[19] выводят Джозефа Дауса Хокинса Третьего из зала суда.
Что ж, десять тысяч так десять тысяч. Хорошо хоть семья Джозефа может себе позволить заплатить такой залог, пусть даже это означает, что ему придется отказаться от Рождества на Барбадосе. Еще лучше то, что я больше никогда не увижу Джозефа Дауса Хокинса. Отец, возможно, хотел преподать ему урок, не отправив к нему семейного адвоката в самом начале, чтобы Джо посидел ночь в камере и подумал, но я уверена, что в скором времени этот чудо-адвокат позвонит в мой офис и запросит дело Джозефа.
— Государство против Рут Джефферсон, — слышу я.
Я смотрю на женщину, которую вводят в зал суда в цепях. Она в ночной рубашке, на голове платок. Ее глаза беспокойно обводят галерею, и только теперь я понимаю, что в зале больше людей, чем обычно бывает по вторникам во время предъявления обвинений. Можно даже сказать, зал набит битком.
— Назовите, пожалуйста, свое имя для протокола, — просит судья.
— Рут Джефферсон, — говорит она.
— Убийца! — раздается женский крик. По толпе прокатывается гул, перерастающий в рев. Тут Рут вздрагивает. Я вижу, как она поворачивает голову к плечу, и понимаю, что она вытирает слюну, — кто-то плюнул в нее через поручень галереи.
Бейлифы уже оттаскивают плюнувшего — крупного парня, которого я могу видеть только со спины. На скальпе у него вытатуирована свастика с переплетенными буквами.
Судья призывает к порядку. Рут Джефферсон стоит, высоко подняв голову, и продолжает осматриваться, искать взглядом кого-то или что-то, чего она, похоже, никак не может найти.
— Рут Джефферсон, — читает клерк, — вы обвиняетесь: первое — в тяжком убийстве, второе — в убийстве по неосторожности.
Я так пытаюсь разобраться, что здесь, черт возьми, происходит, что не сразу понимаю, что все смотрят на меня и что эта подсудимая, по-видимому, сказала судье, что нуждается в государственном защитнике.
Одетт встает:
— Совершено гнусное преступление против трехдневного младенца, Ваша честь. Ответчица выражала в словесной форме враждебность и неприязнь по отношению к родителям этого ребенка, и государство докажет, что ее действия были преднамеренными и осознанными, с обдуманным намерением, а также факт безответственного пренебрежения безопасностью новорожденного и то, что, находясь в ее руках, ребенок получил травмы, повлекшие за собой смерть.
Эта женщина убила новорожденного? Я наскоро перебираю в голове возможные версии. Она няня? Синдром детского сотрясения? СВДС?[20]
— Это безумие! — взрывается Рут Джефферсон.
Я легонько толкаю ее локтем:
— Сейчас не время.
— Я хочу поговорить с судьей, — настаивает она.
— Нет, — говорю я. — Я буду говорить с судьей вместо вас. — Я поворачиваюсь к судье. — Ваша честь, мы можем поговорить минуту?
Я веду ее к столу защиты, всего в нескольких шагах от того места, где мы стоим.
— Я Кеннеди Маккуорри. Мы обсудим детали вашего дела позже, но сейчас мне нужно задать вам несколько вопросов. Как давно вы живете здесь?
— Меня заковали в цепи, — произносит она мрачным, полным гнева голосом. — Эти люди ворвались в мой дом посреди ночи и надели на меня наручники. Они надели наручники на моего сына…
— Я понимаю, что вы расстроены, — объясняю я, — но у меня всего десять секунд, чтобы узнать вас и помочь в этом суде.
— Вы думаете, что можете узнать меня за десять секунд? — говорит она.
Я делаю шаг назад. Если эта женщина не хочет бороться за свои права, я тут не виновата.
— Госпожа Маккуорри, — говорит судья. — Надеюсь, прежде чем я выйду на пенсию, мы все же сможем…
— Да, Ваша честь, — говорю я, поворачиваясь к нему.
— Государство видит коварный и жестокий характер этого преступления, — говорит Одетт.
Она смотрит на Рут. Мое внимание приковывает противостояние этих двух черных женщин: с одной стороны, безупречный костюм прокурора, ее туфли на шпильках и идеально сидящая блузка, а с другой — мятая ночная рубашка и платок на голове Рут. Это нечто большее, чем простая демонстрация. Это заявление, учебный пример для курса, на который я не записывалась.
— Учитывая серьезный характер обвинений, государство ходатайствует о задержании ответчика без права выхода под залог.
Я чувствую, как у Рут перехватывает дыхание.
— Ваша честь… — говорю я и замолкаю.
Мне не с чем работать. Я не знаю, чем зарабатывает на жизнь Рут Джефферсон. Я не знаю, есть ли у нее свой дом, живет ли она в Коннектикуте всю жизнь или же приехала сюда только вчера. Я не знаю, накрыла ли она подушкой лицо ребенка и держала ее, пока он не перестал дышать, или искренне негодует на сфабрикованное обвинение.
— Ваша честь, — повторяю я, — государство ничем не подтверждает своих не вызывающих доверия слов. Это очень серьезное обвинение и практически лишенное доказательств. В свете этого я бы попросила суд назначить разумный залог в размере двадцати пяти тысяч долларов с поручительством.
Это лучшее, что я могу сделать, учитывая, что она не дала мне вообще никакой информации. Моя работа состоит в том, чтобы сделать для Рут Джефферсон предъявление обвинения настолько безболезненным и справедливым, насколько это возможно. Я смотрю на часы. После нее у меня еще, наверное, с десяток клиентов.
Неожиданно меня тянут за рукав.
— Видите вон того мальчика? — шепчет Рут и смотрит на галерею. Ее взгляд замирает на юноше в самом конце зала, который встает, как будто его тянет вверх магнитом. — Это мой сын, — говорит Рут и поворачивается ко мне. — У вас есть дети?
Я думаю о Виолетте. Думаю о том, каково это, когда самое страшное в твоей жизни не капризы твоего ребенка, а видеть, как твоего ребенка заковывают в наручники.
— Ваша честь, — говорю я, — я бы хотела отозвать свои последние слова.
— Простите, что, адвокат?
— Прежде чем мы обсудим залог, я бы хотела получить возможность поговорить с клиентом.
Судья хмурится:
— У вас только что была такая возможность.
— Я бы хотела иметь возможность поговорить с моим клиентом больше десяти секунд, — уточняю я.
Он проводит ладонью по лицу.
— Хорошо, — соглашается судья. — Вы можете поговорить с вашим клиентом в перерыве, и мы вернемся к этому вопросу на втором заседании.
Бейлифы берут Рут за руки. Могу поклясться, она не понимает, что происходит.
— Я сейчас приду, — успеваю сказать я, после чего ее выводят из зала, и не успеваю перевести дух, как уже говорю от имени двадцатилетнего молодого человека, называющего себя символом # («Как Принс, только не так», — говорит он мне), который нарисовал гигантский пенис на автодорожном мосту и искренне не понимает, почему это считается хулиганством, а не искусством.
Так проходит еще десять предъявлений, и во время всех них я думаю о Рут Джефферсон. Слава богу, что контракт союза стенографисток предусматривает пятнадцатиминутный перерыв на то, чтобы сходить в туалет. Я иду в промозглое, грязное чрево здания суда к накопителю, в который отвели мою клиентку.
Сидя на металлической койке, она поднимает на меня взгляд, растирая запястья. Цепей, в которых она была в зале суда как любой обвиняемый в убийстве, уже нет, но она как будто не замечает этого.
— Где вы были? — спрашивает она резким голосом.
— Занималась своей работой, — отвечаю я.
Рут встречает мой взгляд.
— Я тоже просто делала свое дело, — говорит она. — Я медсестра.
У меня в голове начинают складываться кусочки мозаики: видимо, что-то пошло не так, когда Рут ухаживала за младенцем, случилось нечто такое, что, на взгляд обвинения, не было несчастным случаем.
— Нужно, чтобы вы мне хоть что-нибудь рассказали. Если вы не хотите ждать суда за решеткой, нам с вами придется сотрудничать.
Рут долго молчит, и это меня удивляет. Большинство людей в ее положении поспешили бы ухватиться за спасательный круг, предлагаемый государственным защитником. Однако эта женщина как будто оценивает меня, решает, оправдаю ли я ее надежды.
Должна признаться, это рождает во мне довольно неприятное чувство. Мои клиенты не склонны судить других; эти люди привыкли, что судят их… и находят недостойными.
Наконец она кивает.
— Хорошо, — говорю я и выдыхаю, хотя даже не замечала, что затаила дыхание. — Сколько вам лет?
— Сорок четыре.
— Вы замужем?
— Нет, — говорит Рут. — Мой муж погиб в Афганистане во время второй командировки. Сработало СВУ. Это было десять лет назад.
— Ваш сын… Он ваш единственный ребенок? — спрашиваю я.
— Да. Эдисон заканчивает школу, — говорит она. — Он сейчас подает документы в колледж. Эти животные ворвались в мой дом и надели наручники на круглого отличника.
— Мы вернемся к этому через секунду, — обещаю я. — У вас есть диплом медсестры?
— Я училась в Платтсбургском отделении Государственного университета Нью-Йорка, а потом ходила в Йельскую школу медсестер.
— Вы официально работаете?
— Я проработала в родильном отделении больницы Мерси-Вест-Хейвен двадцать лет. Но вчера они лишили меня работы.
Я делаю пометку в блокноте.
— Какой у вас теперь источник доходов?
Она качает головой:
— Наверное, пенсия вдовы погибшего военнослужащего.
— У вас свой дом?
— Таунхаус в Ист-Энде.
Там живем и мы с Микой. Это богатый белый район. Черные лица в Ист-Энде я чаще всего вижу в проезжающих машинах. Насилие в этом районе редкость, а когда все же случается ограбление или угон автомобиля, на сайте газеты «Нью-Хейвен Индепендент» раздел комментариев заполняется стенаниями истэндцев об «элементах» из бедных соседних районов, таких как Диксвелл и Ньюхоллвилл, которые лезут в наше райское местечко.
Под «элементами», само собой, подразумеваются черные.
— Вы удивлены, — замечает Рут.
— Нет, — быстро отвечаю я. — Просто я тоже там живу и никогда вас не встречала.