‹…› Я думаю – трудно поверить чужому мнению о себе, не имея вовсе к тому данных. Просто душа богата, и много возможностей, не успевающих проявляться сразу. Каждый вызывает близкое себе, наиболее проницательный лучше разбирается в главном. Этим я утешаюсь – не хочется думать, что я выдумала Вас таким, как<ким> Вы были в сентябре. ‹…› Я в «повседневность» не верю, пока буду видеть ночью клочья бездонной жизни над головой. Каждый день – нарождающееся чудо, и наша вина, если он уходит нераскрытым. Мне понравилось, что Вы играете в мысли, – значит способны играть вообще – значит лишены груза ложной реальности – что и есть «повседневность». Вас не раздражает моя варварская способность говорить все это в глаза? ‹…›[269]
‹…› Когда слышишь такие слова: «Она труднее всех вещей и во всех вещах скрыта» – это звучит как пароль. Знаешь, что дальше открываются целые анфилады совпадений. Потом я еще хотел Вам сказать, как много Вы мне помогли в последнюю неделю. Вы, вероятно, сами этого не знаете. Я за это лето ужасно растерял себя и утратил. И вот тем, что Вы так внимательно меня слушали и так добросовестно перечли все, что я Вам давал из моих писаний, Вы мне дали возможность переглядеть самого себя и собрать растерянное. (Это ответ на Ваши извинения, что Вы все в глаза говорите.) ‹…›[270]
‹…› Пушкин пришел в полной исправности. Я Вам не написал, вероятно, потому, что очень волновался. У него удивительное лицо. Я его пропитал маслом, слегка сгустив тень во впадинах, и он стал поразителен. Очень жду Дост<оевского> и Петра.
Попросите у Лили (Черубины – она тоже Лиля), чтобы она Вам дала «Путь познания сверхчувственных миров» («L'Initiation» – во франц<узском> переводе). Там очень широкий, последовательный и обоснованный план духовной дисциплины. Я чувствую в Вас внутреннюю любовь к самодисциплине, и Вам эта книга будет важнее всего. ‹…› Штейнер дает именно христианский путь. И что меня всегда поражает глубоко и в его книгах и в лекциях, что каждое его слово чувствуешь обращенным лично к себе и всегда о главном. Его дисциплина всегда дисциплина мысли и понимания, а не дисциплина чувств и страстей. ‹…› Поговорите об нем подробнее с Лилей (Черуб<иной>). Прочтя «Мистерии христианства»[271], Вы будете уже отчасти в курсе дела. Что отвращает часто от Штейнера людей мистически настроенных, это то, что он всякое чувство и порыв проводит сквозь дисциплину познания. Но это именно меня и привлекает к нему. Он борется против скептицизма и недоверия, но требует здравого критического чувства. ‹…›[272]
‹…› Вы так просто ответили мне о том, что можно дать другому; очень Вас благодарю. Мне как раз сейчас было нестерпимо знать, что именно ценности, найденные мной, необходимы другому человеку, – и я отдала бы их, осталась пустой и началась сначала – но ведь этого нельзя, слова недействительны. Только что собралась поблагодарить Вас за адрес и письмо Е. И. Васильевой и написать ей, как уже получила от нее открытку. Это было очень хорошо, настолько, что не умею сказать об этом. Штейнера до с<их> п<ор> не прочла – когда нахожу сама, не могу принять чужих слов. А теперь уже можно. ‹…›[273]
‹…› Я, кажется, вчера еще не успел сказать о смерти… Да, вот. Все по поводу лица Достоевского и Вашего отношения «принципиального» к смерти. Принимаете ли Вы воскресение «во плоти»? В этом ведь весь смысл существования человека на земле. Конечно, нельзя считаться с Леонидом Андреевым, – но меня глубо<ко> оскорбил в свое время «Елеазар». Ведь мы должны просветить, одухотворить плоть, т. е. тот поток материи, который проходит через нас. Все приходящее – собою сделать вечным и спасти от разрушения. Именно то, что на Суд мы предстанем со всею тою материей, что прошла сквозь нас. И вот Штейнер прекрасно отвечает на это. ‹…› Получили ли С<ен-> Виктора? ‹…›[274]
Отклик Волошина на рассказ Леонида Андреева «Елеазар», где тема воскресения осмыслена в кругу произведений мирового искусства, вероятно, был знаком Оболенской – в Коктебеле поэт давал ей читать свои статьи в газете «Русь». Только что вышедший перевод книги Поля де Сен-Виктора «Боги и люди» он посылает ей со словами: «Милой Юлии Леонидовне, эта книга напомнила все мое лето 1912 года. Хотя она только перевод, но в ней есть много и моего. Примите ее. Максимилиан Волошин»[275].
Французского критика и эссеиста, рафинированного эстета, созерцателя картин и статуй поэт называл «Дон Жуаном фразы». «Писатель по преимуществу изысканный и замкнутый, в котором смешаны классицизм с эстетством, собиратель редкостей, кузнец драгоценных слов и фраз, всем своим существом протестующий против современности и ненавидящий “злобу дня”»… Не зеркало ли он для Волошина?
Оболенская не могла не уловить «лунную тему», присутствующую в очерке Сен-Виктора «Диана де Пуатье» и отраженную в венках сонетов Волошина «Lunaria» и «Corona astralis», – ее летнее подношение поэту было сплетено из тех же блуждающих лучей. И все же ее восприятие Сен-Виктора не слишком совпало с волошинским: за изысканностью фраз ей не хватало… мысли. Но перевод как вживание, вчувствование, нахождение возможно более точной словесной формы для сказанного другим почти всегда умножает смыслы, а потому само строение фразы уже и есть выражение заключенной в ней мысли. И дарение себя в образе другого.
Очень близким – из многих – был Волошину и еще один француз – поэт и прозаик Анри де Ренье, современник, о котором он не раз писал, которого переводил, упоминал в своих статьях об искусстве и поэзии. Творчество де Ренье поэт считал органическим сплавом Парнаса с символизмом, а самого писателя относил к числу светлых, гармоничных личностей – «пушкинского, рафаэлевского типа». Зная литературные пристрастия Оболенской, хорошо чувствуя в ней художника, он посылает ей только что вышедший свой перевод, «представ» в образе романтического героя.
«Утром получила книжку шедевров Максимилиана Александровича – “Маркиз д'Амеркер”», – сообщала Юлия Леонидовна Кандаурову 15 марта 1914-го. И в этом случае дарение означало доверие, приятие, влечение (со всеми возможными к слову приставками).
Любопытно, что об аналогичном подарке 1911 года – романе того же автора «Встречи господина де Брео» – вспоминала и Цветаева: «Макс всегда был под ударом какого-нибудь писателя, с которым уже тогда, живым или мертвым, ни на миг не расставался и которого внушал – всем. В данный час его жизни этим живым или мертвым был Анри де Ренье, которого он мне с первой встречи и подарил – как самое дорогое, очередное самое дорогое»[276].
На присланной в Петербург книге стояло: «Приезжайте в Коктебель, Юлия Леонидовна. Максимилиан Волошин 1914. 11/III»[277]. Художница появится там в самом начале мая, и ей будет вручена еще одна книга-пароль – французский перевод Новалиса, брюссельское издание 1895 года с надписью: «Юлии Леонидовне Оболенской 18 мая 1914 года Коктебель»[278].
«Не смей увлекать поэтов», – шутливо грозил Кандауров Оболенской перед ее отъездом, скрывая за этим вполне серьезные опасения: «Боюсь, что ты меня разлюбишь и я останусь опять один со своими думами»[279]. Тревожился, понимая, какое сильное эмоциональное и интеллектуальное влияние оказывает Волошин на его возлюбленную. И даже пытался тому воспрепятствовать, своим волнением явно сгущая краски в портрете друга: «Относительно Макса могу сказать, что он при всей своей доброте и без всякого желания сделать зло – делает много зла всем, кто проходит около него. Я много знаю примеров. Он умный, добрый, хороший и все же страшно жестокий человек, т. к. жизни не знает – идет мимо и все судит не сердцем, тем, что взял из книг. Он много себе подготовлял женщин, рабынь своего духа и тела, но все скоро проходило, и все женщины оказывались разбитыми надолго. По этому поводу скажу много при свидании. Вот один из примеров моего страха за тебя, моя голубка»[280].
Страхи исчезнут, как только Юлия Леонидовна, посвятив Волошина в свою тайну, устранит явные или неявные намеки и противоречия и станет самостоятельным и важным звеном в отношениях друзей. Ее письма многие годы по-настоящему будут сохранять и длить эту дружбу. Помня о «ревности» Кандаурова, она возьмет за правило сообщать ему о полученной корреспонденции. Но, передавая ее содержание, перекрестного цитирования избегала, дорожа личной интонацией, найденной для каждого из своих адресатов.
‹…› В Феодосии меня встретили Максимилиан Александрович и Константин Федорович. Я хотела обругать Вас за то, что беспокоили Конст<антина> Фед<оровича>, но так обрадовалась, увидев его, что не могу браниться. С вокзала проехали к Богаевским, а потом Макс