стала ужасом, ее трагедии доходили до общественного сознания неспешно. Тем не менее искусство не желало молчать, и подобные благотворительные акции, во множестве проходившие в Москве и Петрограде, демонстрировали пылкий порыв, проявление гражданской позиции творческой интеллигенции, стремившейся посильным образом помочь жертвам войны и их семьям.
И все-таки проходившие в этот период выставки нельзя назвать концептуальными – в них принимали участие самые разные мастера и работы, а патриотический настрой компенсировал снисходительность выбора и художественную критику произведений.
Это давало повод к иронии. Так, собирая работы художников для благотворительной лотереи, руководство «Мира искусства» обратилось к М. Нахман с предложением участия. «Она смеется, – насмешничает и Оболенская, – что если теперь пожертвовать забракованные в прошлом году (все до одной ведь!) вещи, то им придется принять. Со мною они были последовательнее и ни о чем не просят, вероятно вычеркнули вон. А у меня-то как раз и был принят один этюд (твоя собственность)! Пожалуйста, пожертвуй его – вот ему достойное применение!»[170]
Константин Васильевич приглашен к участию в организации сразу нескольких выставочных проектов. Увлечен, но, умея трезво оценить каждый из них, порой недоволен случайностью отбора, отсутствием внутреннего содержания, а еще и плохой организацией, препонами чиновников, амбициями художников – всем тем, что неизбежно в той или иной мере сопутствует процессу создания любой выставки.
А они следуют одна за другой.
В октябре Кандауров занимается выставкой В. Д. Поленова в пользу раненых, в ноябре – декабре работает на выставке «Художники Москвы жертвам войны», в декабре – январе занят устройством экспозиции «Война и печать», также благотворительной, которая представляла печатную продукцию первых месяцев войны, в частности лубки. Попутно отметим, что аналогичная выставка, доход от которой поступил во Всероссийский земский союз помощи больным и раненым воинам, состоящий под покровительством Великой Княгини Елизаветы Федоровны, прошла в Петрограде. На ней были представлены лубочные литографии издательства «Сегодняшний лубок», с которым сотрудничали Д. Бурлюк, А. Лентулов, В. Маяковский и другие художники авангарда – будущие экспоненты выставки «1915 год». 29 января в Москве открылась еще одна выставка – в пользу пострадавших от войны в Бельгии (там впервые немцы применили угарный газ), к которой также имел непосредственное отношение Константин Васильевич.