Цветины луга — страница 57 из 82

Он смотрел на свою молодую жену с чувством превосходства, считая ее идеалисткой, плохо разбирающейся, в житейских вопросах, которой невдомек все скрытые ходы и выходы, тайные пружины и винтики, помогающие людям преуспевать, подниматься со ступеньки на ступеньку. Себя он считал умудренным опытом, трезвым реалистом, опорой семьи. Он не верил, что Солнышко могут так просто и легко сменить, не такой он человек.

Вот почему даже когда официально было сообщено о снятии Слынчева, когда и крестьяне и рабочие вздохнули с облегчением, Дянко не мог придти в себя, не мог даже разделить с людьми эту радость. И хотя сам, бывало, много раз вздыхал: «И когда мы избавимся от этого типа?! Я бы тогда второй раз на свет народился!», но, видно, не суждено ему было испытать это счастье. Удар, нанесенный Слынчевым, оказался для Дянко роковым. Что-то умерло в нем навсегда, безвозвратно и воскресить его было невозможно.

Он не спал ночами, все думал. Пытался стряхнуть с себя тяжесть, которая давила его, пригибала к земле, но не мог. Не хватало сил. Иногда его охватывала ярость. Он злился на себя, хотел сбросить с себя хомут, надетый ему на шею Солнышком, но увы… И он постепенно стал привыкать к этому хомуту, тащился туда, куда его толкали сверху. Оторвавшись от земли, от людей, он потерял свою силу, потерял свое «я».

— Главный инженер передает тебе привет, — сказал однажды Дянко жене.

Мара ничего не ответила.

— У этого парня, видать, крепкие связи! Говорят, его семья при фашизме укрывала одного из наших видных руководителей.

Он насупился. В эту минуту он ненавидел себя за то, что слепо поверил в силу Слынчева, не допуская, что инженер окажется сильнее. Если бы он вовремя понял это, то не склонил бы покорно головы перед Солнышком, не дал бы себя обезличить. Он крепко просчитался. Только несколько месяцев надо было продержаться, всего несколько месяцев! Пусть бы его сняли с работы, выгнали из села, он был бы теперь героем. Из тюрьмы бы освободили — на место вернули. Могли бы повысить за дальновидность и принципиальность. А он не выдержал, поддался, и всему конец. Теперь уже ничего не вернешь, никому не докажешь.

Дянко подошел к коляске, склонился над ребенком. Сын спал, щечки его нежно розовели. Потихоньку, чтобы не разбудить маленького, вывез коляску на балкон, полюбовался смешной мордашкой сына, который во сне чмокал губами и морщил носик, и вернулся к жене.

— А вдруг этот видный деятель допустит ошибку, и его снимут? — заметила Мара как бы про себя. — Тогда что? Нет! Не в этом его сила! Его сила в справедливости, в правде! Правду никто побороть не может!

— Эх! — обрадовавшись, что жена, наконец, заговорила, воскликнул Дянко. — Сколько раз правду подменяли кривдой!

— Сильнее правды ничего не свете нет! Правда — самый сильный руководитель! — повторила Мара, казалось вовсе не для того, чтобы возразить ему, а как бы убеждая в чем-то себя.

— Какая ты наивная, Мара! Правда всегда на стороне сильных. Они носят ее в кармане!..

— Что это тебе — яблоки?

— Да, представь себе! Правда — все равно, что яблоки или груши. Тот, кто у власти, носит ее в кармане и раздает людям: кому кусочек, кому половинку, а кому — только хвостик!

— Инженер не из таких!

— Он еще не успел заматереть! Еще не оперился! Погоди, он еще себя покажет! — сказал Дянко, но, заметив помрачневшее лицо Мары, умолк. И чтобы не раздражать ее, тут же примирительно добавил: — Ты права, он еще чист душой. Два завода построил, а к селу тянется.

Но Мара уже не слушала Дянко! Она думала об инженере. С того дня, как ее вынесли из его кабинета с малюткой-сыном, она думала о нем чаще, чем о муже, отце ребенка. Она всегда была на его стороне, и его победа была и ее победой. А то, что победа эта пришла всего через несколько дней после рождения ребенка, казалось ей добрым предзнаменованием. Случай, благодаря которому ей пришлось родить в его кабинете, сделал ее еще более причастной к его победе. Мара не была суеверна, но была готова назвать это судьбой. И в то же время она не могла себе простить, что родила у него в кабинете. Если она видела в этом перст судьбы, то он, наверное, думает о ней бог знает что. И в то же время она просто себе не представляла, чтобы молодой парень, совсем чужой, которому никогда не приходилось видеть ничего подобного, не растерялся, принял ребенка, снял с себя рубашку, завернул его, как мог. Она восхищалась им, считая это чуть ли не подвигом. Но чем больше она об этом думала, тем более склонялась к мысли, что он это сделал из простого чувства человечности.

Но то, что она, учительница, человек с высшим образованием, вместо того чтобы пойти в родильный дом, оказалась у него в кабинете — это уже было из рук вон плохо. Как она могла?

Она, которая обязана просвещать женщин села, как надо себя вести в таком положении, точно самая бестолковая дура помчалась с таким животищем аж на завод! Нормальные женщины в ее положении сидят дома, а ее понесло… А все ради школы, ради общественных дел! Да разве директор школы — милиционер, чтобы стоять перед школой на посту и в дни каникул? Она даже в школу не должна была бежать, а не то что на завод, глупая женщина!

Так, думалось Маре, должен был расценивать ее поступок инженер. Вот почему она себя осуждала, почему так сильно терзалась… Нет, конечно же, он помог ей потому, что не мог оставаться безучастным, видя, как женщина рожает в его кабинете. Иначе потом сказали бы: «Какое равнодушие! Бездушный начальник!» Вот он, чтобы не прослыть бездушным, и сделал все, что мог и даже о квартире позаботился. Но почему он вдруг решил передать привет? «Любезность по долгу службы!» — чуть не проговорила Мара вслух, но сдержалась и промолчала.

Потом подала мужу обед, а сама вышла на балкон, где лежал в коляске ребенок. Убедившись, что ребенок спит, подошла к столу и села обедать. Ела, а сама все время прислушивалась, не плачет ли ребенок.

— Посмотришь на него, вроде должен быть ближе к рабочим. Эти стройки въелись в него, как ржа в железо, но душа у него крестьянская.

Мара одним ухом слушала мужа, а другим прислушивалась к тому, что делается на балконе. Если бы Дянко говорил не об инженере, она бы вообще не слушала его.

— Давайте, говорит, скорее исправлять ошибки. Надо, говорит, перелить селу кровь. Рабочую кровь! А я ему: «О какой рабочей крови ты говоришь? Это ведь наша, крестьянская кровь!» Наш рабочий класс не такой, как в других странах, у нас все рабочие вышли из крестьян.

— А он что? — спросила Мара.

— Смеется. И даже в том, как смеется, есть что-то крестьянское. Не знаю, может, я ошибаюсь, но у истинных, у так называемых потомственных рабочих от улыбки веет холодом. Они могут хохотать, заливаться смехом, не в этом суть. Все дело в теплоте улыбки. Железо охлаждает сердце. А вот главный улыбается как-то особенно. Не знаю, обратила ли ты внимание, что лицо у него суровое, даже, я бы сказал, мрачное, а улыбка наплывет вдруг откуда-то со стороны, будто с чужого лица, такая тихая, светлая, и вдруг заиграет на губах, словно солнечный луч.

Мара посмотрела на мужа с уважением. Ей было приятно слушать. Он сегодня был как-то особенно, по-умному, красноречив, она удивилась его наблюдательности, тому, как тонко и точно он подметил и обрисовал улыбку инженера. «Да, да! Это верно! Так он улыбался и тогда!», — радостно подумала Мара. Она была благодарна мужу за то, что он, сам того не подозревая, доставил ей радость и отвлек от грустных мыслей…

— Знаешь, мне все время кажется, что голова его набита стихами!

Она знала об инженере гораздо больше, чем он. Стоит только мужчине обворожить женщину взглядом или улыбкой, привлечь ее внимание одним находчивым словом, остроумной шуткой, как она постарается разузнать о нем все. Мара до того как выйти замуж за Дянко живо интересовалась инженером, и теперь все то, что когда-то она собирала о нем по крупинке, всплыло в памяти.

— Фракийцы — народ темпераментный, пламенный. Мы, северяне, более открытые и более трезвые. А фракийцы — они скрытные, больше молчат, но их лучше не тронь. «Вина выпив, ножи вынимают, хлебнув водки — ружья!» — так что ли в песне поется? Так вот это о них. Не случайно у нашего Яворова[23] такая судьба. Он ведь родом из Чирпана[24]. Вот и наш инженер… Молчал, молчал, а потом — раз! и забил нож в спину Солнышку.

— Нож забил народ! — возразила Мара.

— Ну, это ты брось! Кто послушает народ! Почему не послушали раньше? Все это дело рук того человека, который прятался от фашистов в доме отца инженера. Слабый сильному ничего сделать не может. Только сила может одолеть силу. Слабый, правда, тоже может, но хитростью.

— Ну, понес! Ты из него скоро хитрого грека сделаешь! — рассмеялась Мара.

— Ничего подобного! Хотя, я считаю, Византия оказала на Фракию более сильное влияние, чем на Северную Болгарию. Но я не о том, а о их горячем темпераменте. Он не случайно сочиняет стихи. Это кровь южанина в нем бурлит, не дает ему покоя.

— По-твоему, все наши видные поэты из Южной Болгарии?

— А что, разве не так? И Ботев, и Смирненский, и Вапцаров — все они из Южной Болгарии! А вот что касается прозы, тут наша взяла. Елин-Пелин, Йовков да и сам Вазов, если хочешь, — он ведь жил в Берковице и в Одессе, там писал свой знаменитый роман «Под игом». Собственно, здесь строгую границу провести трудно, но что касается главного инженера, то это верно. Раз он самого Солнышка смог осилить, быть ему теперь в почете и на заводе, у рабочих, и в селе.

— Значит, теперь ты его будешь бояться? — съязвила Мара.

— Нет, не такой он человек, чтобы его бояться. Мы ему должны помогать. Я вот созвал собрание и мы решили: «Будем помогать рыть бассейн, раз и мы в этом бассейне купаться будем. Будем копать канавы для водопровода, раз вода и в гору поднимется, к овчарням и пастбищам!» И знаешь, кто больше всего ратует за это? Игна и такие, как она, те, кто воевал с Солнышком. Народ — это же чудо! Надо только уметь его вести! Это целое искусство! Я признаю, что плохо владею этим искусством. Но разве у нас мало таких, как Солнышко, бывших портных, парикмахеров, столяров, маляров, жестянщиков, которые заняли высокие посты и думают, что быть руководителем — это все равно, что раз плюнуть, проще пареной репы. Вот в чем беда! Я бы хотел быть рядовым работником. Скажут — нужно, будем строить, а нет — так не будем. Сейчас мне хорошо: и «сверху», хотят и «снизу». А мне больше ничего не надо!