зывает мое имя.
Я улыбаюсь ей, стараюсь быть как можно более послушной. Читаю ее имя на бейджике: Гейтс.
— Офицер Гейтс, — говорю я, когда мы выходим и остальные женщины в камере не могут нас услышать, — я знаю, что вы просто выполняете свою работу, но меня вообще-то освободили под залог. Понимаете, мне нужно связаться с сыном…
— Приберегите это для своего адвоката, заключенная.
Она еще раз фотографирует меня и заново снимает отпечатки пальцев. После чего заполняет анкету, в которой нужно указать всю информацию обо мне, от имени и адреса до моего ВИЧ-статуса и истории злоупотребления наркотическими веществами. Затем она ведет меня в комнатку чуть большую, чем кладовка, в которой из мебели один стул.
— Раздевайтесь, — объявляет она. — Одежду складывайте на стул.
Я ошалело смотрю на нее.
— Раздевайтесь! — повторяет она.
Она складывает руки на груди и прислоняется к двери. Если первое, что ты теряешь в тюрьме, это право иметь личное пространство, то второе — это достоинство. Я поворачиваюсь к ней спиной и стягиваю через голову ночную рубашку. Складываю ее и аккуратно кладу на стул. Снимаю трусы и тоже их складываю. Тапки ставлю сверху на стопку.
Как медсестра, ты со временем узнаешь, что делать, чтобы пациентка чувствовала себя комфортно в минуты, которые могли бы показаться унизительными: как прикрыть раздвинутые ноги роженицы, как натянуть больничную сорочку на голый зад. Когда рожающая мать испражняется из-за давления головы ребенка, ты быстро все убираешь и говоришь, что так бывает со всеми. Ты участвуешь в каждом унизительном действии и делаешь все, чтобы оно не казалось таковым. Дрожащая, голая, я думаю о том, что работа этой охранницы является прямой противоположностью моей. Если она хочет одного: заставить меня испытать стыд.
Я решаю, что не доставлю ей этого удовольствия.
— Откройте рот, — говорит она, и я высовываю язык, как на приеме у врача.
— Наклонитесь вперед и покажите, что у вас за ушами.
Я делаю, что велят, хотя не могу себе представить, что можно прятать за ушами. Мне приказывают пошевелить волосы, растопырить пальцы ног и показать ступни.
— Присядьте, — говорит охранница, — и покашляйте три раза.
Я представляю себе, что женщина может пронести в тюрьму, учитывая удивительную эластичность женского тела. Я вспоминаю, как во время учебы мне приходилось практиковаться, чтобы научиться определять степень раскрытия шейки матки. Один сантиметр открытия — размер ногтя. Два с половиной сантиметра — если второй и третий пальцы протискиваются в отверстие размером с горлышко бутылочки жидкости для снятия лака. Четыре сантиметра раскрытия — те же самые пальцы, расставленные в горлышке сорокаунцевой бутылки соуса для барбекю «Свит Бэби Рэй». Пять сантиметров — горлышко пятидесятиунцевой бутылки кетчупа «Хайнц». Семь сантиметров — пластиковая баночка сыра «Крафт Пармезан».
— Разведите руками ягодицы.
Несколько раз я помогала рожать женщинам, пережившим сексуальное насилие. Вполне логично, что во время родов могут проснуться воспоминания о пережитом. Тело во время родов испытывает стресс, и у жертвы изнасилования это может запустить рефлекс выживания, который физиологически замедляет, а то и вовсе останавливает этот процесс. В таких случаях еще более важно, чтобы помещение, в котором проходят роды, было безопасным местом. Чтобы женщина была услышанной. Чтобы она понимала, что тоже имеет право контролировать то, что с нею происходит.
Здесь я мало что могу контролировать, но я имею право не чувствовать себя жертвой. Весь этот осмотр нужен для того, чтобы унизить меня, чтобы я почувствовала себя животным. Чтобы мне стало стыдно за наготу.
Но я двадцать лет своей жизни видела, как прекрасны женщины, — не из-за внешности, а из-за того, что способны выдержать их тела.
Поэтому я встаю и поворачиваюсь лицом к офицеру, заставляя ее отвести взгляд от моей гладкой коричневой кожи, от темных круглых сосков, от выпуклого живота, от густого кустика волос между ног. Она протягивает мне оранжевый тюремный костюм, предназначенный специально для подавления воли, и табличку с моим номером заключенного, который должен превратить меня из человека в часть группы. Я продолжаю смотреть на нее, пока она не встречает мой взгляд.
— Меня зовут Рут, — говорю я.
Пятый класс, завтрак. Уткнувшись носом в книгу, я читаю вслух занимательные факты.
— Были близнецы, которые родились с разницей в восемьдесят семь дней.
Рейчел сидит напротив меня, ест кукурузные хлопья.
— Значит, они не были близнецами, дура.
— Мама! — кричу я автоматически. — Рейчел назвала меня дурой. — И переворачиваю страницу. — Сигурда Могучего убил мертвый человек, которому он отрубил голову. Сигурд привязал его голову к своему седлу, та поцарапала зубами его ногу, внесла в рану инфекцию, и он умер.
В кухню торопливо заходит мама.
— Рейчел, не называй сестру дурой. Рут, прекрати читать эти гадости, когда кто-то пытается есть.
Я нехотя закрываю книгу, но мои глаза успевают прочитать последний интересный факт: в Кентукки жила семья, у которой несколько поколений детей рождались с голубой кожей; это было результатом близкородственных связей и генетики. «Круто», — думаю я, поднимая руку и поворачивая ладонь.
— Рут! — резко говорит мама, и по интонации я понимаю, что она не в первый раз произносит мое имя. — Переодень блузку.
— Зачем? — спрашиваю я и тут же вспоминаю, что не должна говорить.
Мама дергает меня за рукав форменной блузки, на которой примерно на уровне живота красуется пятно размером с монету. Я насупливаюсь.
— Мама, когда я надену свитер, никто его даже не увидит.
— А если ты снимешь свитер? — спрашивает она. — Ты не пойдешь в школу с пятном на блузке, потому что, если его увидят, тебя осудят не за неряшливость. Тебя осудят, потому что ты Черная.
Я знаю, что с мамой лучше не спорить, когда она такая, поэтому беру книгу и бегу в нашу с Рейчел комнату искать чистую белую блузку. Я застегиваю ее, и мой взгляд перемещается на книжку, которая раскрылась, когда я бросила ее на кровать.
«Самое одинокое существо на земле — кит, который больше двадцати лет призывал сородичей, — читаю я. — Но его голос был настолько не похож на голоса других китов, что ему никто не ответил».
В скатке, которую мне выдали, постельное белье, одеяло, шампунь, мыло, зубная паста и зубная щетка. Меня перепоручают другой заключенной, и та учит меня важным вещам: отныне все мои предметы личной гигиены должны быть приобретены в местном магазине; если я хочу посмотреть «Судью Джуди» в комнате для отдыха, туда нужно идти заранее, чтобы занять хорошее место; халяльные блюда здесь единственные, которые еще можно есть, поэтому мне лучше сказать, что я мусульманка; некто по имени Виг делает лучшие татуировки, потому что ее чернила смешаны с мочой, а значит, более долговечны.
Проходя вдоль камер, я замечаю, что в каждой находится по два человека и что большинство заключенных, в отличие от охранников, Черные. Где-то в глубине души я чувствую себя так же, как чувствовала, когда мама заставляла мою сестру брать меня с собой к ее подругам. Девочки смеялись надо мной из-за того, что я была «Орео» — черная снаружи и белая внутри. Боясь выставить себя дурой, я решила, что буду помалкивать. Что, если моя соседка по камере окажется такой же? Что у нас может быть общего?
Хотя бы то, что мы обе сидим в тюрьме.
Я поворачиваю за угол, и заключенная делает рукой широкий жест.
— Добро пожаловать домой, — говорит она, и я, заглянув внутрь, вижу сидящую на нарах белую женщину.
Я кладу скатку на пустой матрас и начинаю вытаскивать постельное белье и одеяло.
— Я сказала, что ты можешь здесь спать? — спрашивает женщина.
Я замираю.
— Я… Э-э-э, нет.
— Знаешь, что случилось с моей последней соседкой? — У женщины вьющиеся рыжие волосы и глаза, которые смотрят не совсем в одном направлении. Я качаю головой. Она подходит и останавливается прямо передо мной. — И никто не знает, — шепотом произносит она. А потом заливается смехом. — Прости, я просто морочу тебе голову. Меня зовут Ванда.
Мое сердце чуть не выскакивает из горла.
— Рут, — с трудом выдавливаю я и указываю на пустой матрас. — Значит, я могу…
— Да, пожалуйста. Мне фиолетово. Если ты не будешь лезть в мои вещи.
Я дергаю головой, соглашаясь. Ванда наблюдает за мной.
— Ты здешняя?
— Из Ист-Энда.
— Я из Бэнта. Бывала там когда-нибудь? — Я качаю головой. — Никто никогда не бывал в Бэнте. Первый раз?
Я смотрю на нее в замешательстве.
— В Бэнте?
— В тюрьме.
— Да, но я здесь ненадолго. Жду, пока оформят мой залог.
Ванда смеется:
— А-а, ну тогда ладно.
Я медленно поворачиваюсь:
— Что?
— Я того же жду. Уже третью неделю.
Три недели… У меня подкашиваются ноги, я падаю на матрас. Три недели? Я говорю себе, что я не в таком положении, как Ванда. Но все же: три недели.
— Так за что тебя упекли? — спрашивает она.
— Ни за что.
— Просто удивительно, насколько законопослушные люди сюда попадают. — Ванда ложится на нары, вытягивает руки над головой. — Они говорят, я убила своего мужа. Я говорю, он сам напоролся на мой нож. — Она смотрит на меня. — Это вышло случайно. Знаешь, так же случайно, как он случайно сломал мне руку, подбил глаз и столкнул с лестницы.
В ее голосе как будто скрежещут камни. Интересно, мой голос со временем тоже будет так звучать? Я вспоминаю Кеннеди, ее совет держать язык за зубами.
Потом я думаю о Терке Бауэре и рисую в воображении татуировку, которую видела в зале суда на его бритой голове. Интересно, а он когда-нибудь сидел? Если да, то, значит, и с ним у нас есть что-то общее.
Затем я представляю его ребенка у себя на ладонях в морге, синего и холодного, как гранит.
— Я не верю в случайности, — говорю я и прекращаю разговор.