Цвет винограда. Юлия Оболенская и Константин Кандауров — страница 59 из 65

ани» в минорном тоне, звучавшее необыкновенно зловеще. Ездили вместе за город, все время ища живописных впечатлений. Однажды, любуясь друг на друга в странном освещении белой ночи на островах, мы открыли какие-то откровения в области портрета. Следили за выставками, симфоническими концертами, театральными постановками, докладами, вечерами поэтов и разговаривали цитатами из «Балаганчика» или «Сетей»[541]. Во всем было много детского: например, Зилоти с Андреевым за великую тайну сообщали мне, что после окончания школы собираются в Южную Америку на этюды, зарабатывая на дорогу своим же искусством. Зилоти, увлекаясь Египтом, записывал из Масперо[542] все династии в тетрадку и в перерывах между занятиями просил: «Ю.Л., спросите меня по фараонам».

Не ведя никакой преемственности от «Мира Искусства», мы сохранили возможность любоваться отдельными их достижениями, как любуешься искусством другого порядка – музыкой или стихами. Поэтому смерть Врубеля I. IV.10 г. была в нашей среде событием: мы посещали панихиды, отыскивали подходящие цветы, ездили на кладбище, вообще проявляли всяческую деятельность.

Дела Е. Н. Званцовой шли не совсем гладко: школа посещалась умеренно, не пользуясь популярностью. Е.Н. знала и говорила, что пригласи она вместо Бакста Репина, школа ломилась бы от учеников. Но со свойственным ей бескорыстием кривить душой она не могла. Поэтому школа ежегодно переезжала из одного помещения в другое, чтобы летом не платить за квартиру.

Так, при Баксте школа была 2 года на Таврической, год на Спасской и год на углу Сенной и Забалканского. Переезды бывали комичными, с развевающимися по ветру драпировками, с путеводными дорожками из классных этюдов, разложенными ломовиками по улице и по двору до квартиры, чтобы не пачкать сапоги.

Среди учеников были бесплатные (Шехель). С других, более талантливых, Е.Н. по собственному усмотрению брала более дешевую плату, стараясь отыграться на богатых «барышнях». Но таких было мало. Открывая школу, Е.Н. обращалась за разрешением в Академию художеств. Разрешение ей было дано с условием – никогда не просить субсидии.

В конце 4-го года существования школы Бакст решил устроить отчетную выставку. Организация этой выставки с самого начала была связана с большими разочарованиями. Уже то обстоятельство, что помещение было предложено журналом «Аполлон», заставляло нас морщиться. «Мазилы и красильщики заборов», как впоследствии назвал нас И. Репин, мы ненавидели нашего гостеприимного хозяина за его вычурный эстетизм. В не осуществленном до конца нашем журнале «Дафна» мы пародировали вступительную статью «Аполлона», начинавшуюся словами: «“Аполлон”: в самом заглавии избранный нами путь» так: «“Дафна”: в самом заглавии избранный нами путь – это путь, которым Дафна вечно убегает от Аполлона». Далее следовал набор вычурной бессмыслицы.

Неприятно было также и то, что выставка все отодвигалась с недели на неделю другими выставками и была открыта уже во время летнего разъезда. Сам Бакст уже в то время уехал в Париж, за ним вскоре последовал С. Маковский, замшевые ботинки и элегантный пробор которого еще мелькают на наших карикатурах, изображавших день вернисажа. Третьим неприятным для нас обстоятельством была обида, нанесенная Добужинскому: он был отстранен при отборе вещей для выставки, зато присутствовал не любимый нами С. Маковский.

Узнав об этом от взволнованного М.В., ученики пришли в крайнее возбуждение и подняли протест. Это была единственная маленькая забастовка, устроенная Баксту его послушным народцем. При виде наших вызывающих физиономий глаза Бакста открылись шире обыкновенного, но он быстро сумел погасить нашу вспышку, говоря, что Маковский совсем не участвовал в выборе вещей, «а Мстислав был болен, Мстислав, правда, ты был болен?» Д<обужинский> покраснел и мрачно сказал «да». Этим отречением он свел наш протест на нет, и Бакст, уходя, заметил: «Je connais mon monde».

Выставка открылась 20 апреля 1910 года. Были разосланы 1000 пригласительных билетов с маркой «Аполлона» и текстом: «Редакция ежемесячника Аполлон имеет честь просить Вас пожаловать на открытие выставки работ учениц и учеников Л. С. Бакста и М. В. Добужинского (школа Званцовой) во вторник 20 апреля, в 1 час дня».

Выставка состояла из 100 наших классных и домашних работ. В соответствии с принципами Бакста она была безымянной. Каталог заключал в себе только статьи Бакста и Маковского и перечень названий художественных произведений с 1-го по 100-й №. День открытия должен был быть для нас большим событием, но не стал им. Выставочный сезон кончился, и публики не было. Унылые экспоненты бродили по комнатам в чаяньи посетителей. Но в залах, пожимая плечами, удалялся с цилиндром в руке старичок Прахов[543], бурей пронесся, сыпля ругательствами, Репин, доброжелательный критик «Речи» – Ростиславов[544] в одиночестве усердно изучал вещи, безнадежно взывая к безымянному каталогу.

Один из наших шаржей дает возможность осветить хотя бы часть экспонатов. На этом рисунке направо от двери висит: внизу этюд Оболенской: женская фигура в профиль, от подбородка до колен; фон наполовину красный, наполовину синий. Теневая часть фигуры, прилегающая к красному, написана в зеленых тонах; в свету тона розово-желтые. У натурщицы выдающийся живот и очень плоская грудь. Над этим этюдом висит первогодний этюд Мясковской: лежащий натурщик в ракурсе. Над дверью – цветы Козлова, слева от двери этюд Нахман – ноги на красном фоне, написанные в ярко-зеленой гамме, – подошвы ног сине-изумрудного цвета. Рядом огромный натурщик Лермонтовой, размещенный от бровей по щиколотку. Тело на зеленом фоне, левая рука опирается на ящик, покрытый синей материей. Тело написано в неожиданно золотистых, очень светлых тонах. Дальше два этюда Козлова: нижний: фиолетовые гиацинты на оранжевом фоне, второй неразборчив.

Здесь начинается вторая стена картиной Шагала, где кривой домик с зеленой крышей, косое деревцо, а перед ними с горшком и ложкой в руках сидит человек в сером. Фон земли лиловатый, вся вещь, по-видимому, неяркая. Дальше висит портрет Мейерхольда работы Е. И. Кармин, на высоком фоне обоев с зелеными полосками. Сам Мейерхольд помещается внизу, нагнув голову и, видимо, охватив колени руками.

Следующая вещь Оболенской – спина стоящего натурщика на красном фоне. Написана в светло-зеленых тонах, с переходом в розовые. Рядом большой этюд Жуковой – натурщица очень жесткого примитивного рисунка на темно-зеленом фоне. Тон тела желтоватый – довольно спокойный. Размещена без головы и выше колен, одна рука висит, вторая заложена за спину. Под нею две вещи Лермонтовой: этюд головы в желтой шляпе на фоне зелени и эскиз на заданные цвета – голова с лошадью, цвета синий и фиолетовый к данному Бакстом желтовато-белому. Выше висят всем известные «Еврейские похороны» Шагала.

На наших карикатурах день вернисажа изображен в виде диптиха: Мечты и действительность. «Мечты» – зала, наполненная благожелательными критиками и восторженной публикой. «Действительность» – пустые комнаты с одной фигуркой удаляющегося Прахова. Были и силуэты самих анонимных экспонентов. Наша манера рисовать без внутренних линий очень подходила для передачи этой анонимности. Так развлекали себя, чувствуя, что сыграли вничью. Эти карикатуры мы рисовали на стенах мастерской. Некоторые эскизы (к сожалению, не из удачных) сохранились.

Отзывы появились: благожелательные в «Аполлоне» 1910 г. № 8 Бакста и С. Маковского, Ростиславова в «Речи» и неблагоприятный – И. Е. Репина. Репин, собственно, писал два раза. В статье о выставке он назвал ее «Лепрозориум живописи», а нас, к нашему восторгу, – «одноглазые циклопы и пифоны». Репин скорбел – «какова же сила этого проклятого искусства, если даже прекрасные женщины защищают его». Тут он рассказывал, как Е. Н. Званцова мелодическим голосом уговаривала его рассмотреть выставку повнимательнее. Вторая статья называлась «Об А. Бенуа, Обере и прочих». О Бенуа в отношении нас Репин пишет: «Бенуа, этот сопящий и пыхтящий брюханчик… все еще думает, что мазилы-красильщики заборов, ученики его друга Бакста, только одни способны поддержать честь Академии художеств в Европе. С неизменной надеждой смотрит во все свои очки на этих бездарных и невежественных верзил дома Тифониума, а на все, что уже прогремело в Европе, закрывает глаза». Дальше Репин восторгается картиной академиста Чепцова «Операция молодой дамы у доктора» и восклицает: «А чего стоит Горелов!» Все это было напечатано, по-видимому, в «Биржевке» или в «Петербургской газете», число не сохранилось[545]. Мы были в восторге от репинских словечек. Что такое Пифоны? Что такое дом Тифониума? Мы так и подписывались теперь в письмах: Мазила и красильщик заборов и верзила из дома Тифониума.

Я уже упомянула, что Бакст оставил нас еще до открытия выставки, 17 апреля в субботу. Уезжая, он расстался со школой, жалея о невозможности продолжать работу с нами, говорил, что едет не по своей охоте.

Мы были слишком юны и бодро настроены, чтобы горевать, чувствовали себя целиком в будущем.

После выставки разъехались на лето; Тырса и Лермонтова писали фрески в Овруче. Туда же ненадолго попал Петров-Водкин, ехавший в Петербург замещать Бакста в школе. П.-В. еще раньше нравился Баксту, и он желал его иметь своим помощником на рисунке. При отъезде указал на него как на заместителя. Здесь и произошел временный раскол дружной группы, сопровождавшийся обменом резких писем. Часть продолжала работать с Водкиным, часть осталась верна Баксту и возмущалась «изменниками».

Как случилось, что мы утратили завоевания, добытые таким трудом и создававшие нам такое необычайное самочувствие? На то были многие причины. Во-первых, с отъездом Бакста мы оставались одни и должны были разойтись по своим углам. Мы были слишком молоды, чтобы из этих углов поддерживать друг с другом такую связь, примера которой мы не видели вокруг себя. Мы рисковали утратить самое ценное, что было в нашей работе, – ее коллективность, сбившись на ненавистный индивидуализм. Хотелось еще поддержки школы. Во-вторых, к концу 3-го года стал ощущаться некоторый недостаток «ремесла», о котором говорил Бакст, сравнивая стекольщика с Джотто. Нашей работе, казалось, не хватало прочного фундамента, она была построена на нервах. Бакст так и говорил мне, когда этюд выходил вялым: «Оболенская, не узнаю Вас сегодня: где Ваша хорошая нервность, которую я так люблю?»