Дянко снял трубку.
— Нет! Нет! Только не по телефону! Поезжай к нему! Это же всего полчаса дела. Может, он и сам захочет приехать, увидеть собственными глазами это безобразие.
— Но я же тебе сказал! Пойми, что ничего из этого не выйдет! Зачем напрасно голову морочить себе и людям?
— Ничего! Пусть он отменит это бестолковое распоряжение, а там видно будет.
Дянко никак не мог сладить с женой и решил зайти с другого боку.
— И зачем тебе это нужно? В твоем положении! Ты ведь ребенка ждешь, разве можно так изводить себя? Есть начальство, вышестоящие организации. Пусть они занимаются этим делом.
— Чего можно ожидать от такого начальника, как наш, который, не глядя, подмахнул приказ о закрытии трех старших классов в нашей школе?..
— А что можешь сделать ты, директор какой-то там сельской школы? Накличешь на свою голову беду да, еще, не дай бог, ребенка погубишь!
Мара окинула мужа с головы до ног недобрым взглядом, будто впервые видела его. У нее заболело сердце, и она беспомощно опустилась на стул. Раньше он вроде не был таким… А может, просто умел притворяться, или же она была так ослеплена любовью, что не разглядела? Только нет же, он не был таким, она в этом уверена. В последнее время он очень переменился.
— Все ясно! — тихо промолвила Мара. — Ты просто…
— Надоело мне все это, пойми! Не желаю больше! Не желаю, чтобы меня держали взаперти, как арестанта, и подступали с ножом к горлу. Не могу больше жить под дулом пистолета!
— Ты боишься Слынчева!
— Пусть будет так! Назови это трусостью! Все равно!
— Службист! — задыхаясь, со злостью сказала она.
— А ты разве не служишь?
— Служу, да не выслуживаюсь, смею возражать, протестовать, не то, что ты! А еще муж, отец моего ребенка. Где твоя доблесть, Дянко? Видно, ты ее потерял окончательно.
— Не велика беда! Может, я на этом выигрываю!
— И такой выигрыш ты хочешь завещать своему ребенку?
Она с трудом поднялась и пошла к выходу. Пройдя несколько шагов, обернулась и посмотрела на мужа уже не с упреком, а с сожалением…
— Ну, что ж! Раз ты не можешь, я сама пойду к главному инженеру. Он еще не потерял совести, не научился «выигрывать». Думаю, что он поймет учительницу, которая хочет только одного — уберечь от напасти храм науки…
Дянко Георгиев рванулся вслед.
— Подумай, что ты делаешь?
— Успокойся! Я хорошо понимаю, что делаю! Раз ты не можешь меня понять, ты — мой муж, самый близкий человек, так может хоть он поймет меня — будущую мать. Он, человек отзывчивый, мягкий. Он говорят, и стихи пишет.
— Брось ты эти глупости, Мара! — схватив ее за руку, молил Дянко, но Мара вырвала руку и пошла. Ребенок под сердцем изо всех сил засучил ножками, больно ударяя в живот.
«Ишь ты, и он сердится», — подумала Мара.
— Мара! — догнав ее, сказал Дянко. — Пойми ты мое положение! Ты меня ставишь между молотом и наковальней! Овцы дохнут… Меня могут в тюрьму посадить, а ты… Ведь инженер обязательно спросит, почему пришла ты, а не я.
— Если спросит, я ему скажу прямо: «Мой муж боится Слынчева!».
— Ты меня ставишь в такое положение! Сама мне подрезаешь крылья!
Мара даже не обернулась больше. Дянко хорошо знал ее характер. Таков был весь ее род. Она была тяжеловата на подъем, но уж если что решит, если надумает, то — все! И он не стал больше ее уговаривать, пусть делает, что хочет. Может, это успокоит ее, и она снова станет такой, как была, — ласковой, любящей, строгой к себе и другим, строгой и справедливой. Он знал, что чем больше будет уговаривать, тем хуже для него. Женщины ведь такой народ, что с ними нужно держать ухо востро!.. Он испытал это на собственной шкуре. И Дянко направился на ферму, где с часу на час ожидали комиссии из округа.
— Ничего, пусть прогуляется! Это ей полезно! Но я все-таки…
О чем-то вдруг вспомнив, Дянко вернулся в правление.
36
Телефон неистово трещал, но главный инженер не снимал трубку. Он сидел за столом и что-то писал, весь поглощенный своим занятием.
Таким возбужденным, как в лихорадке, его еще никто не видел. Главный инженер, которого Слынчев не раз высмеивал, что ему, мол, не главным инженером быть, а только стихи писать, в самом деле писал стихи. Еще в школьные годы он пытался выразить свои чувства стихами, которых никому не читал. Радость постучится на порог или печаль, охватит душу беспричинный восторг или же невесть откуда взявшаяся тоска сожмет сердце, как тисками, — он старался остаться наедине со своей заветной тетрадкой. Он понимал, что стихи его неуклюжи, корявы, но его занимала не столько форма, сколько мысли и чувства, которые он в них вкладывал. Это были лучшие из лучших минут его жизни. Причастность к искусству, к творчеству доставляла ему величайшую радость, вселяла в него веру в будущее, делала крылатым, полным энергии и сил. И в то же время он не был рассеянным, не от мира сего, а наоборот, всегда производил впечатление юноши делового, сосредоточенного. Этой школьной болезни, благодаря которой он чуть было не попал на филологический факультет, так ничего и не излечило: ни высшая математика, ни физика, ни сложнейшие формулы и чертежи. Правда, в университете он уже не писал стихов, но они были у него в голове, он не мог без них жить.
А когда начал кочевать со стройки на стройку, поэтичная жилка вновь пробилась наружу, ожила. И как он ни старался утаить эту свою слабость, журналисты, газетчики — это такой пронырливый народ, который обо всем пронюхает, все выведает. Узнав, что главный инженер тайком пописывает стихи, они приходили в восторг:
— Вот здорово: главный инженер — поэт!
— Ну что вы! — застенчиво протестовал он.
— Вы может и не печатались нигде, но вы самый настоящий поэт. Это чувствуется. Только поэт может так говорить о заводе!
И в газетных очерках, посвященных строительству нового завода, стали мелькать фразы, в которых говорилось, что, дескать, главный инженер стройки — поэт. Потом появилось и несколько его стихотворений, которые редакторам силком удалось выудить у инженера.
Этого главный инженер не мог себе простить, так как это дало повод Слынчеву при всяком удобном случае глумиться над ним, измываться, приписывать ему легкомыслие, расхлябанность, обвинять в потере бдительности. Слынчев оказался неправ, приказав арестовать ни в чем неповинных чабанов, но теперь на голову инженера свалилась история с Ицкой. И снова он кругом был виноват.
— Ну хорошо, ты говоришь, что Ицко не виноват. Его попросили, он сделал. Как умел, так и сделал. Но ты-то в это время где был, а? Почему ты не распорядился, чтобы кабель этот починили специалисты-монтеры, а не какой-то там Ицко, который ничего в этом деле не смыслит? Спрашивается, ты где был в это время?
— На заводе, на своем месте.
— Да, да, на своем месте! Закрылся, небось, в кабинете и стишки сочинял!
Это уже было слишком! Главный инженер слова не смог сказать в свое оправдание, что-то сдавило ему горло, отняло речь. В его сознании загнездилась мысль, что он носит в себе нечто ненужное, вредное, которое мешает ему работать, не дает возможности развернуться, стать хорошим руководителем. И в Центральном Комитете он был убедителен, когда критиковал Солнышко, его порочные методы, а когда речь зашла о нем самом, то он слова не мог сказать в свою защиту. И хотя здесь никто не ставил ему в вину того, что он пишет стихи, в нем под влиянием нападок Слынчева выковалось убеждение, что во всех его неполадках и неудачах виновата его страсть к поэзии. И, вернувшись из Софии, он решил покончить раз и навсегда с этим своим пороком. Он достал номера газет, в которых были помещены его стихотворения, перечитал их. Они показались ему совершенно никчемными, плетением словес. Инженер вспомнил стихи поэтов-классиков и подумал: «Куда я лезу? Ну, куда годятся эти жалкие пародии на поэзию, которые я пишу, да к тому же не постыдился и напечатать. И ведь каждому известно, что за псевдонимом «Стружский» скрывается главный инженер завода. Читают, небось, люди эти горе-стихотворения и думают: «И как это угораздило такого серьезного человека удариться в стихотворство? Не иначе, как этот инженер — маньяк, никудышный человек!»
И главный инженер скомкал газеты и швырнул их в корзину. Но тут же подумал, что кто-то может их оттуда извлечь. Да и в себе уверенности не было. Он не мог ручаться, что завтра не почувствует раскаяния и не вытащит их из корзины собственноручно и не спрячет опять. Поэтому он схватил эти злополучные газеты, разорвал на тысячи мельчайших кусков, и вся эта гора газетных конфетти, словно хлопья снега, посыпалась в корзину. Инженер долго рылся в ящиках письменного стола, выискивая листки со стихотворениями. Наконец, дошла очередь и до последней, заводской тетради. На первой странице его рукой было написано: «Битва за землю».Он воспевал силу и красоту земли, ее сопротивление натиску стали и железа. Прочитав стихотворение, он пропустил мимо ушей все изъяны и шероховатости, неполные созвучия и нечеткость ритма. У него защекотало в носу от запаха свежевскопанной земли, перед глазами выросла крестьянка, надвигающаяся на него с комом земли в угрожающе поднятой руке: «Нет, земля эта наша, и мы ее вам не дадим!»
Стихотворение пробудило в нем целую бурю чувств. Дрожащими пальцами он поднял трубку нетерпеливо дребезжащего телефона и, не поднося ее к уху, снова опустил на рычаг. Он хотел побыть наедине с собой и своими стихами… последний раз.
Перевернув несколько страниц, инженер увидел стихотворение, в котором упоминалась сельская учительница. Это стихотворение он тоже пощадил. Учительница была первая женщина, при встречах с которой сердце его начинало неистово стучать в груди. Тогда, в саду, она не сказала никаких особенных слов, только глянула ему прямо в душу своими большими печальными глазами. И он бросился к бульдозерам и закричал: «Стойте! Остановитесь!».
Вновь настойчиво зазвонил телефон… Он вздрогнул. Снял трубку.
— А-а-а! Здравствуйте, здравствуйте… Да, да, под одним солнцем жаримся.