удалось добиться, несмотря на все трудности. Свободные от власти, даже от давления охры, картины стали для этих обездоленных людей способом действовать в новой среде; при этом они сами по себе были необычайно трогательными произведениями искусства. Но история Бардона, частично рассказанная им в его книге 1991 года «Папунья Тула: искусство Западной пустыни», многослойна, и те слои, что лежат под лаковой сверкающей поверхностью, намного темнее и сложнее.
Начало было захватывающее – он продавал картины в Алис-Спрингс, привозил деньги – а позже и машины – и передавал их художникам. Но через несколько месяцев дела пошли плохо. Все закончилось одной ужасной ночью, которую Бардон никогда не забудет и о которой до сих пор не может рассказывать. Белые администраторы начали возмущаться, что их «лишенные собственности люди» стали иметь собственность. Картины внезапно обрели ценность, а как сказал Бардон, «аборигены должны были избавиться от всего, что имело определенную рыночную ценность. Это такое место». Постоянно угрожали тем, что Каапа Тямпитджимпа, один из лучших художников и уважаемый человек в сообществе, будет депортирован из Папуньи. «Они начали бороться со мной, я не могу воспринимать это как-то иначе». Но Бардон продолжал продавать картины, он возвращался, привозя все большие суммы наличных для художников. Он начал давать уроки вождения на взлетно-посадочной полосе, хотя, по его словам, полиция отговаривала аборигенов от получения водительских прав, и никто не получил их за все то время, пока он был там.
А затем последовали новые угрозы, суперинтендант сказал Бардону, что картины принадлежат «правительственным аборигенам» и, следовательно, являются «правительственными картинами». Однажды, когда Бардона не было в поселке, к художникам зашел администратор и сказал, что из партии картин стоимостью семьсот долларов, оставленных в Алис-Спрингс, им причитается всего двадцать один доллар, а остальные вычтены как расходы. Когда Бардон вернулся, не зная о распространенной лжи, он почувствовал, что его избегают как белые, так и черные: «я не мог оказаться в большей изоляции, даже если бы в одиночку отправился на Южный полюс. У меня даже не было компании пингвинов».
То, как он описывает конец своего пребывания в Папунье, похоже на дурной сон: он заболел, аборигены перестали ему доверять и однажды даже скандировали возле школы «Деньги, деньги, деньги» на своем родном языке – в знак протеста против того, что они считали вероломством со стороны Бардона. Казалось, писал он позже[45], что он становится совершенно отделенным от художников и в некотором смысле даже от самого себя. «Из своего окна я видел странные и задумчивые черные лица людей, снующих туда-сюда по тропинкам, заросшим спинифексом. Я видел кого-то, кого считал одним из своих художников, а потом этот кто-то уходил». Бардон понимал, что все кончено, но на самом деле все закончилось однажды поздно ночью, когда несколько человек постучали в его дверь, требуя поговорить с ними.
То, что произошло в ту ночь под Южным Крестом в буше, так потрясло Бардона, что он в отчаянии и спешке покинул Папунью; через несколько дней у него случился нервный срыв, и его положили в больницу. Тридцать лет спустя Бардон полностью оправился, но все еще чувствовал боль. «Есть вещи, о которых нельзя говорить, поэтому я тоже не могу рассказать о произошедшем, – сказал Бардон, когда мы сидели на веранде и смотрели на его сад. – Хватит», – добавил он. И мы остановились; заглядывать дальше под одеяло, укрывающее чужие секреты, было бы неправильно.
После того как вы вылетаете на «Боинге-747» из международного аэропорта Сиднея, требуется почти пять часов, чтобы покинуть австралийское воздушное пространство; большую часть этого времени я провела, просто глядя на тянущийся внизу буш. Сверху видно, как вся пустыня сияет странным и завораживающим мерцающим оранжевым цветом. Всякий раз, когда я спрашивала своего друга, какой цвет он любит больше всего, он отвечал, что именно такой: красный цвет центральной Австралии, когда вы пролетаете над ней утром. С высоты птичьего полета спинифекс и другие кусты казались маленькими точками на ландшафте, как и на многих картинах Центральной пустыни. А высохшие ручьи и изгибы скал превращались в завитки и извивающиеся кривые, в которых, без сомнения, можно было услышать целые эпические хоровые симфонии; я уже видела такое раньше, но то, что я вынесла из этого путешествия, было определенным бонусом, чем-то значительно более сложным.
Это было ощущение древности, в некотором смысле – той же древности, которая так очаровала меня в маленьком желтом камушке в Италии, но это было еще и ощущение, что земля – это нечто, что имеет собственное сознание. А также понимание того, что, хотя снаружи все выглядит красиво, здесь много печали и страданий – алкоголизм, расизм, жестокое обращение с женщинами и то ужасное чувство отупения, скуки и бессмысленности, которое я видела в своих странствиях. Все же меня не покидало ощущение, что под этой покрытой охрой поверхностью скрыта другая реальность, которую самая лучшая красная краска и, возможно, самая лучшая картина передает лишь намеком. Старый Билл Нейдье из Оэнпелли пытался объяснить ее неуловимость. «Мы не знаем, что это такое, – сказал он словами, которые были занесены в его книгу „Человек-какаду”, – это что-то скрытое, лежащее под поверхностью»[46].
Через восемь месяцев после завершения моего путешествия в поисках охры дом Christie’s устроил в Мельбурне аукцион произведений искусства аборигенов. «Что за вечер!» – написала мне через несколько дней арт-дилер Нина Бове. – В этот вечер было осуществлено несколько больших продаж – «Эмили», «Клиффордские опоссумы» и «Ронни», – но самый большой интерес вызвала картина Ровера Томаса 1991 года, написанная охрой и камедью, изображающая «Весь этот большой дождь, льющийся сверху». Это необычайно мощный образ чего-то стихийного, изначального: белые точки, стремительно смещающиеся вниз по охряно-коричневому холсту, как бы оседают на мгновение на гребне горы, а затем каскадом низвергаются на дно. Это также правдивое описание того, что произошло в аукционном зале в тот вечер: осторожное начало, затем нарастание, завершившееся небывалым подъемом.
Было несколько крупных иностранных покупателей, которые поднимали цену, но каждый раз, когда они это делали, покупатель по телефону отвечал им. Это происходило до тех пор, пока цена не достигла 786 625 австралийских долларов, за которые картина была продана. Пока все гадали, кто же этот таинственный покупатель, Уолли Каруана из Национальной галереи Австралии проскользнул на свое место. Он, должно быть, был потрясен собственными действиями, но по телефону, расположенному в баре на первом этаже, он только что отдал больше денег, чем кто-либо когда-либо платил за произведение искусства аборигенов, чтобы сохранить написанную охрой картину (быстро названную местной прессой «все эти большие деньги, пролившиеся сверху») для Австралии.
Движение современного искусства, зародившееся в нелюбимом поселении, основанное людьми, которых не оценили, прошло долгий путь с момента зарождения в Папунье. Люди, которые покупают искусство аборигенов, стремятся найти движение, фактуру, многообразие оттенков и историй. Но они также, я полагаю (в этом соединении красок, холста и узоров, сделанных людьми, сидящими под «горбами» в пустыне в окружении собак, мечтающие о славе возле своих полноприводных автомобилей), ищут что-то еще. Они ищут саму эту землю, глиняный черепок, из которого вышел Радужный змей. И им больше не нужно внимательно всматриваться, чтобы увидеть, как он блестит.
2Черный и коричневый
Как уже было сказано, вы начинаете с рисования линий.
Дайте мне немного грязи с городского перекрестка, немного охры из гравийной ямы, немного побелки и немного угольной пыли, и я нарисую вам сияющую картину, если вы дадите мне время упорядочить грязь и укротить пыль, переходя от оттенка к оттенку.
Сначала мне казалось странным включать черный или коричневый цвет в книгу под названием «Краски». Ведь изначально меня заинтриговала яркость красок, ведь именно сорочья потребность в блестящих цветах вдохновила мои умопомрачительные путешествия. И вообще, думала я, наверное, не так уж много интересных историй связано с тем, как люди сжигали куски дерева, чтобы сделать угольные карандаши, или собирали грязь. Но я ошибалась. По мере чтения все новых материалов я узнавала больше и больше интригующих историй о «не-цветах»: о том, как ушедшие на покой пираты Карибского моря продавали черную краску, как «карандашный грифель» когда-то был такой редкостью, что вооруженные охранники в северной Англии обыскивали шахтеров, уходивших домой после долгого рабочего дня, проведенного в сердце холма, как белая краска была ядом (но таким сладким на вкус) и как, по слухам, коричневая и черная краски некогда делались из трупов.
Поэтому, прежде чем отправиться в путешествие, чтобы увидеть афганские драгоценности на покрове Богородицы, насладиться богатством заката цвета йода или открыть давно потерянные секреты производства зеленых ваз, я сначала отправилась в мир теней. Они есть как в жизни, так и в искусстве, хотя, возможно, в искусстве они наиболее заметны. Сумрак и экскременты делают светлое более правдоподобным. «Пепел и разложение», – так я пренебрежительно описала своей подруге-консерватору еще до начала моих исследований. «Вот именно, – удовлетворенно сказала она. – Прекрасно подытоживает искусство художника… Ты когда-нибудь видела, как художник начинает рисовать?» «Конечно», – запротестовала я. «Тогда посмотри еще раз». Я так и сделала. В сельском Шропшире я наблюдала, как иконописец Эйдан Харт переносил карандашный набросок головы Христа с листа бумаги, нижняя сторона которого была натерта коричневой охрой, на загрунтованную доску. В Индонезии художники углем набрасывали свои индуистские сюжеты и только потом наносили на рисунки краску. Китайский каллиграф старательно растирал чернила из сосновой сажи на чернильном камне, унаследованном от деда, еще до того, как выбрать бумагу для работы. В лондонской национальной галерее я долго стояла в полумраке перед полноразмерным рисунком Девы Марии с младенцем, святой Анны и Иоанна Крестителя, сделанным Леонардо да Винчи с помощью угля, черного и белого мела – мягкие материалы сглаживали блики на плече младенца Христа и подчеркивали нежность лица его матери.