— И вот на этот раз, — говорит Эд, — она спросила меня, как много туалетной бумаги я использую.
— Что ты ей ответил?
— Достаточно, — говорит Эд.
— Зачем вообще ей это знать?
— Она сказала, что они пытаются экономить, — ответил Эд. — У них фиксированный доход. Заметьте, они по три раза в месяц на выходных ездят в Фоксвудс[26], но теперь мы, видите ли, будем экономить на «Чармин».
— Да, мудро, — ухмыляюсь я и указываю на телевизор. — Вы это видели?
Робин Робертс берет интервью у дородного средних лет рыжеволосого мужчины, чье стихотворение было включено в престижный литературный сборник… но только после того, как он представил его с японским псевдонимом.
— Его отвергали тридцать пять раз, — говорит мужчина. — Поэтому я решил, что на меня, может быть, обратили бы больше внимания, если бы мое имя было…
— Поколоритнее? — предлагает Робертс.
Эд фыркает:
— Как будто у них нет новостей поважнее.
Позади меня Говард роняет ложку. Она звякает в раковине.
— Да что на него смотреть? — спрашивает Эд.
— Дело в том, что это ложь, — говорю я. — Он — белый страховой агент, воспользовавшийся чужой культурой, чтобы заработать пять минут славы.
— Если бы это было так просто, у нас каждый год публиковались бы стихи сотен японских поэтов. Понятно, что он написал что-то хорошее. Почему никто не говорит об этом?
Через комнату для отдыха проносится Гарри Блатт, мой босс, полы мокрого плаща бьют его по ногам.
— Ненавижу дождь, — бурчит он. — Почему я не переехал в Аризону?
Поздоровавшись таким образом, он хватает чашку кофе и прячется в своем кабинете.
Я следую за ним, тихо стучу в закрытую дверь.
Когда я вхожу, Гарри развешивает пропитанный влагой плащ.
— Что? — спрашивает он.
— Помните дело, которое я заслушивала? Рут Джефферсон.
— Проституция?
— Нет, она медсестра из Мерси-Вест-Хейвена. Я могу его взять?
Он устраивается за столом.
— А-а, да. Мертвый ребенок.
Не дождавшись продолжения, я неуверенно пытаюсь заполнить пустоту.
— Я уже почти пять лет практикую. И я чувствую какую-то внутреннюю связь с этим делом. Я бы хотела попробовать им заняться.
— Это убийство, — говорит Гарри.
— Знаю. Но я правда думаю, что как государственный адвокат лучше других подхожу для этого случая, — говорю я. — И вам же все равно рано или поздно придется дать мне уголовку. — Я улыбаюсь. — Предлагаю раньше.
Гарри ворчит. Это лучше, чем «нет».
— Ну, было бы, конечно, неплохо освободить серьезного защитника для больших дел. Но поскольку вы новичок, я поставлю вам в пару Эда.
Лучше бы со мной за одним столом сидел неандерталец.
Погодите.
— Я и сама справлюсь, — говорю я Гарри.
И только после того, как он кивает, я замечаю, что не дышу.
Я считаю часы и заслушивания обвинений, которые мне приходится высиживать, до того момента, когда у меня наконец появляется возможность поехать в женскую тюрьму. Стоя в пробке, я думаю, с чего начать разговор, чтобы Рут доверилась мне. Раньше я не вела дел об убийствах, но у меня за плечами десятки дел о наркотиках, хулиганстве и домашнем насилии.
— Это не первое мое родео, — говорю я зеркалу заднего вида и морщусь.
— Для меня большая честь представлять вас.
Нет. Звучит, как встреча журналиста с Мерил Стрип.
Я делаю глубокий вдох.
— Здравствуйте, — пробую я снова. — Я Кеннеди.
Десять минут спустя я паркуюсь, накидываю на себя мантию ложной самоуверенности и широким шагом вхожу в здание тюрьмы.
Меня останавливает толстый охранник с животом, как у беременной на девятом месяце.
— Часы посещения закончились, — говорит он.
— Я приехала к клиенту. Рут Джефферсон.
Офицер заглядывает в компьютер:
— Не повезло вам.
— То есть?
— Ее освободили два дня назад, — говорит он.
Мои щеки вспыхивают огнем. Представляю себе, какой дурой я себя выставила: потерять собственного клиента!
— Да, разумеется. — Я делаю вид, что знала это, просто проверяла его.
Когда за мной закрывается дверь, я все еще слышу, как он посмеивается.
Спустя пару дней после того, как я отправила официальное письмо в дом Рут — адрес которого нашла в документах о внесенном залоге, — она приходит в офис. Я направляюсь к копировальной машине, когда открывается дверь и она входит нервной, нерешительной походкой, как будто не уверена, что попала в нужное место. Скудностью обстановки, горами коробок и бумаг мы больше напоминаем компанию, которая либо открывает магазин, либо закрывается, чем действующее юридическое бюро.
— Рут, здравствуйте! — Я протягиваю руку. — Кеннеди Маккуорри.
— Я помню.
Она выше меня, и у нее замечательная осанка. Про себя я рассеянно замечаю, что мою маму она бы впечатлила.
— Вы получили мое письмо? — спрашиваю я очевидное. — Я рада, что вы пришли, потому что нам о многом нужно поговорить.
Я смотрю по сторонам, думая, куда ее посадить. В моей кабинке мне и самой развернуться негде. Комната для отдыха — слишком неформально. Еще кабинет Гарри, но он сейчас там. Единственная комната для клиентов, которая у нас есть, занята Эдом, он берет у кого-то показания.
— Не хотите перекусить? Здесь за углом «Панера». Вы едите…
— Пищу? — заканчивает она. — Да.
Я плачу за ее суп и салат и выбираю места в конце зала. Мы говорим о дожде, о том, как он был нужен, и о том, когда погода сможет поменяться.
— Прошу, — показываю я на ее тарелки. — Не стесняйтесь.
Я беру свой бутерброд и откусываю, а Рут опускает голову и говорит:
— Спасибо тебе, Господи, за хлеб наш насущный и еду во светлое благо.
С полным ртом я произношу:
— Аминь, — и, проглотив, добавляю: — Значит, вы ходите в церковь.
Рут смотрит на меня:
— С этим могут быть проблемы?
— Вовсе нет. Вовсе нет. Даже хорошо, что вы ходите в церковь, судьям это может понравиться.
Впервые за все время я внимательно рассматриваю свою клиентку. В последний раз я видела ее в ночной рубашке и с подвязанными волосами.
Теперь же она одета консервативно: полосатая блузка, темно-синяя юбка и блестящие лакированные туфли на невысоких, слегка стоптанных каблуках. Волосы у нее прямые, собранные в узел на затылке. Кожа ее оказалась светлее, чем мне запомнилось, почти такого же цвета, как кофе с молоком, которым мама поила меня, когда я была маленькой.
У разных людей волнение проявляется по-разному. Я становлюсь болтливой. Мика — задумчивым. Моя мать начинает разговаривать пафосно. А Рут, видимо, суровеет, что я тоже беру на заметку, поскольку судьи, увидев ее такой, могут по ошибке принять это за заносчивость или злобу.
— Я знаю, это трудно, — говорю я, понизив голос, — но мне нужно, чтобы вы были на сто процентов честны со мной. Хотя я и чужой вам человек — надеюсь, это ненадолго, — очень важно понимать, что ничего из сказанного вами мне не может быть использовано против вас ни при каких обстоятельствах. Это остается между адвокатом и клиентом.
Рут аккуратно кладет вилку и кивает:
— Хорошо.
Я достаю из сумки блокнотик:
— Итак, во-первых, какой термин вы предпочитаете: черные, афроамериканцы или цветные?
Рут смотрит на меня.
— Цветные, — говорит она, немного помолчав.
Я записываю. Подчеркиваю.
— Я просто хочу, чтобы вы чувствовали себя комфортно. Честно, я вообще не замечаю цвета. Я имею в виду, раса ведь у нас одна, человеческая, верно?
Ее губы плотно сжимаются.
Я откашливаюсь, разрывая узел молчания:
— Напомните, где вы учились.
— Платтсбургское отделение Государственного университета Нью-Йорка, потом Йельская школа медсестер.
— Впечатляет, — говорю я, записывая.
— Госпожа Маккуорри… — начинает она.
— Кеннеди.
— Кеннеди… Я не могу вернуться в тюрьму. — Рут заглядывает мне в глаза, и на какое-то мгновение мне открывается само ее сердце. — У меня растет сын. Я знаю, каким прекрасным человеком он может стать, но, кроме меня, никто его так не воспитает.
— Я знаю. Послушайте, я очень постараюсь вам помочь. У меня большой опыт в делах таких людей, как вы.
Ее лицо снова замирает, превращаясь в маску.
— Таких, как я?
— Людей, обвиняемых в тяжких преступлениях, — поясняю я.
— Но я ничего не сделала.
— Я вам верю. Но нам нужно убедить в этом присяжных. И поэтому мы должны вернуться к самому началу, выяснить, почему вас обвиняют.
— Я думаю, это вполне очевидно, — спокойно произносит Рут. — Отец этого ребенка не хотел, чтобы я находилась рядом с его сыном.
— Белый расист? Он не имеет никакого отношения к вашему делу.
Рут мигает:
— Не понимаю, как это?
— Не он выдвинул против вас обвинение. Все это не имеет значения.
Она смотрит на меня как на сумасшедшую.
— Но я единственная цветная медсестра в родильном отделении.
— Государству неважно, черная вы или белая, синяя или зеленая. Для них вы были обязаны заботиться о доверенном вам младенце. То, что начальник сказал вам не трогать ребенка, не означает, что вы могли просто стоять рядом и ничего не делать. — Я наклоняюсь вперед. — Государству даже не придется уточнять степень убийства. Они могут выдвигать самые разные версии, даже противоречивые. Проще пареной репы. Сыграет хоть одна — у вас будут неприятности. Если государство сможет доказать, что в ваших действиях был злой умысел из-за того, что вас разозлил запрет работать с ребенком, и решит, что вы спланировали его смерть, присяжные обвинят вас в убийстве. Даже если мы скажем суду, что это был несчастный случай, вас привлекут за несоблюдение обязанностей по уходу и преступную халатность с безрассудным и бессмысленным пренебрежением безопасностью ребенка — вы, можно сказать, принесете им на тарелочке убийство по неосторожности. В любом из этих сценариев вы идете в тюрьму. И в любом из этих сценариев не имеет значения, какого цвета у вас кожа.