чил на лошадь и, держа огромного петуха (петух действительно был необыкновенно велик, с великолепным ярким оперением), торжественно подъехал к ожидавшему в коляске Великому Князю Николаю Николаевичу. Это приключение породило в городе множество острот. Оказалось, что Великий Князь, большой любитель кур, увидел в воротах красавца петуха и послал за ним. Взбаламученный двор с растерявшимися курами постепенно успокоился, и все пошло по-старому, только еврейка все ходила и всем показывала полученный ею золотой.
Дом губернатора, в котором остановился <Великий Князь>, стоял на широкой, но крайне глинистой и немощеной улице. Проходя однажды по ней, я был застигнут Александром II, ехавшим впереди свиты с парада. Ноги вязли в глине, и я был близко к лошади императора, который, вероятно, испугавшись, что я мог попасть под ноги лошадей, крикнул: «Пошел, постреленок!» Я дал ходу и от быстрого скачка пустил целое облако пыли и удрал на другую сторону улицы, спрятавшись в чей-то двор.
Помню день объявления войны. За городом на возвышенном холме стояли Имп<ератор> А<лександр> II и В<еликий> К<нязь> Н<иколай> Н<иколаевич>, много генералов и свиты. Мы же, мальчишки, все на лошадях, тоже пробрались туда и стояли так близко, что видели царя и слышали чтение Манифеста[554]. Потом стали проходить войска в боевом порядке, направляясь в Румынию. Помню торжественность этой минуты. Веселое солнце тепло и ясно освещало всю массу войск и тихо сверкало на проходящих штыках. После этого почти все разошлись и Кишинев немного опустел. ‹…›
Во время пребывания А<лександра> II у нас в том дворе, где помещалась наша типография, стоял конвой его из каких-то кавказцев-казаков. Они часто очень интересно джигитовали и проделывали всякие фокусы на лошадях. Я как-то приехал утром на своей лошадке и стал тоже пробовать делать, что и они. Хотя у меня было простое английское седло, но я, благодаря своей легкости, стал поднимать шапку на всем скаку, скакал, стоя на седле с перекинутыми стременами, и много других штук ‹…› Я очень извиняюсь перед своим Красавчиком, что ни разу его не описал, – мой славный Красавчик был темно-золотистый с белой звездочкой на лбу, большой густой гривой и длинным пышным хвостом. Он был среднего роста, степной породы. Как-то раз, проезжая шагом по улице, конь и я были испуганы вырвавшейся стаей гончих из какого-то двора. От испуга конь сделал скачок – подпруги лопнули, и я с седла шлепнулся на улицу, к счастью немощеную. Конь остановился, и я, лежа под ним, видел, как у него дрожал каждый мускул. Кругом меня стояли, вылупив глаза, десятка два собак, но умный Красавчик точно замер, боясь раздавить меня.
У нас за городом был верстах в пяти фруктовый сад и виноградник, в этом саду была хата сторожа и один сарай. Сторожем был старик молдованин, который был всегда очень рад, когда я, паныч, к нему приезжал верхом. Он в первую голову расседлывал и ставил в тень сарая мою лошадь, а потом начинал хлопотать с угощениями: тощий борщ из соленой рыбы, мамалыгу, жареную свинину, вино, фрукты или овощи, смотря что поспело. Он был стар и много рассказывал, но таким языком, что трудно было что-либо запомнить, так как эту смесь молдаванского с русским крайне трудно усваивать. Но я любил ездить к нему. Такая была тишина, точно во всем мире жили только он да я. Гуляя по саду, он мне показывал все лучшие плоды и доставал самые большие и сладкие кисти винограда.
Помню, поспела черешня, и мы всем домом ездили ее собирать, было весело, шумно. Объелись все поголовно. Была еще в саду огромная яма, откуда брали камень, там было много змей и целая семья одичавших кошек. Мы со стариком лазили туда вооруженные: он – каким-то старым тесаком, а я – турецким ятаганом на охоту за змеями – нам удалось убить несколько штук очень больших и длинных. До вечера я проводил <время> в саду и только когда солнце близилось к закату, шел домой. Спасибо тебе, милый старик, за многие хорошие дни.
‹…› После отъезда всего военного начальства и Им<ператора> Ал<ександра> II Кишинев замер в ожидании военных событий. Первая весть была о взрывах турецких мониторов на Дунае[555], но Дунай еще не перешли; это обстоятельство начало волновать всю нашу компанию. Вдруг разнеслась весть, что 14-я дивизия генер<ала> Драгомирова[556] начала переправу через Дунай, разбита и Драгомиров ранен. Тут мы уже совсем обезумели и начали обсуждать вопрос, как нам попасть на войну и показать пример, т. е. переплыть Дунай, увлекая за собой русскую армию. Стыдно было за русских, что они так долго стояли на берегу Румынии и не решались переходить. После бурных собраний мы решили в числе 15 или 17 человек ехать. Назначили день. Стащили из цейхгауза 14-ой дивизии палатки, несколько старых тесаков, которые были тяжелее нас. Кроме того, у всех нас были лошади и охотничьи шомпольные ружья. Набрали разной провизии. Один из нас, по прозвищу Стефчик, сын дивизионного врача, требовал непременно взять несколько коробок сардинок. Накануне нашего выступления мы дали друг другу слово, что рано утром все будем в назначенном месте. Все страшно волновались. Мне накануне привели мою лошадь, так как конюшня была только при квартире на Золотой улице. Поздно ночью я заснул так крепко, что утром меня еле добудились. Когда же добудились, то я с изумлением услышал вопрос: «А где же панычи Драгомировы?»[557] – «Не знаю», – был первый мой ответ, и сам я не знал, что делать. В это время стала прибегать прислуга из других домов, и я все время только и слышал: «Ваш паныч дома?» – «Дома», – отвечали наши. «А наших нет, пропали». Наконец приехал какой-то офицер, как оказалось потом, жандарм. Начали допрашивать, а я уперся на том, что ничего не знаю. Потом нас, оставшихся, собрали – оказалось, что таких, проспавших, было несколько человек. Не помню, но кто-то из нас сказал, где мы должны были собраться. По дорогам отправили конных жандармов и верховых, в 12-м <часу> настигли весь отряд, который расположился завтракать. Прошло много времени, и к концу дня наших героев торжественно привели два жандарма. Встречала масса публики, кроме родных, – все это приключение наделало много разговору и шуму, и мы попали на крючок фельетонисту «Одесского листка».
Наконец был перейден Дунай, и война началась в Турции. Отец стал получать телеграммы прямо из Главного штаба, и все известия печатались отдельно у нас в типографии. Я помню, как однажды ночью была получена телеграмма о взятии Карса[558].
Однажды утром мы услышали какой-то гул и шум, подошли к окнам, а в окнах появились черные загорелые лица в красных фесках. Вся женская прислуга стала визжать и в страхе попряталась, а так как шествие, благодаря огромному количеству пленных, проходило очень долго, то после некоторого времени все вылезли и стали боязливо выглядывать из окон. Зрелище было действительно поразительное. Разнообразие типов – вплоть до черных негров, пестрота, красочность одежды, и вся эта восточная пышная толпа была залита летним жгучим солнцем. Лица у большинства добродушные и недоумевающие; у многих веселые улыбки, и только изредка глаз встретит злобный взгляд и ненависть. Их было несколько тысяч, а вели десятки русских солдат. Это были первые пленные, взятые при <штурме> крепости Никополь. Потом уже к ним привыкли, и они стали свободно ходить по городу. Время пошло скучное, и все только жили военными сообщениями, встречами и проводами раненых. В домах по вечерам хозяева и гости щипали корпию[559] и разговоры вертелись около Шипки и Плевны. Однообразие жизни прерывалось новыми проезжими элементами. Это были гражданские чины из столицы, ехавшие в Болгарию на разные гражданские должности.
Некоторые из моих товарищей, у которых отцы были на войне, получили от них великолепных черкесских лошадей с седлами и оружием.
У одного из них, сына артиллерийского генерала Клендо[560], был великолепный вороной черкес, но он был так зол, что никто не решался на нем ездить. Я же решился и еле-еле остался жив, так как кончилось тем, что он меня вынес за город и носил по степи и все хотел сбросить, а я так уцепился за седло и повода, что это ему не удалось. Свободной рукой я все время хлестал его казацкой нагайкой, и наконец он сдался – весь в мыле и поту, превратившись из черного в белого, умерил прыть, и я повернул его к городу, куда въехал шагом. Все встретили меня с удивлением, так как думали, что я был сброшен в степи. Это было в воскресный день, и все началось на глазах многочисленных гуляющих на бульваре у собора. После этого конь стал смирнее и владелец сам стал ездить <на нем>.
Ночь. Дома все спят, и вдруг неистовый звонок. Звонок такой, что перебудил всех – оказалось, телеграмма с известием о взятии Плевны. Отец, я и еще кто-то бросились в типографию, разбудили рабочих и стали печатать телеграмму. Что творилось наутро – трудно описать, все поздравляли друг друга и говорили, что война скоро кончится. В соборе молебствия, масса народу – ликовали.
Перед этим я был раз с отцом в Одессе, это было в конце лета 1877 <года>. Мы остановились в гостинице и на другой день рано утром были разбужены беготнeй и шумом. Стали звонить коридорному, но никто не приходил, выглянули в окно на улицу и увидели необычную картину: народ в панике бросался из стороны в сторону, шум и гам страшный, разобрать ничего нельзя – напротив кто-то вытаскивает сундуки и укладывает на телегу. Извозчики мчатся во весь дух, нагруженные людьми и вещами; мы с отцом быстро оделись и побежали на улицу – в гостинице тоже невообразимая кутерьма. Наконец от одного прохожего, более спокойного, мы узнаем, что подошли турки с флотом. Отец и я пошли на Приморский бульвар к знаменитой лестнице и на горизонте в тумане розового утра увидели простым глазом целый ряд мачт и судов. Тут на бульваре стояли пушки, и прислуга их заряжала. Все было готово, но время шло, а флот не подходил. Мы пошли в ближайшую кофейню и сели пить кофе, а потом опять на бульвар. К вечеру город несколько успокоился, и на другой день турецкий флот исчез с глаз. Мы, сделав свои дела, выехали домой.