— Ну что ж! Пишите! Возражайте!.. У нас ведь демократия! — засмеялся Солнышко, словно хотел сказать: «Пишите себе сколько влезет, да что толку в этом…» — А теперь вот выручайте мужа и себя.
Дянко сидел, раздавленный, уничтоженный.
Бледное лицо жены, лихорадочно горящие глаза, прерывистое дыхание окончательно сломили его.
Он, агроном, коммунист, ярый защитник сельской правды, оторвавшись от земли, неизбежно должен был превратиться в карьериста, беспринципного чинушу, который носится по воле ветра без руля и ветрил.
— Зерно, говоришь, осыпается? Некому убирать хлеб? Ничего! Сейчас я дам команду, и вам пришлют машины из соседнего хозяйства.
Солнышко был человеком дела. Он тут же связался по телефону с соседним кооперативом, и хотя председателя на месте не оказалось, отдал распоряжение его заместителю. Довольный собой, он угостил молодых супругов кофе. Казалось, перед ними сидел вовсе не тот человек, от крика которого в этой комнате звенели стекла. Он с наслаждением отпивал из чашечки маленькими глотками кофе и, посматривая то на председателя, то на его жену, говорил:
— Как покончим с заводом, мы там, на террасах, где сейчас овечьи загоны, дач настроим.
Дянко словно в грудь ножом пырнули.
«Ага-а! Значит, овец и оттуда прогонят!» — подумал он с горечью, но возражать уже не стал.
Солнышко проводил их до самых дверей. Мара, спускаясь вниз по лестнице, сказала мужу:
— Вот, оказывается, какой он, Солнышко!.. Таким любезным, медовым я еще никогда его не видела.
Дянко молчал. Он-то знал цену этой любезности! Не сказав жене ни слова о том, как Солнышко донимал его, он только покачал головой и с легким укором вымолвил:
— Ну зачем ты приехала? Посмотри, какая ты бледная!
Он провел рукой по ее побледневшему, в пятнах лицу и тяжело вздохнул.
Когда вышли на улицу, Дянко обернулся, посмотрел на входную дверь и подумал: «Вроде как полицейский участок!».
На душе у него было скверно, но он не мог поделиться своим горем с женой.
— Ну как прошло? За эти три дня я чуть с ума не сошла! Зная твою прямолинейность, я представляла себе самое страшное. Ведь Солнышко — это же пень пнем!
— Да ничего, кое-как обошлось! — вздохнув, ответил Дянко. — Только сама знаешь: три дня объяснений с Слынчевым трех лет стоят!
Маре хотелось, чтобы он рассказал подробно, что и как было, но он молчал. При мысли об этом у него мороз продирал по коже. «Убил меня этот человек! — подумал Дянко. — Душу из меня вынул!». Что подумает о нем Мара? Она считала его идеалистом, любила за прямоту, за то, что он всегда говорил правду и умел за нее бороться. Мара поймет, что за эти три дня он изменился, стал не тот. Он уже не может быть таким при всем желании, теперь ему осталось только катиться по наклонной плоскости дальше вниз. Ему не хватило сил добраться до вершины, и задержаться там, он упал на колени… И он впервые изменил себе, сказав с наигранной легкостью, словно ничего особенного не случилось:
— С него спрашивают, а он на нас нажимает. Его интересует только одно — продвижение по служебной лестнице вверх. А люди для него — воздушные шары, которые он надувает до тех пор, пока не лопнут. Не думает, что завтра может лопнуть и сам, как мыльный пузырь.
Идя с женой под руку, Дянко впервые почувствовал какое-то странное равновесие. Оказывается, можно жить и так, двойной жизнью: быть перед женой таким, каким она его любила, а на службе — другим, таким, каким требует Солнышко.
Когда они возвратились в село, чабаны уже были дома. Они встретили председателя как своего спасителя, но никто, кроме него, не знал, как дорого обошлось ему их освобождение. Чабаны были на свободе, а душа Дянко отдана была под залог секретарю.
34
Летний зной струился в воздухе, словно капли пота по лицам людей. В эту невыносимо жаркую пору, когда и стар и мал были в поле на уборке хлеба, бай Дафин, который, проводив утренние поезда, вынужден был маяться без дела до самого обеда, повадился ходить на речку. Правда, в полдень проходил один сборный поезд, прозванный «таратайкой», потому что кроме товарных вагонов в его составе были и два пассажирских. Этот поезд обычно встречала и провожала его жена, а он, не теряя времени, спускался к реке, усаживался на берегу в облюбованном местечке и забрасывал удочки. К рыбалке бай Дафин пристрастился давно. Раньше ловил бреднем. Два-три захода — глядишь, торба уже полна с верхом. Этой рыбой он кормил семью. Не раз он попадался в руки охранников, они отбирали у него бредень и рыбу, а его отпускали на все четыре стороны. Гол, как сокол, был бай Дафин, что с него возьмешь! А потом сами же возвращали ему и бредень и рыбу. Зато когда им нужна была рыба, они посылали за бай Дафином и давали ему задание наловить усачей на кленьков. Так он, бывало, не только наловит рыбы, но еще и зажарит ее на сковородке. А когда прохудился бредень, он стал ловить рыбу руками, ныряя у подводных скал. Иногда рыбы ловилось так много, что приходилось продавать. Бай Дафин знал все рыбные места, прекрасно разбирался, какая рыба когда клюет и на что клюет. Все остальные рыболовы пасовали перед ним.
— Ха! Чему удивляетесь-то? Меня и рыба знает! — смеялся бай Дафин. — Рыба, что женщина, не всякому в руки дается!..
Этот человек, который никогда не был особенно ласков с женой и детьми, казалось расходовал всю свою любовь и привязанность здесь, у реки. Он никогда не бросал толовых шашек, не вылавливал редких рыб… Сам готовил вкуснейшую уху в глиняном горшке, но почти не ел, больше угощал других. И когда его спрашивали, почему он так делает, бай Дафин, добродушно улыбаясь, отвечал:
— Я как те буржуи. Все мне хочется того, чего нет…
С ранней весны до поздней осени он, точно аист, вышагивал по берегу реки с закатанными выше колен штанами, с вечно дымящейся трубкой во рту, натянув глубоко на лоб старую, всю в дырах, помятую шляпу. И будучи сторожем-обходчиком, где бы ни ходил-бродил бай Дафин, к обеду сворачивал к Тонкоструйцу. Кто-то подарил ему старую трость, и он носил ее на плече вместе с ружьем.
Бай Дафин и на кавале умел играть. Его часто приглашали на свадьбы, крестины, ни одна сельская гулянка не обходилась без бай Дафина с кавалом. Но потом появились проигрыватели, транзисторы, и о нем забыли. Только время от времени, когда в село приезжал какой-нибудь ответственный товарищ, вспоминали о бай Дафине. Но бай Дафин по-прежнему не расставался с кавалом. Он носил его за поясом, как охотничий нож.
Примостится, бывало, где-нибудь на пеньке, заведет протяжную старинную песню, а косари слушают — не наслушаются.
— Эх, и хорошо же играешь, бай Дафин! Играй, играй!.. — скажут ему.
А он собирал вокруг себя детвору, пастухов, часом приходили и старики… Играл им на кавале, а они подпевали, а то пускались и в пляс. С кавалом работа сторожа не была ему в тягость. Да и теперь иногда по вечерам из железнодорожной будки можно было услышать звуки кавала.
Вот и сегодня, забросив удочки и усевшись поудобнее на своем любимом пеньке, бай Дафин достал из-за пояса кавал и заиграл. Тот, кто не знал бай Дафина, посмотрев на его железнодорожную форму, никогда бы не поверил, что этот добродушный старик — плоть от плоти крестьянин да еще и замечательный музыкант-самоучка, который играет так, что за сердце берет.
— О-о-о! Дедушка Дафин! А ты рыбу не распугаешь? — защебетали, подбежав к нему, вездесущие ребятишки.
— Ни в коем случае! Эта рыбка, которую сейчас ловлю, глухая: сомом называется.
— Сома хочешь поймать? — дивились дети.
— Да, сома! Здесь в тине обязательно водится сом.
Довольный тем, что у него появилась аудитория, бай Дафин засунул за пояс кавал и с наслаждением начал рассказывать детям свои были и небылицы.
Детские головки прильнули одна к другой, словно цветы в букете, и приоткрыв рты, не спускали широко распахнутых глаз с бай Дафина. А старик, хоть и увлекся рассказом, но взгляда от поплавков не отрывал.
— Как-то раз, когда я еще был таким, как вы, отец меня взял с собой ночью на рыбную ловлю. Все спят, а мы с фонарем топ-топ, да и притопали на Тонкоструец. Осветили на быстрине рыбу, а она как вынырнет да на нас уставится. Она на нас смотрит, а мы на нее. «Что смотришь? — кричит мне отец. — Лови!» А я не могу с места тронуться. Страшно! Вы видели ночью рыбу в реке? Светится! Она ведь содержит фосфор, вот и светится! Ночью на свету рыбки светятся, точно золотые. Мы с отцом полные торбы рыбы приносили. А то однажды вечером отец и говорит мне: «Идем! Сегодня я тебя поведу на сома! Большой такой сомище, как ты! Да где там — больше! Я знаю, где он спит. Сейчас он зарылся в тину, как поросенок, и спит, а я его за усы и цапну!». Три ночи и три дня ходили мы за этим сомом, никак не удавалось найти его логово. Каждую ночь он, словно чуя неладное, менял квартиру. Наконец-то мы застукали его под корнями вяза. Там под берегом есть большая дыра, вроде как пещера. Попадешь туда — пиши пропало, крышка. Отец запутался в корнях вяза и чуть не угодил в эту дыру. «Этот проклятый сом на тот свет меня загонит!» — сказал отец и вылез из воды. А сома этого мы на другой день видели: мутил воду в реке там, где стоит высокий дуб. Только сом может так баламутить воду. Мы и решили поймать его на наживу.
— А на какую наживу клюет сом?
— На мелкую рыбешку или лягушек.
— А вот и неправда! — возразил один пацан. — Сом — не хищник. Он питается мухами. У него большая пасть, а горло узкое.
Бай Дафин снисходительно улыбнулся, с чувством превосходства глянул на своего неожиданного оппонента, и не удостоив его ответом, продолжал:
— Только на ночную наживу можно поймать сома. Сом ведь — он хитрый, он поумнее будет и тебя, Драгойчо!
Дети засмеялись, а бедный Драгойчо, дерзнувший возразить бай Дафину, покраснел, как рак.
— Он ведь проглотит рыбешку или лягушку, а крючок выплюнет, словно косточку из сливы.
— Так-таки и выплюнет? Да ведь у него и языка-то нет, только жабры.