тебе, Рут.
— Конечно не во мне, — решительно говорю я. — Сколько еще афроамериканцев работает в нашем отделении?
Мы обе знаем ответ. Большой, жирный ноль.
Я смотрю ей прямо в глаза.
— Ты не хочешь, чтобы я прикасалась к этому ребенку? — говорю я. — Прекрасно. Договорились.
Потом я ухожу и громко хлопаю за собой дверью.
Однажды религия примешалась к моей работе по уходу за новорожденными. Одна мусульманская пара решила рожать в нашей больнице, но отец поставил условие, что он должен быть первым человеком, который заговорит с новорожденным. Когда он мне это сказал, я объяснила, что сделаю все, от меня зависящее, чтобы удовлетворить его просьбу, но если во время родов начнутся осложнения, моей главной задачей будет спасение ребенка, а это подразумевает общение, и, значит, тишины в палате быть не может.
Я на некоторое время оставила супругов одних, чтобы они могли это обсудить, потом отец позвал меня и сказал:
— Если будут осложнения, я надеюсь, Аллах поймет.
Роды прошли как по писаному. Перед самым рождением ребенка я напомнила о просьбе пациента педиатру, который объявлял о появлении головы, правого плеча, левого плеча прямо как футбольный комментатор, и врач замолчал. Единственным звуком в палате был крик ребенка. Я взяла новорожденного, скользкого, как рыба, и положила на одеяло в руках его отца. Мужчина наклонился к крохотной головке сына и что-то прошептал ему на арабском. Потом он передал ребенка в руки жены, и палата снова взорвалась шумом.
Чуть позже в тот день, зайдя проверить двух своих пациентов, я застала их спящими. Отец стоял над детской кроваткой, глядя на своего ребенка так, будто не мог понять, как такое случилось. Это был взгляд, который я часто видела на лицах отцов, до самой последней минуты не воспринимавших беременность как что-то серьезное. У матери есть девять месяцев на то, чтобы привыкнуть делить с кем-то свое сердце; для отца же это случается внезапно, как ураган, который меняет ландшафт навсегда. «Какой у вас красивый мальчик», — сказала я, и он сглотнул. Я заметила: есть чувства, их не так уж много, для которых мы еще не изобрели правильных названий. Помедлив, я все же задала вопрос, который не давал мне покоя после родов его жены:
— Не хочу показаться бестактной, но не скажете, что вы шептали своему сыну?
— Азан, — пояснил отец. — Бог велик; нет Бога кроме Аллаха. Мухаммад — посланник Аллаха. — Он посмотрел на меня и улыбнулся. — В исламе мы хотим, чтобы первыми словами, которые слышит ребенок, была молитва.
И мне это показалось абсолютно уместным, ведь каждый ребенок — это чудо.
Просьба отца-мусульманина отличалась от просьбы Терка Бауэра, как день отличается от ночи.
Как любовь отличается от ненависти.
Сегодня напряженный день, поэтому поговорить с Корин о новом пациенте, который ей достался по наследству, у меня получается только тогда, когда мы уже надеваем куртки и идем к лифту.
— Что это было-то? — спрашивает Корин.
— Мэри отстранила меня, потому что я черная, — отвечаю я.
Корин морщит нос:
— Что-то не похоже это на Мэри.
Я поворачиваюсь к ней, и мои руки замирают на отворотах куртки.
— Значит, я обманываю?
Корин кладет ладонь мне на рукав:
— Конечно же нет. Просто я уверена, тут что-то не то.
Неправильно будет вымещать обиду на Корин, которой теперь придется иметь дело с этой ужасной семьей. Неправильно сердиться на нее, когда на самом деле я сержусь на Мэри. Корин всегда была моим соратником, а не противником. Но я понимаю: можно до посинения объяснять, что сейчас у меня на душе, и она все равно не поймет.
— Ну и ладно, — бросаю я. — Подумаешь, одним ребенком больше, одним меньше. Мне все равно.
Корин чуть наклоняет голову:
— Не хочешь по бокалу вина, пока мы не разошлись по домам?
Мои плечи опускаются.
— Не могу. Эдисон ждет.
Лифт подъезжает, двери открываются. Он забит людьми, потому что сейчас конец смены. На меня глядит море пустых белых лиц.
Обычно я об этом даже не задумываюсь. Но вдруг все остальные мысли улетучиваются из моего сознания и остается одна.
Я устала быть единственной Черной медсестрой в родильном отделении.
Я устала делать вид, что это не имеет значения.
Я устала.
— Знаешь что, — говорю я Корин, — я, пожалуй, спущусь по лестнице.
Когда мне было пять лет, я не умела сочетать звуки. Хоть я и научилась читать в три года — спасибо маме, которая каждый день, приходя с работы, принималась за мое обучение, — если мне встречалось слово «три», я произносила его как «ри». Даже моя фамилия Брукс превратилась в «рукс». Мама сходила в книжный магазин, купила книгу о консонантных сочетаниях и целый год учила меня по ней. Потом она проверила, подхожу ли я для программы обучения одаренных детей, и вместо того, чтобы пойти в школу в Гарлеме, где мы жили, мы с сестрой стали каждое утро проводить с мамой полтора часа в автобусе, чтобы добраться до государственной школы в Аппер-Вест-Сайде, где в основном учились евреи. Она оставляла меня у двери класса, пересаживалась на метро и ехала на работу к Хэллоуэллам.
Моя сестра Рейчел, в отличие от меня, не любила учиться, и эти автобусные поездки выматывали всех нас. Поэтому во втором классе мы вернулись в нашу старую школу в Гарлеме. Следующий год мои таланты постепенно угасали, что очень угнетало маму. Когда она рассказала об этом хозяйке, госпожа Мина устроила мне собеседование в Далтоне. Это частная школа, в которую ходила ее дочь Кристина и где подыскивали одаренных детей. Мне дали полную стипендию, я участвовала во всех конкурсах и работала как сумасшедшая, чтобы оправдать мамину веру в меня. Рейчел передружилась со всеми детьми в нашем районе, а я никого не знала. В Далтон я не очень вписывалась, но еще меньше я вписывалась в Гарлем. Я стала отличницей, но смешиваться с толпой мне было так же трудно, как когда-то сочетать звуки.
Некоторые из учениц приглашали меня к себе в гости. Они, бывало, говорили что-то вроде «Ты разговариваешь не как Черная!» или «Я о тебе думаю совсем не так!». Конечно, ни одна из этих девочек ни разу не приезжала ко мне в Гарлем. Им всегда что-то мешало: уроки танцев, семейные обязанности, слишком много домашних заданий… Иногда я представляла себе, как они, с их шелковистыми светлыми волосами и брекетами, проходят мимо магазина на углу моей улицы. Это было все равно что представлять себе белого медведя в тропиках, но я никогда не позволяла себе думать об этом слишком долго, чтобы не приходилось отвечать на вопрос: а они у себя там, в Далтоне, тоже меня так представляют себе?
Когда я поступила в Корнелл, а многие из моей школы не поступили, я слышала, как вокруг меня шептались: «Это потому, что она Черная». Неважно, что у меня средний балл был 3,87, что я отлично прошла отборочные тесты. Неважно, что я не смогла себе позволить Корнелл и вынуждена была перевестись в университет штата Нью-Йорк. «Милая, — говорила мама, — Черной девочке не так-то просто чего-то хотеть. Ты должна показать им, что ты не Черная девочка. Ты — Рут Брукс». Она сжимала мою руку: «Ты получишь все хорошее, что тебя ждет в этой жизни, и не потому, что ты просишь этого, не из-за цвета твоей кожи, а потому, что ты этого заслуживаешь».
Я не стала бы медсестрой, если бы не знала, как тяжело работала моя мама, чтобы открыть мне дорогу в хорошее образование. Еще я знаю, что давно пообещала себе: когда у меня будет собственный ребенок, я сделаю все, чтобы он не знал хотя бы части тех трудностей, с которыми пришлось столкнуться мне. Поэтому, когда Эдисону исполнилось два годика, мы с мужем приняли решение переехать в белый район с лучшими школами, не побоявшись оказаться едва ли не единственной цветной семьей в округе. Мы оставили нашу квартиру возле железной дороги в Нью-Хейвене, и после того, как несколько интересных вариантов чудесным образом «отпали» (это происходило, когда риэлтор узнавал, как мы выглядим), мы наконец нашли укромное местечко в более-менее обеспеченной общине Ист-Энда. Там я записала Эдисона в детский сад, чтобы он начал учиться одновременно с другими детьми и чтобы никто не видел в нем чужака. Он был одним из них с самого начала. Когда он хотел пригласить друзей в гости с ночевкой, их родители уже не могли сказать, что это слишком опасный район для ребенка. В конце концов, они сами жили здесь же.
И это сработало. Да еще как! Поначалу мне пришлось защищать его, добиваться, чтобы у него были учителя, которые замечают его ум, а не только цвет кожи, но теперь Эдисон входит в тройку лучших в своем классе. Он лауреат Национальной стипендии за заслуги. Он собирается поступать в колледж и сам выберет, кем станет.
Я потратила свою жизнь на то, чтобы так было.
Когда я прихожу из больницы, Эдисон делает домашнюю работу за кухонным столом.
— Привет, малыш, — говорю я, наклоняюсь и целую его в макушку.
Я могу это делать, только когда он сидит. До сих пор помню ту минуту, когда вдруг поняла, что он уже выше меня; как странно было осознавать, что нужно поднимать к нему руки, а не опускать, что тот, кого я поддерживала всю жизнь, теперь может поддерживать меня.
Он не поднял на меня глаза.
— Как работа?
Я улыбаюсь:
— Как обычно.
Я снимаю куртку, беру небрежно брошенный на спинку дивана пиджак Эдисона и вешаю их в шкаф.
— Я не нанималась быть уборщицей…
— Ну так оставь на месте! — взрывается Эдисон. — Почему я всегда во всем виноват? — Он вскакивает из-за стола так быстро, что чуть не опрокидывает стул, и, оставив компьютер и открытую тетрадь, выбегает из кухни. Я слышу, как захлопывается дверь его спальни.
Это не мой мальчик. Мой мальчик помогает старенькой миссис Ласка нести сумку с продуктами на третий этаж, и его даже просить не надо. Мой мальчик всегда открывает двери женщинам, говорит «спасибо» и «пожалуйста», до сих пор хранит у себя в тумбочке каждую открытку, подписанную мной к его дню рождения.