‹…› Милая девочка, я был у своего старого друга М. Ф. Ходасевича, у него чудный музей икон, картин, фарфор, хрусталь и огромная библиотека по искусству. Его дочь, прекрасная и крепкая художница, будет участвовать на моей выставке. Когда ты приедешь на Пасхе, мы пойдем к нему, и ты насладишься хорошими вещами. Треть вещей музейные и в хорошей сохранности. Мы проведем хорошо время. Его дочь тоже будет в это время в Москве, и ты с ней познакомишься. Она постоянно живет в Петрограде. Я начинаю убеждаться, что необходимо будет создать об-во новых живописцев и это будет хорошим делом. Надвигается что-то необыкновенно хорошее и крепкое. У меня голова горит от мыслей, и я просто не верю, что Бог услышит меня и даст осуществить всю мечту моей жизни. ‹…›[246]
Познакомилась ли Оболенская с Валентиной Ходасевич? Могла ли видеть портрет ее дяди-поэта, с которым через год подружится в Коктебеле? Увы, упоминаний об этом в письмах нет. Остается только еще раз отметить художественный вкус и зоркий глаз Кандаурова, не пропускавшего будущих звезд среди молодых художников.
‹…› Выставку открою на Пасхе. Много идет разговору, и многие хотят в ней участвовать. Москов<ское> Т-во, узнав о моей выставке, перенесло свою на 1 марта. Завтра опять окунусь в театр, т. к. ставим новую пьесу. Сегодня собираемся у Лентулова и будем решать последние вопросы. Сегодня был у меня один из членов совета Третьяковской гал<ереи> и очень хвалил твои два портрета, твой и мой, упорно называл тебя он очень талантливой. ‹…›[247]
‹…› Слишком острый момент наступил в моей работе для искусства, и я стою в опасном месте. Успех или провал? Меня задавил своей односторонностью Бубновый Валет, а без него нет молодого искусства и без него невозможно сделать большую выставку.
Я хочу назвать свою выставку так: «Выставка русской живописи 1915 год» или просто «Выставка живописи 1915 год». Как лучше? ‹…›[248]
‹…› С какой радостью я вынимал сегодня из ящика одну за другой твои вещи. Было прекрасно. Будь же умницей, моя дорогая, и не тревожь себя напрасными мыслями о невзгодах жизни. Все так хорошо! Сама жизнь прекрасна, хотя никогда не проходит без мук и страданий. Была бы радость, если бы их не было? «Январь» должен быть молод и силен как первый месяц нового года, и ты дашь свежесть и задор молодости. ‹…›[249]
Ура, мой дорогой: «Письмо» окончено! И теперь я на веки вечные улыбаюсь, читая твои каракульки, держу в руках твой исполосованный почтой конверт, а за окном несутся мои январские мысли над золотыми трубами. У меня только страх, что будет долго сохнуть, – даю сроку, пока пишу деревню, а там отправлю мокрое, мама обещала набить планки, чтобы не размазать в дороге. ‹…›[250]
‹…› Если бы не ты, не твоя любовь, не твоя работа, то не стоило жить и делать то, что я делаю. Все, что я теперь затеял, все это для тебя. Если судьба мне улыбнется и я достигну того, чего хочу, то это будет мне наградой за все муки моей жизни. Слишком дорого мне досталось заглушить в себе жажду творческой деятельности и желание приносить людям счастье. Бог с ним, с этим прошлым, – Он услышал и послал тебя на моем пути. Благодарю тебя всем сердцем и всей душой за то, что ты одна поняла меня и не отбросила, как странного человека, а протянула руку и помогла мне. Милая детка! Разве это не связало нас на всю жизнь? Я думаю, что это разбить невозможно. У меня твердое убеждение, что наступит время и нас с тобой поймут и оценят. ‹…› Сарьян видел Белотелову и зеленый портрет и в большом восторге, остальных вещей не показывал, т. к. они без рам. Он тоже дает мне на выставку вещи. Вот будет взрыв среди генералов «Мир<а> Иск<усства>»! ‹…›[251]
Моя дорогая детка! Я знал, что деревня у тебя пойдет на лад и выйдет задорной и веселой. Ты права, говоря, что «разлуки нет», и это верно, так как наши мысли всегда вместе. Скоро увидимся и поболтаем. Навалили бесконечное количество картин, и я теперь не знаю, что с ними делать. Моя проклятая доброта много портит, и я перегружу выставку. Одно хорошо, что это даст опыт для будущего. Будут ошибки, но я постараюсь их в будущем исправить. Ничего не дается легко, и до всего надо доходить опытом. ‹…›[252]
‹…› Вещи вчера высланы, что-то скажешь о них? В комнате пустынно, по стенам бродит солнце – квадратами и треугольниками; за окном коктебельское небо в барашках. Душа куда-то рвется – Бог весть куда.
Вечер; в комнате керосиновая печка: так холодно опять стало после оттепели. Сегодня я видела во сне тебя и твоего брата. Хорошо помню его лицо, в котором все искала сходства с тобой. ‹…›[253]
Дорогая Юля! Я очень рад твоему приезду и страшно жду. С выставкой почти все наладилось, и думаю, все будет хорошо. «Письмо» чудесно, и эта вещь бьет все остальное. Я снял из каталога свой портрет, т. к. он окончательно убит и зеленым и письмом. Ты не сердись, дорогая, т. к. это будет для тебя выгодным. В среду начнем свозить вещи, а в четверг начинаем развеску. Шуму будет много. Налаживается скандал с Маяковским, но я решил поступить круто и не допущу на выставку трюков. Ты будешь представлена чудесно, и уже о твоем портрете говорят как о выдающейся вещи. Критики видели твои вещи у меня и в один голос хвалили. ‹…›[254]
Оболенскую на выставке заметили – отзывы о ее работах были весьма одобрительные. Особенно нравилась «Девушка в красном с письмом в руках», что Константина Васильевича приводило в состояние «блаженного восторга» – все же именно он был автором того письма. «Я вижу, как ты в будущем углубишься и дашь необыкновенные вещи. Если современники нас с тобой не поймут, то это меня нисколько не трогает, т. к. я верю в правду нашего дела. Когда я пишу тебе, то стараюсь вдохнуть в письмо все мое поклонение, восхищение и любовь к тебе»[255]. В ее таланте он был уверен и просил только об одном: работать не покладая рук.
И в целом выставка имела широкий резонанс, но избежать «трюков» не удалось. В истории она осталась шумными выступлениями футуристов и скандалами вокруг их работ. Константин Васильевич, жаждавший открывать новые имена и содействовать талантам, впервые столкнулся с ситуацией, когда эти таланты не слишком и нуждались в поддержке и опеке. «С выставкой много приходится лавировать среди болезненно самолюбивых художников. Очень много у них странностей и нетерпимости друг к другу»[256].
Как отмечает в набросках по памяти Оболенская, «футуристы» воспользовались болезнью Кандаурова на последней неделе развески картин, «понатащили всякого» и перессорились друг с другом. Скандалы вокруг выставки послужили хорошим пиаром левым художникам, имена других – в частности, женские – остались в тени. Лермонтова даже обиделась на Кандаурова за неудачное «соседство» с живописью, которую таковой, по ее разумению, невозможно и считать.
Мнение Оболенской было иным: «Я думаю, что футуризм – дрожжи. Вряд ли кто их ест самих (ты, кажется!), а значение они имеют. Другие художники должны бы пользоваться этими дрожжами для дела – а не ругать футуристов и не “бороться” с ними, как Лермонтова, на словах. Сегодня нужнее, чем вчера, и нужно уметь не сдавать перед сегодняшним днем. Лермонтовы воображают, что рядом с футуризмом могут выдержать только подобные же вещи и что если у Татлина ножка кресла, то, чтобы не потеряться возле него, нужно целый буфет прибить. А я думаю, что всякая живопись с элементом вечности, т. е. жизнеспособная, будет и современна, так как “сегодня” тоже часть вечности. А чем она глубже по чувству и блестящей по выражению самой себя, тем убийственнее для слабых сторон футуризма. Поэтому соседство футуристов – прекрасный показатель жизнеспособности, и только! Я уверена, что можно висеть и не теряться с самыми забористыми вещами, если только употребить всю полноту своих возможностей. Все остальное показывает нашу вялость и комнатность. Лермонтова теряет не от того, что футуристы убивают все нелепостью, а от того, что их современность бьет ее отсталость. Современность бьет отсталость, а вечности побить не в силах, т. к. сама является ее маленькой частью»[257].
Суждение вполне зрелое, с довольно жесткой самооценкой. К тому же – не ретроспективное, вдогонку оцененному, и не внешнее. Да, объемно-пространственные абстракции, сделанные и составленные из различного рода материалов и предметов – лучин и веревок, железа и дерева, с использованием фрагментов и готовых вещей и т. д., разрушали предметные основы искусства, освобождались от них безжалостно и бесцеремонно. И это динамичное, конструктивное, антиэстетическое и откровенно мужское творчество заставило говорить о себе гораздо больше, нежели созерцательно-женское, без дерзости и насмешки, но все же – искусство.