Теперь Адиса живет рядом с железной дорогой в Нью- Хейвене — районе, где средь бела дня торгуют наркотиками, а молодые люди по ночам стреляют друг в друга. У нее пятеро детей, их отец и она работают за минимальную зарплату и с трудом сводят концы с концами. Я люблю сестру больше жизни, но мне трудно понять, почему она делает тот или иной выбор, — точно так же, как ей трудно понять меня.
Я уже давно спрашиваю себя: неужели мое желание стать медсестрой, мое стремление достичь большего для себя, для Эдисона, неужели все это появилось во мне из-за того, что среди двух Черных сестер у меня было преимущество? Неужели Рейчел превратила себя в Адису потому, что этот внутренний огонь нужен ей, чтобы верить, будто у нее еще есть шанс догнать меня?
В пятницу, в мой выходной, я встречаюсь с Адисой в маникюрном салоне. Мы сидим бок о бок, руки под УФ-сушилками. Адиса смотрит на бутылочку лака для ногтей «OPI», который я выбрала, и качает головой.
— Поверить не могу, что ты выбрала лак с названием «Прыжки во фреш-баре», — говорит она. — Это же самый белый цвет, какой можно придумать.
— Вообще-то он оранжевый, — указываю я.
— Я имела в виду название, Рут, название. Ты когда-нибудь видела черного во фреш-баре? Нет. Потому что никто не ходит в бар пить сок. Точно так же никто не просит текилу в детских стаканчиках.
Я закатываю глаза:
— Ты это серьезно? Я только что рассказала тебе, что меня отстранили от работы с пациенткой, а тебе хочется поговорить о том, какого цвета лак для ногтей я выбрала?
— Я говорю о том, какой цвет ты выбрала для жизни, девочка, — говорит Адиса. — То, что случилось с тобой, случается с нами каждый день. Каждый час. Ты просто так привыкла играть по их правилам, что забыла, что у тебя темная кожа. — Она усмехается. — Ну, может, светлее, чем у остальных, но все же.
— Ты это к чему?
Она пожимает плечами.
— Когда последний раз ты кому-нибудь рассказывала, что твоя мама до сих пор работает домашней прислугой?
— Она сейчас почти не работает. Ты знаешь об этом. По большому счету, Мина ей просто так деньгами помогает.
— Ты не ответила на мой вопрос.
Я хмурюсь.
— Не знаю, когда я последний раз упоминала об этом. Можно подумать, ты любой разговор с этого начинаешь. К тому же не имеет значения, какого цвета у меня кожа. Я хорошо справляюсь со своей работой. Я не заслужила, чтобы меня отстраняли от дела.
— А я не заслужила того, чтобы жить в Черч-стрит-саут, но одних моих желаний не хватит, чтобы изменить двести лет истории.
Моей сестре нравится изображать жертву. У нас не раз возникали довольно ожесточенные споры по этому поводу. Если ты не хочешь, чтобы на тебя смотрели как на стереотип, то не будь им. Я это так понимаю. Но для моей сестры это означает играть по правилам белых и быть тем, кем они хотят ее видеть, а не оставаться собой безо всяких компромиссов. Адиса произносит слово «ассимиляции» с таким ядом, что создается впечатление, будто любой, кто на нее соглашается, идет на верное самоубийство.
Еще очень в духе моей сестры возмущаться из-за каких-то моих проблем.
— В том, что случилось в больнице, твоей вины нет, — говорит сестра, чем удивляет меня. Я-то думала, она сейчас скажет, что я сама накликала неприятности, когда притворялась тем, кем не являюсь, и за время этого притворства успела позабыть, кто я есть на самом деле.
— Это их мир, Рут. Мы просто живем в нем. Представь себе, что ты переехала в Японию. Ты можешь не соблюдать их традиции и не учить язык, но, если ты это сделаешь, тебе будет намного проще, верно? То же самое здесь. Каждый раз, включая телевизор или радио, ты видишь и слышишь о белых людях — как они ходят в школы и колледжи, обедают, женятся, пьют пино нуар. Ты знаешь, как они живут, и достаточно хорошо говоришь на их языке, чтобы слиться с ними. Но сколько ты знаешь белых, которые мечтают посмотреть фильмы Тайлера Перри, чтобы знать, как вести себя с черными?
— Не в этом дело…
— Нет, дело в том, что ты можешь перенять все их привычки и обычаи, но это не означает, что они сделают тебя святой.
— Белые люди не правят миром, Адиса, — возражаю я. — Есть множество успешных цветных. — Я называю первые три имени, которые приходят в голову: — Колин Пауэлл, Кори Букер, Бейонсе…
— …и все они светлее, чем я, — заканчивает за меня Адиса. — Знаешь, что они говорят: чем глубже в трущобы, тем темнее кожа.
— Кларенс Томас, — вспоминаю я. — Он темнее тебя, и он судья в Верховном суде.
Сестра смеется:
— Рут, он такой консерватор, что у него, наверное, даже кровь белая.
Звонит мой телефон, и я осторожно, чтобы не смазать лак на ногтях, достаю его из сумочки.
— Эдисон? — тут же спрашивает Адиса. Что бы я о ней ни говорила, моего сына она любит не меньше, чем я.
— Нет, это Люсиль, с работы.
От одного вида ее имени на экране телефона у меня пересыхает во рту. Она дежурила, когда рожала Бриттани Бауэр. Но, оказывается, ее звонок никак не связан с этой семьей. У Люсиль разболелся живот, и нужно, чтобы сегодня ее кто-то подменил. За это она согласна подменить меня в субботу, чтобы я могла уйти в одиннадцать. Для меня это означает, что придется отработать вторую смену, но я уже думаю, как можно будет распорядиться освободившимся временем в субботу. Эдисону в этом году пора покупать новую зимнюю куртку — могу поклясться, за лето он вытянулся дюйма на четыре, не меньше. А после похода в магазин можно было бы приготовить ему хороший обед. Может быть, мы могли бы даже сходить с Эдисоном на какой-нибудь фильм. Меня в последнее время терзает мысль, что, когда сын поступит в колледж, я останусь одна.
— Они хотят, чтобы я сегодня вышла на работу.
— Кто они? Нацисты?
— Нет, другая медсестра, которая заболела.
— Еще одна белая медсестра, — уточняет Адиса.
На это я даже не отвечаю.
Адиса откидывается на спинку стула.
— Мне кажется, они не в том положении, чтобы просить тебя об одолжении.
Я уже готова начать защищать Люсиль, которая не имеет никакого отношения к решению запретить мне заниматься Дэвисом, когда нас прерывает маникюрша. Проверив наши пальцы и убедившись, что лак высох, она говорит:
— Все хорошо. Готово.
Адиса помахивает пальцами с ногтями ядовито-розового цвета.
— И зачем только мы сюда ходим? Ненавижу этот салон, — вполголоса говорит она. — Они не смотрят в глаза и не кладут сдачу в руку. Как будто боятся запачкаться от меня черным.
— Они корейцы, — замечаю я. — Тебе никогда не приходило в голову, что, может быть, в их культуре это не считается вежливым?
Адиса вскидывает бровь:
— Хорошо, Рут. Продолжай убеждать себя, что дело не в тебе.
Не прошло и десяти минут моей внеплановой смены, а я уже жалею, что согласилась. За окном гремит гроза, не предсказанная синоптиками, а барометрическое давление скачет, и это означает ранние разрывы мембран, преждевременные роды у женщин и пациентки, корчащиеся в коридорах из-за того, что у нас просто не хватает мест. Я мечусь как угорелая по палатам, что, в принципе, хорошо, потому что это не дает мне думать о Терке и Бриттани Бауэр и об их ребенке.
Но не настолько, чтобы я, заступая на смену, не проверила медицинскую карточку ребенка. Себе я говорю: просто нужно убедиться, что кто-нибудь из персонала — кто-нибудь белый — не забыл записать ребенка к детскому кардиологу. Да, это внесено в расписание наряду с записью о том, что Корин в пятницу днем взяла на анализ кровь из пятки новорожденного. Но потом кто-то зовет меня, и я оказываюсь втянутой в орбиту рожающей женщины, которую к нам привезли на каталке из неотложки. Ее партнер выглядит испуганным. Этот мужчина явно привык считать, что в состоянии решить любые вопросы, но вдруг осознал, что есть нечто, ему неподвластное.
— Меня зовут Рут, — говорю я женщине, которая как будто сжимается и уменьшается в размерах с каждой схваткой. — Я буду здесь с вами все время.
Ее зовут Элиза, и схватки у нее, по словам ее мужа, Джорджа, происходят раз в четыре минуты. Это их первая беременность. Я устраиваю пациентку в последний свободный родильный зал и беру образец мочи на анализ, потом подключаю ее к монитору и просматриваю распечатку с надгробиями. Взяв результаты анализов, начинаю задавать вопросы: «Насколько сильны схватки? Где вы их чувствуете, спереди или со спины? Вытекают ли из вас какие-либо жидкости? Кровотечение есть? Как двигается ребенок?»
— Если вы готовы, Элиза, — говорю я, — сейчас я проверю шейку матки.
Я натягиваю перчатки, перемещаюсь к изножью кровати и прикасаюсь к ее колену.
На ее лице мелькает выражение, которое заставляет меня остановиться.
Большинство рожениц готовы на все, чтобы извлечь из себя ребенка. Да, есть страх перед родовыми муками, но он отличается от боязни прикосновения. А именно это я вижу на лице Элизы.
Дюжина вопросов примчалась на кончик моего языка. Элиза переоделась в туалете с помощью мужа, поэтому я не знаю, есть ли на ее теле синяки, последствия семейного насилия. Я смотрю на Джорджа. Он выглядит как обычный мужчина, который с минуты на минуту должен стать отцом, — нервничает, не находит себе места, — в общем, ведет себя совсем не как парень, склонный к неуправляемым вспышкам гнева.
Впрочем, Терк Бауэр тоже казался мне совершенно нормальным, пока не засучил рукава.
Я трясу головой, чтобы отделаться от этих мыслей, и поворачиваюсь к Джорджу, приклеивая к лицу улыбку.
— Не могли бы вы сходить в мини-кухню и принести Элизе ледяных кубиков? — спрашиваю я. — Вы бы нам очень помогли.
Неважно, что это работа медсестры, — для Джорджа явно стало громадным облегчением, что ему поручили какое-то занятие. Как только он выходит, я поворачиваюсь к Элизе.
— Все в порядке? — спрашиваю, глядя ей в глаза. — Вы ничего не хотите сказать, чего не могли сказать при Джордже?
Она качает головой, а потом вдруг заливается слезами.