— Протест принимается, — объявляет судья. — Госпожа Маккуорри, перефразируйте.
— Вы знали, что в медицинской карточке была записка, в который говорилось, что афроамериканские сотрудники не должны работать с этим ребенком?
— Да.
— Сколько черных медсестер работает в вашем отделении?
— Одна Рут.
— Вы знали, когда просили Рут подменить вас, что родители ребенка выразили желание, чтобы ей запретили ухаживать за их новорожденным сыном?
Корин ерзает на деревянном стуле.
— Я не думала, что что-нибудь произойдет. С ребенком было все хорошо, когда я уходила.
— После обрезания ребенку требуется девяностоминутное наблюдение, потому что состояние новорожденного может измениться в любую секунду, это так?
— Да.
— Получается, Корин, вы оставили ребенка с медсестрой, которой было запрещено помогать ему каким-либо образом, правильно?
— У меня не было другого выхода, — говорит Корин, оправдываясь.
— Но вы все же оставили этого младенца на Рут?
— Да.
— И вы знали, что она не должна прикасаться к ребенку?
— Да.
— Значит, по сути, вы дважды поступили неправильно?
— Ну…
— Забавно, — прерывает ее Кеннеди. — А вас никто не обвиняет в убийстве этого ребенка.
Ночью мне приснился сон про похороны мамы. Все места на скамьях были заняты, и была не зима, а лето. Работали кондиционеры, люди обмахивались веерами и программками, но все мы обливались по`том. Церковь была не церковь, а какой-то склад, переделанный под церковь после пожара. Крест за алтарем был сделан из двух обугленных балок, скрепленных вместе, как пазл.
Мне хотелось плакать, но у меня не осталось слез: вся влага в моем организме превратилась в пот. Я пыталась обмахиваться, но программки у меня тоже не было.
Кто-то протянул свою:
— На, возьми мою.
Я повернулась, чтобы поблагодарить, и поняла, что рядом сидит мама.
Онемев, я с трудом встала.
Я заглянула в гроб посмотреть, кто же там лежит… вместо нее.
Гроб был полон мертвых младенцев.
Мэри взяли на работу на десять лет позже меня. Тогда она была еще медсестрой родильного отделения, как и я. Мы вместе мучились с двойными сменами, жаловались на жалкие льготы и пережили реконструкцию больницы. Когда старшая медсестра ушла на пенсию, мы обе предложили свои кандидатуры. Когда начальство выбрало Мэри, она в отчаянии пришла ко мне. Сказала, что надеялась, что я получу работу, чтобы ей не пришлось извиняться за то, что выбрали ее. Но на самом деле я не собиралась на нее обижаться. Мне вообще-то и за Эдисоном нужно было присматривать, а должность старшей медсестры подразумевает больше административной работы и меньше работы напрямую с пациентами. Наблюдая, как Мэри осваивается в новой роли, я благодарила судьбу за то, что все вышло именно так, а не иначе.
— Отец ребенка, Терк Бауэр, попросил поговорить с руководителем, — говорит Мэри, отвечая на вопрос обвинителя. — У него были особые пожелания по поводу ухода за его ребенком.
— Каково было содержание этого разговора?
Она опускает глаза.
— Он не хотел, чтобы Черные прикасались к его ребенку. Сказав это, он показал татуировку флага конфедератов на предплечье.
Кто-то из присяжных ахает.
— Вы когда-нибудь раньше сталкивались с такими запросами родителей?
Мэри колеблется.
— Мы постоянно получаем запросы от пациентов. Некоторые женщины предпочитают, чтобы роды принимали врачи-женщины, кому-то не нравится, что ею занимаются практиканты. Мы делаем все возможное, чтобы пациентам было у нас комфортно.
— Что вы сделали в таком случае?
— Я написала записку и прикрепила ее к карточке.
Одетт просит ее осмотреть вещественное доказательство с медицинской карточкой и прочитать записку вслух.
— Вы обсуждали со своими сотрудниками просьбу этой пациентки?
— Да. Я объяснила Рут, что ее просят не заниматься этим ребенком из-за философских взглядов его отца.
— Как она это восприняла?
— Как личное оскорбление, — ровным голосом произносит Мэри. — Я не хотела, чтобы так вышло. Я сказала ей, что это простая формальность. Но она ушла из моего кабинета, хлопнув дверью.
— После этого когда вы снова увидели ответчицу? — спрашивает Одетт.
— В субботу утром. Я была в операционной с другой пациенткой, у которой были сложные роды. Я как старшая медсестра обязана сопровождать туда пациентку вместе с ее медсестрой, которой была Корин. Корин оставила Рут наблюдать за другим пациентом, Дэвисом Бауэром, которому сделали обрезание. Поэтому я, как только смогла, побежала назад в детское отделение.
— Расскажите нам, что вы увидели, Мэри.
— Рут стояла над коляской, — говорит она. — Я спросила, что она делает, и она сказала: «Ничего».
Стены зала надвинулись на меня, мышцы в шее и руках напряглись. Я снова замираю, зачарованная видом голубой мраморной щеки ребенка, неподвижностью его маленького тельца. Я слышу ее указания:
Мешок Амбу.
Звони по коду.
Я плыву, я ничего не понимаю, я — деревяшка.
Начинай массаж.
Стучу двумя пальцами по нежной пружинящей грудной клетке, второй рукой креплю провода. Детское отделение, неожиданно заполнившееся людьми. Игла, введенная в кожу головы, голубой шквал ругательств, когда она выскальзывает, не попав в вену. Пузырек, скатывающийся со стола. Атропин, впрыснутый в легкие, орошает пластиковую трубку. Врывающийся в отделение педиатр. Вздох мешка Амбу, брошенного в мусорное ведро.
Время? 10:04.
— Рут? — шепчет Кеннеди. — Вам плохо?
Я не могу заставить свои губы шевелиться. Я ничего не понимаю. Я деревяшка. Я тону.
— У пациента развилась обширная брадикардия, — говорит Мэри.
Надгробия.
— Мы не смогли насытить его кислородом. В конце концов педиатр назвал время смерти. Мы не понимали, что родители находились рядом. Там столько всего происходило… и… — Ее голос дрожит. — Отец, мистер Бауэр… он подбежал к мусорному ведру и достал мешок Амбу. Он пытался надеть его на трубку, которая все еще торчала из горла ребенка. Он умолял нас показать, что нужно делать. — Она смахивает слезу. — Я не хотела… я… я… простите…
Я чуть поворачиваю голову и вижу, что несколько женщин среди присяжных тоже утирают слезы. Я же… У меня не осталось слез.
Я тону в чужих слезах.
Одетт подходит к Мэри и протягивает ей коробочку салфеток. Мягкий звук всхлипов окружает меня, окутывает, как вата, со всех сторон.
— Что было дальше? — спрашивает обвинитель.
Мэри вытирает салфеткой глаза.
— Я завернула Дэвиса Бауэра в одеяло. Надела на него шапочку. И отдала матери и отцу.
Я деревяшка.
Я закрываю глаза. И тону, тону.
Проходит несколько минут, прежде чем мне удается сосредоточиться на Кеннеди, которая к тому времени, когда у меня проясняется в голове, уже начала перекрестный допрос Мэри.
— Кто-нибудь из пациентов до Терка Бауэра жаловался вам на квалификацию Рут?
— Нет.
— Рут выполняла свою работу недобросовестно?
— Нет.
— Когда вы писали записку для медицинской карточки ребенка, вы знали, что у вас работают только две медсестры и что пациент может на какое-то время остаться без присмотра?
— Это не так. Вторая дежурная медсестра должна была подстраховывать.
— А если бы эта медсестра оказалась занята? — говорит Кеннеди. — Что, если бы ее тоже вызвали на экстренное кесарево, например, и единственной медсестрой осталась бы афроамериканка?
Мэри открывает и закрывает рот, но ничего не произносит.
— Извините, госпожа Мэлоун, я не расслышала.
— Дэвис Бауэр не был оставлен без присмотра ни на секунду, — говорит Мэри. — Рут была там.
— Но вы, ее начальник, сами запретили ей прикасаться конкретно к этому пациенту, не так ли?
— Нет, я…
— Ваша записка лишила ее права заниматься своими обязанностями относительно этого конкретного пациента.
— В общем… — бормочет Мэри. — Естественно, об экстренных случаях речь не шла.
Глаза Кеннеди вспыхивают.
— Об этом было сказано в карточке пациента?
— Нет, но…
— Об этом упоминалось в вашей записке?
— Нет.
— Вы на словах указывали Рут, что при определенных обстоятельствах ее клятва Флоренс Найтингейл[44] должна иметь преимущество перед вашим распоряжением?
— Нет, — тихо произносит Мэри.
Кеннеди складывает руки на груди и спрашивает:
— Так каким образом Рут должна была узнать об этом?
Когда суд прерывается на обед, Кеннеди предлагает угостить нас чем-нибудь, чтобы нам с Эдисоном не пришлось пробиваться сквозь толпу журналистов. Я отвечаю, что не голодна.
— Я знаю, со стороны так не кажется, — говорит она, — но это было хорошее начало.
Я перевожу на нее взгляд, который рассказывает, что у меня сейчас на уме: присяжные будут думать только о том, как Терк Бауэр пытался оживить своего сына.
Потом Кеннеди покидает нас. Эдисон садится рядом со мной и ослабляет галстук.
— Все хорошо? — спрашиваю я, сжимая его руку.
— И это ты меня спрашиваешь?
Какая-то женщина подходит и садится рядом с Эдисоном на скамейку возле зала суда. Она увлечена телефонной перепиской, смеется, хмурится, цыкает — прямо театр в одном лице. Потом отрывает глаза от телефона и смотрит по сторонам так, будто только что поняла, где находится.
Она видит Эдисона рядом с собой и сдвигается — на самую малость, чтобы между ними образовалось пространство. Потом улыбается, как будто этим все улажено.
— Знаешь, — говорю я Эдисону, — я немного проголодалась.
Он ухмыльнулся:
— А я всегда голодный.
Мы поднимаемся и выходим через черный ход из здания суда. Сейчас меня не волнует, что мы можем нарваться на прессу или даже на самого Уоллеса Мерси. Я иду по улице, держа Эдисона под руку, пока мы не находим место, где можно съесть пиццы.
Сделав заказ, мы садимся в кабинке и ждем, пока нас позовут. Эдисон, склонившись над кока-колой, с силой высасывает напиток через соломинку, пока с чмокающим звуко