Прислушаемся к Юлии Леонидовне, которая всегда избегала формальной принадлежности к каким бы то ни было художественным союзам или объединениям. Как ей дышалось с «жар-цветовым паспортом»? На первой выставке было двадцать две ее вещи, включая работы прошлых лет. На следующих Оболенская выставляет только рисунки и линогравюры; живопись то ли замерла, то ли остановилась. Для нее творческий «коллектив» всегда исчерпывался двумя участниками, а потому нарушение этой самодостаточности – даже в силу неодолимых «исторических причин» – воспринимается как что-то внешнее, вынужденное. Или неизбежное, если помнить о высказанной «обесцвеченности» жизни, которой просквожены ее письма. Она по-прежнему помогает Константину Васильевичу с организацией выставок, включена во все его жар-цветовы заботы, но пишет об этом буднично и устало. «Жар-Цвету не везет. Не везет и мне…»[451]. Новосотворенный мир не заменяет ей потерянного рая.
Не легче жилось и в провинции.
30 мая 1925 года в связи с тридцатилетием литературной деятельности Волошина (его первое стихотворение было напечатано, когда автор еще был гимназистом) предполагалось его официальное чествование в Феодосии, которое в последний момент было отменено: «Поэт определенно враждебен всякой общественности и политике»[452]. В преддверии «юбилея» на второй выставке «Жар-цвета», состоявшейся в апреле в Москве, Кандауров выставил шестнадцать акварелей Волошина, а также портреты его самого. Однако и в центральной прессе к поэту отнеслись сдержанно: событие было едва упомянуто в газете «Известия». В день несостоявшегося праздника Юлия Леонидовна пишет Волошину не то виноватое, не то растерянное письмо. За неловкостью и вынужденной осторожностью – в словах, чувствах – слышится внутреннее разочарование. Досада от фальши, которая проникает в жизнь, в искусство, перерождая то и другое:
Дорогой Максимилиан Александрович.
Собирались мы всем «Жар-цветом» приветствовать Вас по случаю Вашего праздника, но нам дали знать, что он не состоится, так что и приветствия, пожалуй, выйдут неуместны. Только поэтому мы решили не посылать ничего, чтобы никого не волновать. Давно уже я получила Ваше письмо и никак не могла собраться на ответ: готовилась к выставке, дежурила на выставке и т. п. На этой выставке Вы присутствовали в большом количестве: было несколько Ваших портретов (один хуже другого, между нами говоря). Я с трепетом их ждала и была совершенно ими разочарована. Лучше других Кругликовский силуэт[453]. Портреты Остроумовой[454] мне совершенно не понравились. Лучше других Конст<антин> Фед<орович>, на портрете которого удался его взгляд, – и самый красный из всех Белых. Бенуа очень сух, а Вы совсем не Вы. Нет формы, и похожа только борода. Костенко[455] изобразил и Вас и Коктебель гораздо хуже, чем Вы это сами делаете. Лучше бы он резал по Вашим рисункам, а то Вы его совсем убили (разумеется, все это я пишу только для Вас, никому не в обиду). Теперь выставка давно закрылась, и мы с К<онстантином> В<асильевичем> как в чистилище – зима кончилась, а будет ли у нас лето, и какое и где, неизвестно[456].
Хлопотное дело устройства выставок действительно превращалось в ту самую (почти по Маяковскому!) «работу адовую», которую хотелось делать «по душе», а приходилось «по службе»: нервно, в борьбе и ругани с людьми малокомпетентными или откровенно враждебными, преодолевая идеологические и бюрократические препоны, волокиту и бестолковщину. Трудно далась Кандаурову и следующая выставка, прошедшая в 1926 году в Доме ученых, где экспонировалась 141 работа (на предыдущей было свыше четырехсот). «Неужели только и можно будет выставлять как под эгидой Ахра[457] или Главнауки[458]? Я в это не верю! Мне иногда кажется, что лучше всего сейчас совсем закрыться у себя в мастерской и работать только “для себя”, пока не лопнут все эти затеи Главнауки, – получая отчеты друзей, сетовал Богаевский, но стараясь поддержать их, добавлял: – а что они лопнут – это как пить дать, ибо дух парит там, где хочет, а не там, где ему указывают люди, совсем чуждые искусству. ‹…› Жаль мне бесконечно бедного Конст<антина> Вас<ильевича>, на которого свалилась вся эта бездна, и только на него одного, как устроить выставку без денег и помещений и как удержать в обществе наиболее ценных участников, и все это среди враждебного нажима власть имущих, как Главнаука и проч. Как все это печально! А результат будет еще плачевнее, такой же в живописи, какой сказался уже в нашей литературе»[459].
Негодовала, срывалась в полемику и Оболенская, нервно описывая свои впечатления от московских художественных выставок: «Никому в голову не приходит, напр<имер>, куда денется молодежь, которой захочется своими глазами смотреть на мир. В АХРР она не пойдет, а на ОСТ ее не возьмут; а Жар-цвет существовать не имеет права. Сильно научно все это. Впрочем, Вы, кажется, уже познакомились с подобным настроением в своей области. Очень много развелось по музеям разных барышень и молодых людей, которых парикмахерская профессия причесывать художников и равнять под гребенку скоро заставит нас облысеть окончательно. С одной стороны – Главнаука, с другой – режим экономии, там АХРР, а Вы хотите, чтобы мы на дачу ездили!» (Волошину, 24 мая 1926)[460].
Тогда – «мы к вам».
Инициаторами устройства в Москве совместной – Волошина и Богаевского – выставки киммерийского пейзажа выступали друзья поэта «новой волны» Александр Георгиевич Габричевский и Сергей Васильевич Шервинский, ученые-искусствоведы и видные деятели ГАХНа. Государственная академия художественных наук в те годы много занималась не только научной, но и выставочной деятельностью, объединяя вокруг себя творческих людей, а также некоторые дореволюционные и возникшие при новом режиме организации и объединения. Понятно, что для участников «Жар-цвета» взаимодействие с ГАХН – это прежде всего своя среда и хорошая выставочная площадка, а кураторский опыт Кандаурова не был лишним для его новых знакомых.
В задуманном виде совместная выставка Волошина и Богаевского реализована не была, распавшись на две персональные, и даже привела, как видно из писем, к некоторым расхождениям между организаторами и участниками. Неизбежная при коллективном взаимодействии на расстоянии несогласованность действий, эмоциональные суждения служили поводом для неудовольствий и критичных высказываний. Оба Константина досадовали на Волошина за «расчетливость» и «видимость дружбы», Юлия Леонидовна вступалась за него, но так бывает, когда обиды возникают не потому, что кто-то виноват, а потому, что прежде было иначе. «Ваша характеристика, дорогая Юлия Леонид<овна>, общего нашего друга прекрасна, и с нею трудно не согласиться, хотя, к душевной досаде, все же остается какое-то “но”. Когда любишь человека, то и требуешь взаимности»[461]. К эмоциям Богаевского добавлялось разочарование Кандаурова, которому бесконечные пейзажи Волошина вдруг стали казаться скучными: «Пропала четкость, и все обратилось в такую жидень и однообразие, что мы прямо пришли в отчаяние. В нем нет художника. ‹…› Зачем он только тратит на мелочи свой большой дар?»[462], – сетовал он в одном из крымских писем Оболенской.
Тем не менее выставка отобранных не без участия Константина Васильевича акварелей Волошина, открывшаяся в феврале 1927 года в Государственной академии художественных наук и повторенная затем в Ленинграде, была событием, которое нельзя было не оценить. Закатный отблеск Серебряного века в десятилетнюю годовщину Октября.
На четвертой выставке «Жар-цвета» доминировал Богаевский, отмечавший в 1928 году свое тридцатилетие творческой жизни. В глазах Кандаурова именно он являлся центральной и бесспорной фигурой «Жар-цвета», классиком, продвигающим художественные традиции русского искусства и не знающего себе равных в области «образного пейзажа». Карандашный портрет Богаевского этого года работы Оболенской, долгое время хранившийся в собрании С. В. Шервинского, представляется замыслом живописного изображения Константина Федоровича на фоне вольно сотворенной киммерийской земли под высоким небом. «Вы поразили нас непостижимым богатством творимых образов, – обращался к художнику Сергей Васильевич Шервинский в юбилейном адресе. – В новейшее время, когда столь часто художник ценит в себе и в других лишь узкое и специфически понятое живописное искусство, вы являетесь примером того, как широк может быть живописец в своем тематическом охвате. Ваша живопись – и культура, и мудрость, и мифотворчество, пусть ваша нежная и героическая душа не смущается равнодушным возражением века. Всякий, кто умеет подойти к подлинной идее искусства, ценит Вас, любит и чтит»[463].
Для выставки Кандауров отобрал шестьдесят две работы художника, а в каталоге его творчеству была посвящена статья Габричевского. Этот юбилей удалось отметить в ГАХНе со всеми полагающимися случаю почестями и наградами. И хотя сам юбиляр и на сей раз предпочел остаться «в своем углу», его благодарность была искренней: «Мои милые и дорогие друзья! Сегодня поистине был у меня счастливый день – редкий в жизни! Получил ваше большое письмо, получил деньги из Муз<ейного> фонда, прошел наконец долгожданный обильный дождь, и все засияло в природе, а в душе у меня гордость и глубокое удовлетворение. Спасибо, мои дор