Цветочный крест. Потешная ракета — страница 2 из 2

Потешная ракета

Глава первая

Переодевальная

—Где аз? – спросила Феодосья, размежив глаза.

Очевидно, сей вопрос заповедан был предками в допотопные времена, ибо вновь и вновь исторгается он из уст очнувшихся, с тем же упорством, с каким птицы южные летят на Север, невзирая на то что давно уж нет за ветром Бореем теплой земли. Ей! Принято туда лететь и эдак вопрошать. Правда, обычно после сего банального вопроса пришедший в себя в незнакомом месте вослед интересуется: «Что со мной?»

– Что со мной? – вопросила Феодосья, не предав традиций.

Засим она на некоторое время замолчала, ибо ритуал был исчерпан – о чем и у кого еще вопросити, она не знала. Поэтому Феодосья приподнялась и села. Пахло вяленой рыбой и старой шкурой.

– Али во сырой земле лежу?! – взволнованно предположила Феодосья и повела взором.

Но обозриться ей не удалось, ибо стояла такая кромешная тьма, что Феодосья даже решила было, что не открыла еще очесов. Очеса были вытаращены. Но видов действительности не появилось.

– Али аз во сне? – гадала она.

Феодосья вперила в темноту слух.

Увы, вокруг было полное беззвучие, если не считать звона в ушесах самой Феодосьи.

– В каком уше звенит? – пробормотала Феодосья. – Ежели угадаю, то во сне снюсь. В правом. Верно! Значит, я сонмлюсь.

Она вновь откинулась на спину.

Под спиной захрустело, и еще сильнее пахнуло сушеной рыбой.

– Что же мне снилось-то? – стала припоминать Феодосья. – Ой, Господи, сожгли меня! Тьфу! Тьфу! Присонмится же такая гадость! Уходи куда ночь, туда и сон прочь!

В голове ее мельтешили видения, крутился сгусток мыслей, от которого, как языки пламени, отрывались и отлетали и тут же растворялись во мраке лоскуты воспоминаний. Феодосья пыталась ухватить проносившиеся искрами слова и видения, но оне гасли в потемках сознания.

– Надо мне успокоиться, – решила она. – Коли я во сне, так рано или поздно проснусь. Коли во сырой земле прикопана, то надобно выкапываться, пока дыхательной жиле дыханья хватает. А коли я на ночной небесной сфере уже, то надо ждать, когда сменится она утренней, и по свету идти искать врата райские.

Последние слова вдруг озарили мыслие Феодосьи, и, так резко сев, что в глазах разбежались желтые круги, она все вспомнила! Всю свою жизнь и, главное, все драматические события последнего дня. Словно зря со стороны, откуда-то сверху, на Государев Луг, она увидела, как объявляют о казни отец Логгин и воевода, и себя, стоящую в сером портище внутри охваченного огнем сруба, в клубах черного дыма, застилавших багряного цвета небо. Вот крикнула она: «Смертушка, дорогая, дай умереть поскорее, явись к Феодосье-отшельнице!» И более никаких картин в голове не оказалось.

– Значит, пришла Смерть на мой зов! И я мертва! И лежу пока в теле, ибо не отлетела душа моя на небеса, к сыночку Агеюшке. Видно, вышла небольшая задержка.

Даже при таких смертельных обстоятельствах Феодосья не теряла способности к анализу и логическим выводам.

– Значит, надо лежать и ждать! Ибо рано или поздно, но душа, как ей и подобает, отделится от тленного тела и улетит прочь…

Неожиданно слово «тленный» вкупе с явно рыбным запахом навело Феодосью на неприятное предположение, что задержка с отделением души так затянулась, что тело ея стало с душком… Ввергнувшись в такой пессимизм, Феодосья не могла уж остановиться в мрачных рассуждениях.

– Что как забыли про меня на том свете, и душа моя останется в теле? Тогда придется мне бродить неприкаянным призраком веки вечные по лесам, по долам с водяными и лешими? О, Господи! Нету сил лежать! Надо выбираться!

Сбив ногами смертное покрывало, она встала на четвереньки и, хрустя неведомо чем, полезла по направлению… Да просто полезла, без направления, ибо его было не видать. И тут же наткнулась на неведомые тенеты, похожие на ощупь на войлок. Феодосья развернулась на подперделке и рьяно уперлась в войлок ногами. Тенета затрещали, вылетели наружу нижним концом и вновь опали, оставив полосу темного, но все же видимого мрака. Феодосью опахнуло свежим морозным воздухом.

Она спешно спустила ноги в проем и съехала вниз, оказавшись на мерзлой траве. Светил месяц. Вокруг стояли возы. Фыркали лошади. Поверх возов темнели стены Тотьмы. Вдали мерцал костер. Сердце ее затрепетало. Но сбоку вдруг плеснула вода, как бывает от разыгравшейся рыбы или закачавшейся лодки, и от этого звука Феодосье совершенно не ко времени захотелось по малой нужде.

– Все ж не мертвая я, – задумчиво пробормотала Феодосья и тихонько пошла искать место, где можно было бы добропорядочной жене излить сцу.

Зайдя за кусты, темневшие у городской стены в нескольких шагах от воза, в котором она неведомо как очутилась, Феодосья хотела приподнять подол и вдруг обнаружила, что на ей мужское облачение – долгополый кафтан и штаны! Оказаться в мужеском наряде было так же немыслимо, как пройти по улице распоясанной и простоволосой али расхристанной! «Свершала ли грех переоблачения в мужеские одежды?» – сей вопрос кающимся тотьмичкам даже и не задавался, ибо нельзя было услышать на него ничего увлекательного, окромя: «Нет, батюшка, в сем не грешна».

В изрядном недоумении и зело попутавшись в завязках верхних штанов и исподних портищ, под которыми к тому же оказался подол нательной юбки, Феодосья, наконец, присела за кустами. И почувствовала, что в подпупную жилу уперлась некая твердая вещь. Встав, она вновь принялась искать в штанах и нашарила мешочек, который сразу узнала, едва сжала в нем заветную хрустальную скляницу с засушенным мандарином внутри. Радость охватила Феодосью, ибо сие были бесконечно дорогие ее сердцу вещи, свидетели и счастий, и страданий, – заморская игрушка, подаренная любимым Истомой, шелковая вышивка небесных сфер, крошечный эмалевый складень.

– Да кто же меня переоблачил, не тронув драгоценностей моих?

Сей двусмысленный вопрос тут же вызвал в Феодосье женский испуг – что как переоблачал ее мужчина? Не видал ли он срамных мест? А ежели видал, то так теперь добрым людям в глаза глядеть? Ох, тяжела женская доля, каждый-то норовит сорвать плоды твои, не печалясь об репутации!

Впрочем, последние словеса были явно не из Феодосьиного лексикона. Провалиться на этом месте, если не процитировала она честную вдову повитуху Матрену.

Вернувшись к возу, Феодосья забралась в него, изучила внутренность и обнаружила, что сидит она на старой коровьей шкуре, под которой наложены кули с сушеной рыбой, а укрыта в беспамятстве была войлоком и куколем с головным капашоном и завязкой из кожаных полос. Тут же валялась мужская шапка.

Один куль, с самого края воза, оказался распечатан, и Феодосья со словами: «Прости, Господи!» – запустила в него перста да и вытянула горсть вяленого сущика.

Олей! О! Не сравнятся с сей крошечной, серебристо-прозрачной или коричневатой, но так же с прозрачным брюшком, рыбкой ни тыквенные семечки, ни каленые орехи, ни вяленая брюква, ни морковная пастила, ни медовые леденцы, ни сахарные заедки, ни даже иноземные подсолнечные семечки. В пору ловли сущика, или, по-иному, снетка, целыми ватагами уезжают из Тотьмы вверх по Сухоне рыбаки и, достигнув вскорости Белоозера, до краев наполняют ладьи этой рыбкой. А после рассыпают ее толстым слоем по крышам дворов, погребов и кладезей, так что из светелок аж глядеть больно, так блистает вся Тотьма серебром. Девицы и парни по всей округе Белоозера набирают снетка полные карманы, идя на посиделки или гулянки. Рачительные жены перетирают сушеную рыбку пестом в муку и хранят в туесах или горшках. Стоит заварить рыбную муку кипятком, как готова начинка для пирогов или сытное дорожное варево.

Улегшись, Феодосья принялась грызть сущик с легкомыслием, весьма осудительным в ее непонятном положении. Ведь она так и не знала, что с нею произошло после казни? И почему она осталась жива, коли была казнена сожжением во срубе?

– Может, примчался вослед гонец с другим указом: Феодосью Ларионову помиловать и наградить? – воображала она.

Но розмыслы пришлось испуганно прервать, так как послышался вдруг сдавленный смех, у воза остановились и негромко распрощались двое либо трое мужей, а за тем полог откинулся, и внутрь осторожно влез незнакомец.

– Кто здесь?! – испуганно вскрикнула Феодосья.

– Очнулась? – ответил ей молодой голос.

Феодосья молча кивнула головой.

– Слава Богу! Живая!

– Да ты кто? – спросила Феодосья.

– Олексей. Это ж я тебя от смерти спас. Вернее, сперва Смерть от тебя наотрез отказалась. Не время, говорит, ей, тебе то есть, помирать. А уж после этого аз тебя из сруба вытащил, переоблачил да упросил пустить обоих в проезжающий обоз.

– Не помню, – покачала главою Феодосья. – Ничего не помню. Дым, треск… А далее – темнота. Значит, это ты меня из огня вытащил?

– А кто еще? Не щадя живота, – скромно признался Олексей. – Даром в обоз никто не хотел пускать, так я посулился по пути свежую дичь стрелять и нести охрану, потому что у меня огнеметный пищаль есть. Аз ведь стрелец. Служил тотемскому воеводе верной службой. Но надоело, корма деньгами жила сей не платит, все норовит жита куль всучить, будущность безотрадная, скука. Я давно решил уехать с обозом в Москву, там, бают, есть городище из одних только стрельцов, и служат оне царю Алексею, одаряет он их серебром и золотом, ездовыми конями и дорогой сбруей. А кони такие, что грива до колен свисает, бег быстрее посвиста, кафтан на ем зеленый, шитый золотыми травами. Али в сокольничьи подамся.

– На коне – кафтан? – изумилась Феодосья. – Ой, кривда сие!

– Провалиться мне на этом месте! У стрелецких коней кафтаны зеленые, у боярских – алые, а у царских – белые с золотом. Мне один знакомец показывал картину, кою купил в Москве, а на ней намалевано, как в вербное воскресенье выходит царь Алексей Михайлович по ковру из Кремлевских ворот и ведет за узду коня, от копыт до самой морды наряженного в кафтан. На голове – шапка, только для зенок отверстия.

– Должно быть, неудобно царю в такой шапке ходить, – сказала Феодосья, с волнением вспомнив колпак, в котором шла она перед своей казнью.

– Да не у царя шапка с дырками, а у коня! Одни только губы торчат. И на голяшках – чуни, тоже белые в золотых травах. А у нашего воеводы коня шиш допросишься. «Невелик князь, ногами добежишь!» – передразнил он, очевидно, воеводовы словеса.

– Да почто же коней наряжать? Али это не грех? Аз однажды кошке платок повязала, так мать меня так огрела!

– А почто в хоромах держать стеклянные миски с живыми карпами, когда сего добра на любой реке полные запруды?

– Это где ж такие миски с рыбами?

– Да все в той же Белокаменной. А ставить избу со слюдяной крышей и в ней сажать груши в кадушках?

– В избе?! Да почто хоть?

– А ни по что. От богатого кошеля. Вот как в Москве живут люди!

Олексей был зело говорлив, и дождаться логического завершения его рассказа было нелегко. Посему Феодосья перебила.

– Погоди, доскажи про меня. Что ты обо мне обозным сказал? – тревожно вопросила она. – Имя мое назвал?

– Али я на дурня похож? – обиделся Олексей. – Набаял, что ты – монах, отбившийся из-за болезни от предыдущего обоза. Что следует тебе быть в Москве, ибо ты первый голос певчего хора и без тебя вся служба прахом идет. Царь аж вечерни стоять не хочет, все спрашивает, когда вернется любимый певец Феодосий Ларионов.

– Ты меня обозвал Феодосием Ларионовым? Сделал мужем?! Аз – монах?!

– А что я должен был изречь? Сие сожженная в срубе колдунья Феодосья?

– Господи, грех какой!

– Грех, пока ноги вверх! – опять обиделся Олексей.

И стал укладываться с другого края воза, нарочито сердито одергивая полог и подтыкая под бока коровью шкуру. Он даже отвернулся в знак протеста против непереносимой неблагодарности, проявленной спасенной им бабой! Вот оне, бабы, всегда такие! Пригрей ее, так она изловчится и в самое сердце ужалит! Ты к бабе с добром, а она к тебе с говном!

Правду говоря, Олексей спас Феодосью не из ратного благородства. Просто оказался он в безвыходном положении, из какового и нашел удачный выход.

Как только Смерть тем же загадочным образом исчезла из поля зриния Олексея, в голове его вихрем промчались розмыслы, из которых выходило, что он, Олексей, попал в изрядную переделку. Ежели оставить девку гореть алым пламенем, то куда она денется опосля кончины? Ведь Смерть изрекла, как отрезала, – в списках сия Феодосья не обозначена! Примется покойница толкаться во все двери, а ее не принимают – нет на тебя ни указа, ни приказа! Ни в рай, ни в ад, ни к матери в утробу! Что как начнет она шататься ночами да, обозлившись на него, стрельца, бросившего в сруб факел, будет блазиться во сне да душить до смертного морока? Синодик на помин ее души тоже не подашь. Вот и думай, Олексей, лобным местом!

И стрелец, выбранившись от души, взбежал по помосту на край сруба, а потом кинулся по настилу вниз и, задыхаясь от дыма, вытащил Феодосью, пребывавшую в беспамятстве, на волю.

Свидетелей его преступного деяния не оказалось, поскольку все зрители в страшной суматохе бежали в Тотьму – спасать добро от пожара, за каковой принят был накрывший город багровый туман.

Олексей отнес Феодосью под укрытие бруса, бревен и другого запасенного для виселиц, помостов и срубов древодельного материала, уложил на стружку и корье, накрыл кафтаном со своих плеч и вновь крепко задумался. За помощь богоотступнице, волховательнице, и что там за сей лихой бабой еще числится, полетит буйная стрелецкая головушка с плеч долой! Тут и решил Олексей сбежать из Тотьмы с обозом, который должен был прибыть самое позднее – через день. Об сем известили горожан ехавшие впереди верховые, чья задача состояла в том, чтобы обоз не задерживался на промежуточных остановках из-за неготовности желающих присоединиться.

Забросав Феодосью ветками, Олексей помчался в казенную избу, где обитали иногородние, вернее деревенские, стрельцы, и при всеобщей панике и неразберихе, вызванной багровым туманом, собрал свои пожитки, прихватив чужой кафтан, порты, штаны, шапку – все, что под руку попалось, в том числе и старый монашеский кокуль, неизвестно за какой нуждой висевший на стене.

Облачив Феодосью в мужскую одежду – портища он натянул поверх исподней юбки – и заплетя кое-как распущенные волосы в косы, Олексей вновь уложил ея за бревна, размышляя, что делать далее. И тут на дороге со стороны села Холопьева показались несколько груженых возов и крытых кибиток холопьевцев, решивших прибыть в Тотьму заранее, дабы не проворонить всеобщий собор и отъезд. Олексей кинулся наперерез и вдохновенно набаял первое, что пришло в голову, – монах, мол, певчий и все прочее, что он уже поведал Феодосье. Холопьевцы сперва дружно отказались взять двоицу путников, подозревая у монаха опасную заразу.

– Уморить нас хочешь? А ежели у него чума?

Но Олексей, как черт его за язык водил, красно сбаял, что монах угорел в бане. Почему сия духовная особа была уложена недужить на сыру землю, холопьевцы спросить не успели, ибо Олексей обрушил на них прорву тотемских новин – про божье око, сожженную ведьму, багровую тьму – и сверх того еще от себя прилгнул про колокола, которые ударили сами по себе.

Горланя, холопьевцы уложили монаха в крытый возок, подивившись его нежному обличью, но стрелец – это, несомненно, был его звездный час – извлек из глубин памяти сведения о евнухах и, под страшную клятву хранить сию тайну до смерти, признался, что монах – кастрат, скопец. В монастыре сему монаху с его полного согласия отринули муде, дабы сохранить звонкий голос.

Эта информация поразила холопьевцев похлеще багряной тьмы.

– И самый мехирь отрезали? Или только муде? – дергали оне стрельца за рукав на всем протяжении пути к ночному стойбищу под стенами города. Расположиться на Государевом Лугу суеверные холопьевцы отказались, узнав, что спать придется рядом с прахом и костями свежесоженной ведьмы.

– Ой, нет, друже, не любим мы в таких местах сонмиться. Проедем берегом на ту сторону города. Подальше положишь, поближе возьмешь.

Вот и все вечерние события в самом полном и доподлинном описании.

Теперь, лежа в возке, Олексей делал вид, что спит. Но по его дыханию было понятно, что сие не так.

Феодосья шумно повернулась с боку на спину.

– Что такое? Почему разбудили? – деланно сонным голосом спросил стрелец, подняв голову.

– Олешенька, не злобься на меня, расскажи, что далее со мной было.

– С тобой-то ничего. А вот со мной! Аз ведь колдунью от смерти спас! Что за это полагается?!

– Да уж не соболий кафтан да желанная грамота, – согласилась Феодосья.

И, стараясь не встревать, выслушала весь дальнейший рассказ Олексея. Правда, в том месте, где стрелец изрек свою выдумку про отрезанные муде, Феодосья подскочила на месте.

– Как это аз – евнух?! Как это без мудей?! Как – оскопили? Господи, помилуй! Да ты ничего дурнее не мог налгать?! – сдавленным голосом завопила она.

– Сбреши завтра обозным сама чего поумней, коли такая ученая! Чем ты недовольна? Не было у тебя допреж мудей, и не горевала. А теперь разошлась на лай!

– Так раньше я женой была, а теперь мужем стала!

И только сейчас до Феодосьи дошел весь ужас ее положения. Монах! Певчий земли русской! Евнух!

Она со стоном развернулась лицом вниз и уткнулась в шкуру, дав волю слезам.

– Ну чего ты воду льешь? – рекши Олексей.

– Ох, душа ноет, купно же и сердце, – всхлипнула Феодосья. – Какой с меня певчий? Я окромя «Заплетися плетень» да «Цветочек-незабудочка» и песен не знаю.

– Разучишь! А первое время ссылайся, что после угорания в бане долго был в забытье и оттого отчасти лишился памяти. Сие помню, сие – нет! Как зовут – помню, а как на клиросе песни выводить – отшибло. Да в Москве такие уроды толпами шастают, что твое беспамятство на их виде – тьфу! И не глянет никто, и не удивится. Подумаешь, памяти нет! Да там есть такой мужик, что у него брюшины нет и все кишки видны!

– Ой, не лги! Как это – кишки видны?

– Сама увидишь! За плату и потрогать его требуху можно.

– Фу! Гадость!

Феодосья глубоко вздохнула.

– Почто ты назвал меня Феодосием Ларионовым? Уж очень напоминает Феодосью. Вдруг кто сымеет догадку?

– Да первое в голову пришло. В торопях все бысть. Вспомнил, как в указе о сожжении тебя наименовали, и переделал быстренько. Ну давай назовись по-иному. Некрещеное имя у тебя какое?

– Беляница, – несколько смутясь, призналась Феодосья.

А Олексей вспомнил ее белые полные ноги и колени, увиденные во время переоблачения в мужескую одежду.

– А у тебя какое некрещеное имя?

– Злоба! – гордо сообщил Олексей.

– Али ты злой?

– Еще как злой!

– Ой, не прилыгивай. Добрый ты.

– Зачем мне брехать? Ты меня еще в драке не зрила!

– Не люблю, когда бьются.

– Что за мужик, если не бьется? Это уж баба будет. Но Беляницей тебе бысть нельзя, сие бабье имя. Выбирай некрещеное мужеское, – приказал Олексей.

– Мужеское? Пусть будет Месяц! – предложила Феодосья.

Олексей поморщился в темноте.

– Назвалась бы – Паук. Или Храбр. А то – Месяц. Ей, не забыть бы нам еще завтра волоса тебе отрезать.

– Как волоса отрезать?!

Феодосья схватилась за ушесами.

– Сие невозможно – без волос.

– Ну если без мудей возможно, то уж без косы как-нибудь переходишь. Хочешь, сейчас прямо отрежем, чтоб без посторонних самовидцев?

Олей! О! Косы ее! Бысть оне расплетенными в бане до белых колен. И чесала их повитуха Матрена али холопка Парашка частым костяным гребнем. И учесывала Феодосья ради благовония, намазав на гребень елея, украденного из домовой молельни. Наущала ее этому жена брата Путилы, Мария, коя мечтала о заморских духах и даже, ластясь, заказывала Путиле привезти их из Москвы. Но привез он духи, похожие на ароматный мягкий воск, и пахнувшие, по заверению торговца, персидскими розами, лишь однажды, в первый год после свадьбы. А потом отбояривался, что не нашел на рынке душного ряда, но на самом деле жалел серебра на такую бездельную вещь.

Делать было нечего. С косами придется прощаться.

– Отрежем сейчас, – скорбно сказала Феодосья.

Олексей сразу извлек невесть откуда огромный нож и на ощупь, изрядно попыхтев, отрезал выправленные из-под кафтана косы.

– Куда теперь их? – грустно вопросила Феодосья. – Али в Сухону кинуть?

– Глупая мысль. Давай твои волосья, я их припрячу, а в Москве продадим на Вшивом рынке.

– Как – продадим? Да кому ж чужие волосья нужны? – удивилась Феодосья.

– Бают, что из космов в Европе делают для богатых бояр кудрявые шапки, красят их мукой для белизны и так носят.

– А разве не красивее шапка из меха или парчи?

– Это для обмана, будто сия шапка – свои густые волосы, вьются куделью. Польские гости охотно скупают в Москве волосья. В Речи-то Посполитой взять косы неоткуда, так у висельников отрезают тайком, у покойниц и продают власочесам.

– Еще того не легче! – сказала Феодосья.

– Хорошо если с казненных волосья срежут, а то от всучат тебе волосяную шапку от подохших от чумы!

– Господи, спаси! – сказала Феодосья. – Как же у людей хватает совести торговать чумными косами?

– Совести? Эх, прелепая ты девица. И не поверишь, что волховальница.

– Олексей, веришь ли ты мне, что все, что указчик зачитал в указе, – бысть наветы?! – с волнением сказала Феодосья.

– Верю! – с крепкой убежденностью в голосе рек Олексей. – Аз сам пострадал от наветов. Потому и оказался в Тотьме. Но теперь живот мой переменится – Москва златоглавая за шеломлем!

Феодосья вспомнила, как отец Логгин учено называл шеломель горизонтом, в задумчивости перстами раздергала ставшие короткими, чуть ниже плеч, золотые волосы и задумчиво промолвила:

– Ну вот аз и муж.

– А чем плохо мужиком бысть? – взялся успокаивать ее Олексей. – Гораздо лучше, чем бабой, тут и спорить не о чем. У бабы какая доля? Огород, печь да горшки. Век ее короткий, потому и называется – бабий. А мужу, коли не дурень, все пути-дороги открыты! Вот куда бы ты сейчас пошла в бабьем сарафане? Блудью бы обозвали и вослед сплевали. Чего ты в Москве в платке и серьгах будешь делать? В войско бабе не наняться, на ладье по морям не поплыть, ремеслом не заняться, земель новых не увидать. Только на улицу Лизанья дорога! Увидишь в Москве на торжище, как стоят на холопьем ряду и свои, и иноземные пленные девки и просят покупателей: «Купи меня! Нет, меня!»

Феодосья молчала. Прав был на сей момент Олексей. Женская доля незавидная. Учителей тебе батюшка не нанимает, читать не позволяет, чертить чертежи небесных сфер можно лишь украдом, а узнает о сем супруг Юда, так изобьет со злобой. И в Тотьме ей житья нет, и до Москвы в юбке не дойдешь. Что ж, значит, судьба такая.

Отчитав «Отче наш», Феодосья с чувством произнесла: «Прости, Господи, что возлежу в одном пологе с чужим мужем, но сие не для греха, а от печальных обстоятельств» (в момент этой речи Олексей хмыкнул), – и закрыла очеса.

Вот так она утром проснулась колдуньей Беляницей, крещенной Феодосьей, а ночью уснула монахом Месяцем, нареченным Феодосием.

Глава втораяДорожная

– Эй, стрелец, все дрыхнешь? Поднимайся давай! – с сим призывом ранним утром следующего дня в воз засунул главу молодой детина из холопьевцев, коему необходимо было извлечь железный таган: сварить кашу на всю свою ватагу, прежде чем отправиться в дальний путь.

– Ты бы всю ночь стражу, ровно аз, нес, так тоже бы дрых, – недовольно отозвался Олексий.

– Монах-то жив? – вопросил детина. – Не преставился тут часом?

– Жив, только память у него вышибло, – поглядев на Феодосью и даже отечески прикрыв ей главу полой куколя, сообщал Олексей. – Очнулся среди ночи. А потом снова усонмился. Пусть лежит.

– Пусть, – согласился холопьевец. – Подай-ка мне таган, где-то в ногах у тебя должен быть.

Извлекя железный котел с железною же треногой, Олексей подал его холопьевцу и строго наказал:

– До Вологды меня не беспокой. Аз должен отоспаться, ибо после Вологды пойдут до Шоксны чащи дикие, лихие. Вдруг, оборони Господи, разбойники, а я не спавший?

– Ей! Ей! Лежи! – спешно согласился холопьевец, ибо перспектива нападения бийц и воров была зело вящей, и заботливо заткнул полог повозки.

Вскоре потянуло дымком от костра и вонием каши из ржаного жита с вяленым говядо, от коего у Олексея забурлило в подпупье. Но вылезать из воза, пока не минули Тотьму, ни ему, ни другу Месяцу никак было нельзя. Потому Олексею оставалось только сглотнуть пустую слюну и положить на зуб сущика.

Он поглядел на Феодосью. Даже в сумерках было видно, как лепы ее длинные ресницы, тонкие русые брови, как мило уше, порозовевшее от сна, как пухлы и нежны кораллие уста, и чист высокий лоб, и бьется возле него жилка на белом скрание. Мила ему была Феодосья. Но здраво, хотя и с сожалением, Олексей рассудил, что не ко времени сейчас любострастия, и весело потешился сам над собой:

– Кто любит попа, а кто – поповскую дочку. Кому люба монахиня, а мне так монах.

После чего подбил шапку под щеку и зарылся поглубже в рыбные кули.


Феодосья проснулась от гвалта и суеты, взбурливших, как воду в котле, тишину морозного осеннего утра.

Вдоль телег бегали, так что земля дрожала, с воплями обряжали лошадей, выкрикивали приказы и понукания.

– Обоз! Едут! Убирай! Запрягай! Ну! Пошевеливайся!

Полог воза приподнялся, и чуть не на голову Феодосье вторгнут был немытый таган с треножником, сорвана с лошадиной морды и тоже всунута спешно в воз, но уже с другой его стороны, торба с овсом, кинута какая-то котомка. Затем воз дернулся и поколесил, накреняясь, съезжая с укоса в колею дороги.

– С Богом со Христом! – прошептала Феодосья. И натянула на голову шкуру, зарылась в кули, словно тотьмичи могли узреть ее сквозь войлочный застенок.

Даже пребывая в укрытии, Феодосья бысть ни жива ни мертва от страха, что кто-нибудь из горожан заглянет в ее схрон и закричит: «Колдунья здесь припряталась! Держите ее люди добрые, тащите на суд честный!»

– Господи, долго ли мне трястись здеся от страха, как лягушонке в коробчонке?

Не видала Феодосья, как миновали оне городские ворота. Не зрила, как шагали, держась за обозы, матери, невесты и меньшие братья с сестрами, провожая со слезами, а неразумные резвые чада – с завистью, и крестя вослед молодых детин и бывалых мужей. Ей, лета были такие, что, прощаясь, не знали тотьмичи, придется ли встретиться. Многие чащи вдоль проезжих трактов наводнены были разбойниками и бийцами. Шайки лиходеев – как только их земля носит? – опустошали деревни, слободки, монастыри и обозы. Бысть такие разбойники, что впятером-шестером останавливали и грабили обоз в сто возов! А неуловимый Мишка Деев по кличке Куница в одиночку до нитки мог обчистить и полтьмы возов, невзирая на охрану из верховых стрельцов с пищалями. Речат, что умел Мишка так засвистеть, что и возничие, и охрана окаменевали, так что не могли пошевелить ни единым членом, ни языком. Так и стояли остлопами стоеросовыми, пока не исчезал Куница в чаще, верхом на черном коне, груженном серебряными деньгами, пышными мехами и самоцветными перстнями. И лишь после этого все откаменевали и бросались вослед, но Куница растворялся, как туман. Поэтому пуще всего боялись в пути обозники услышать лихой свист из оврага или чащобы. Сказывают, как-то однажды некий весельчак-возничий решил по своему скудоумию распотешить обоз, сунул пальцы в рот да и засвистел. Лошади на дыбы встали, у обозников поджилки затрусились. Когда поняли мужики, что сие глума бысть, всей ватагой на шутника накинулись, излупцевали и два пальца отрубили, чтоб неповадно было творить таких потех.

Вот почему, собирая мужей в дорогу, тайком и отрыто, клали матери и супруги в дорожные котомки иконки, ладанки, складни, кресты и крошечные искусно сплетенные туески с родной землей. И потому на переднем обозе ехала икона, зарекомендовавшая себя в неких событиях как спасительница и охранительница. Тотемскую вереницу телег берегла икона Тотемской Божьей Матери, точный список с того образа, что бысть в окладе, увенчанном стрельчатым навесом, над воротами в Тотьму. Бысть с той иконой такой случай. С вечера сторожу надлежало высунуться из надворотного оконца и подлить масла в стеклянную лампаду, висевшую перед образом. Всего один только раз подлый сторож по имени Синяй упился допьяна и, заснув у зазнобы, недолил с вечера масла. Лампада ночью погасла, а через седьмицу разграбили Тотьму поляки! Вот что бывает от греховного пития с любострастием. А ведь долей он лампаду, как знать, может, обошли бы поляки Тотьму десятой стороной и пограбили бы Белозерск или другой какой город. Мало ли хороших городов на белом свете!

Не видала Феодосия, как выехал из городских ворот в числе прочих телег возок отца Логгина и матушки его Олегии. Не зрила, как приладились холопьевские возы вослед холмогорским, и вся вереница, растянувшись на версту, покатила по дороге, громыхая и скрипя. Проехала, боясь высунуть нос наружу, мимо камня, под которым прятала скляницу, мимо «своего» цветочного креста на другом берегу Сухоны, мимо Царевой реки, речки Вожбалы, мимо деревни Ивановки и ватаги цыганят, среди которых бойко варакозило и смеялось голубоглазое чадо, нареченное шутки ради цыганами именем Джагет, что означало, по их цыганскому разумению, где-то в далеких степных землях, «разбойник».

Феодосья осмелилась вылезть наружу, только когда проехали оне не менее пятнадцать верст. С одного боку дороги была чаща, а с другого – поле, все в мелких кочках. Выбравшись на ходу из воза, она помчалась в чащу от нужды с такой расторопностью, что чуть не сбила зайца, замершего под кустами, на которых трепетали несколько багрового цвета листочков и висели грозди подмороженных черных ягод. Назад Феодосья бежала, склонив вниз голову и прикрывая лицо куколем, ибо не знала, что ей отвечать, коли спросят ее о чем-либо? Что как забудется и ответит о себе, как о жене, в женском роде? Догнав свой воз, она с трудом влезла в него на ходу и с облегчением выдохнула.

– Слава Богу, никто не вопросил.

– Да не бойся ты, ничего не откроется. Я все ладно сбаял, не подкопаешься.

– А вдруг вопросят меня, положим: «Как ты спал?» – а я отвечу сдуру: «Спала хорошо!» Нет у меня привычки знать себя мужем.

– А ты молчи больше! Кивни головой, промычи чего-нибудь невнятно. Уговорились же – тебе память вышибло. Сиди, чужие разговоры слушая, а со своими не встревай.

Похоже, Феодосья и в самом деле угорела в дыму и памятью ослабла – прошедшие события уже не рвали сердечную жилу. А может, клин клином вышибло: ужас сожжения во срубе затмил горечь всего прошедшего за последние два года – казнь скомороха, любимого Истомы, и гибель их сына Агеюшки, побои от мужа Юды Ларионова, безмолвное отречение родных, одиночество в юродстве. Теперь, в обозе, Феодосья спокойно вспомнила предательство отца Логгина, объявившего ее ведьмой, и не держала зла ни на него, ни на воеводу, организовавшего казнение.

«Бог им судья», – смиренно вынесла она решение.


На довольно поздний обед встали возле селища Заборье.

Мясное в дороге варили, только остановившись на ночной постой, а днем обходились тем, что кипятили воду кто в тагане на треноге, кто в котелке на рогатине, а кто и в горшке, просто подпихнутом в бок костра, и сим кипятком заваривали овсяное толокно, ржаную муку с жиром и солью или тертого в порох сущика. Заедали все хлебом или размоченными сухарями. У кого хлеб замерз, грели его на костре.

Впрочем, те, кто находились еще в начале пути, как тотьмичи и холопьевцы, дабы не везти пустыми дорожные горшки, наполнили их более сытной едой.

Отец Логгин, например, как раз сейчас, в полуверсте от Феодосьи, хлебал поочередно с матушкой своею Олегией натушенные с капустой и морковными кореньями гусиные сердечки, печенки и желудки. Матушка Олегия наготовила сей харч с вечера и, залепив отверстие горшка лепешкой из теста, оставила до утра в остывающей печи. И сейчас холодное тушенье было зело приятно отцу Логгину и даже навело его на мысленную дискуссию на тему: «Должна ли проповедь отличаться аскетизмом, словно кусок ржаного хлеба с водой, или, наоборот, быть многообразной в яркости словесов, как тушеные овощи с куриным потрохом?» Споря с невидимым оппонентом, зело закостеневшим в устаревших представлениях, отче даже издал горлом звук и повел рукою, свободной от деревянной ложки.

– Ты что, батюшка, али подавился? – заботливо вопросила его матушка Олегия.

– А? Что? Нет-нет! Это аз так, от розмыслов.

– Ты бы меньше розмышлял, батюшка, – с мольбой в голосе попросила Олегия. – После будешь жалобы подавать, что голова гудит колоколом.

– Ей, матушка, ей! – не слушая, ответил отец Логгин. Ибо мысль дискуссии так его увлекла, что он задумал даже по прибытии к месту службы сочинить небольшое писание на сию тему и в нем научно обосновать большую полезность многословной проповеди, нежели краткословной.

«Спору нет, Библия, как запись первопроповеди, отличается аскетизмом, и в этом ее Божественная сила, – размышлял отче и после обеда, когда матушка пошла мыть опустошенный горшок и ложки в ручье. – «И взял Бог тьму. И отделил тьму от света». Разве не убедительно сие? Убедительно. Разве не лепо в своей краткости? Лепо! Но таковая краткость доступна в понимании только весьма подготовленному слушателю, и им будет оценена. А пастве вроде тотемской подавай вящие картины – с ужасающими подробностями, развернутым содержанием. Что толку им сказать: «Не укради. Аминь!»? Тут же, на паперти, едва дослушав и далеко не отходя, влезет в чужую мошну, как к своей бабе в пазуху. Нет, такому темному народу надобно рассказать яркий пример, как именно вора наказал за разбой Бог. Как дерева к нему в лесу наклонились и цепляли своими суками, пока не разодрали лица в кровь, и как ноги у него отнялись, и как жена его и дети по миру с нищенской котомкой пошли. И прочия, и прочия. Вот такой пример темного грешника проймет. А цитировать ему кратко – пустое! Народ простой – что чада малые. Скажи чадцам вместо сказки: «Муха села на варенье – сие все стихотворенье», – так оне возопят: «Не так, по-настоящему расскажи». И чем будешь им плести длиннее да заковыристие, тем у них больше очеса блестят и сердечки замирают. Нет, глаголить с паперти надо лепо и многословно!»

Разбив сими аргументами своего абстрактного оппонента в пух и прах, отец Логгин стал озирать окрестности.

Осень на Сивере – пора самого философского вида. Все навевает мысли о краткости и конечности юного цветения и зрелого плодоношения и седой мудрости осени жития. И эти бесчисленные клинья журавлей, жалобным криком прощающихся с теплом и родной землею. И низкое серое небо над свинцовой водой. И морось, и коричневые кочки, и голые березки, и старая забуселая лодка, брошенная догнивать на берегу, и этот…

Что еще должно было напоминать о краткости жития, так и осталось неизвестным, ибо на сем слове телега отца Логгина подскочила на колдобине, зубы его клацнули, прервав приятные размышления.

– Как бы, матушка, тебя не растрясло, – побеспокоился отче. – Как бы тебе в целости доехать.

– Доеду, Бог даст.

Толчок дал ход другим размышлениям батюшки.

«Отчего обозные лошади всегда, ровно осляти тупые, ступают непременно след в след, выбивая тем самым ухабы? – поставил вопрос отче. – Отчего так тянет их идти наезженною колеею? Впрочем, скольких образованных на первый взор отцов духовных тоже тянет по наезженной колее? И только редкие особы способны проложить свой путь…»

Далее отец Логгин задумался об особом пути Руси святой и размышлял об сем без отрыву до ночной стоянки у деревни Погорельцы.

Холопьевцы, посовещавшись, решили, что ночи пока еще не зело морозны, потому проситься на постой в сараи и сеновалы, платя за сие солью и другой платой, оне не будут. А дружно поужинают у общего костра и лягут спать в возы.

Все занялись делом. Кто пошел за хворостом, кто за водой, кто за рогатиной подвесить котел. Другие выбивали кресалом огонь в пучки сена, дабы развести костер, вернее два, один подле другого. Рубили несколько толстых лесин, чтоб горели оне всю ночь, давая тепло стражам. И только Олексей разминал ноги да плечи, прохаживаясь по поляне.

– Эй, стрелец! – крикнул ему холопьевский старшина. – Мы за тебя работать не нанимались! Хватит красоваться, бери топор.

– Аз уж свое дело сделал! – ответствовал Олешка.

– Это какое дело? В небо три раза сплевал?

– Не сплевал, а на охоту сходил да дичи набил.

И Олексей вытащил неведомо откуда за лапы и картинно бросил к костру двух пестрых куриц.

– Угощаю! Дичь! Самая свежатинка, утром еще на лесном токовище токовала, а к ужину к нам попала.

Холопьевцы оживились и радостно захохотали:

– С таким стрельцом не пропадешь!

– Это на каком же токовище твои куры токовали?

– Какие ж это куры?! – деланно удивился Олешка. – Коли это куры, то сей монах – девица красная!

Феодосья, тащившая несколько сухих хворостин, запнулась и чуть не повалилась на землю. Бросив ветвие к костру, она кинулась прочь, в воз.

– Куры петуха любят, – продолжал Олексей. – А сии птицы – тетерева. Кур бабы руками ловят, а сии тетерки сражены из огнеметного пищаля.

За такими, прямо сказать, незатейливыми шутками быстро развели костер, засыпали в котел крупу, а «тетерок», разрезав на куски, нацепили на пруты и пожарили над угольями. Опосля этого, истекая слюной, все сели вкруг костра.

– Позову монаха нашего, что-то его не видать, – сказал Олексей и пошел к дороге.

Феодосья сидела в возке с опущенной главою.

– Ты чего надулась?

– Почто ты меня к курицам приплел? Почто про девицу упомянул без нужды, лишь бы поглумиться?

– Да я ж нарочно! Чтоб сомнений ни у кого не возникало. Пошли, а то слопают дичь, нам не оставят.

Воние от зажаренной птицы подсобило Олексею – Феодосья, хмурясь, слезла с воза и пошла к костру.

– Более не шути! А то рассорюсь с тобой! – сказала она по дороге.

– Не буду! – заверил шебутной ее товарищ. – Вот тебе крест!

Феодосья впервые за два последних года вонзила зубы в мясное. Ох, до чего вкусно! Обгладывая с косточки сочное, ароматное от дымка мясо, она повеселела, перестала сердиться и распрощала Олексея за его глумы.

У костра все беседы вертелись вокруг Москвы. Как это обычно бывает, нашелся детина, у которого был брат двоеродный, и бысть тот брат самовидец московских краев, ибо ходил с обозами сто раз, а сейчас обосновался в Белокаменной, живет кум царю, держит в Китай-городе лавку, в коей торгует плешивой притиркой, мылом и еще всякой всячиной.

– Плешивой притиркой? – принялись смеяться детины. – Это для чего же такая, какое место ей притирают? Али черта лысого в портищах?

Темнота скрывала, как бросало Феодосью в краску от мужеских шуток.

– Неученые вы мужики! Втирают ее бояре в плешь на главе, чтоб волосья росли гуще. Или в бороду, у кого не растет, как вон у монашка нашего.

Феодосья сжалась.

Все захохотали.

– Он еще отрок, – заступился Олексей. – У него еще такая брада нарастет! По самые муде!

Все опять повалились со смеху.

Феодосья еле удерживала слезы.

– Феодосий, сколько тебе лет?

Едва не ответив «семнадцать», Феодосья прикусила язык и пожала плечами.

– Не помнит он ничего после недуга, – со вздохом сказал Олексей.

– Совсем ничего? Ну отца-то с матерью помнишь?

Феодосья отрицательно покачала головой.

– А «Отче наш»?

Феодосья растерялась. Выручил ее Олексей.

– После угара забыл, а как ночью очнулся, аз ему напомнил. Двоицу раз повторил, так теперь от зубов отскакивает. Без «Отче наш» никак нельзя! А другие молитвы аз еще не успел ему начитать, так ни словечка! Ну ничего, дорога длинная, все вспомним!

– Ишь ты! Беда! – посочувствовали холопьевцы. – Худо Иваном, родства не помнящим, бысть. Не приведи Бог!

Все замолчали.

Тишину прервал детина, которому не терпелось еще похвалиться братом-московитом.

– В Москве в каждой избе – водопровод.

– Какой еще водопровод?!

– Неуж не знаете про водопроводы?

– И не слыхали!

Даже Феодосья забыла про страх разоблачения, подняла голову и в предвкушении утвердила взор на рассказчике.

Эх, не случилось возле сего костра отца Логгина – он уже улегся, подоткнувшись толстым войлоком, на нощный сон, а то он красно набаял бы про римские акведуки!

– Бабы московские с ведрами к колодезям не бегают, чтоб натаскать в избу воды. И в баню для мытья или стирки с реки ушаты с водой не таскают. Вода сама собой притекает прямо внутрь хоромов.

– Это как, ручьи роют? Или с помощью чего?

– С помощью механики! В подробностях не расскажу, сам не видал, ведаю только, что ставят высокую башню и наполняют ее водой. А от башни во все стороны идут трубы, видно, навроде печных, и сии трубы оплетают весь град, в каждую хоромину тянутся, вода по сим трубам затекает в избу и там льется, как из самовара. Знай рублевики серебряные плати.

– Рублевики? Так за воду, чтоб в бане помыться, надо деньги отдавать? – загалдели слушатели. – Вот столица!

– А вы как думали? Вы лежать на лавках будете, а вода за бесплату по щучьему велению сама придет?

– За воду платить серебряным рублевиком? Али там в Москве умом повредились? Али у них баб нет воды натаскать? Так начто такая баба нужна? Али оне такие нежные, что коромысло из рук валится? – гомонил народ и тряс головами, мол, ходовые москвичи за все рады деньгу содрать.

Феодосья долго не решалась подать голос, но неодолимое любопытство взяло верх, и она спросила низким басом:

– А из чего те трубы сделаны?

– Доподлинно не знаю.

Феодосья представила город, сквозь который от башни, имевшей вид тотемской колокольни, толстыми червями во все стороны тянутся, извиваясь, трубы, в которых булькает вода.

– А избы-то не заливает? – снова басом вопросила она.

– Всяко бывает. Иной раз и потоп.

– Никчемная затея этот водопровод, – пришли к выводу слушатели. – С жиру в Москве бесятся.

И на том разошлись спать, оставив возле костра караульного стрельца. Впрочем, Олексей не собирался сидеть, уставясь в темноту. Как только обоз затих, он натесал кольев, уложил их на землю, чтоб снизу не шел мороз, на них настелил лапника от змей (хотя об эту пору змеи уж спят в своих подземных пещерах, спутавшись клубами, но осторожность не помешает) и улегся спиной к костру, в который была уложена толстая лесина.

Так, без особых приключений, полз обоз по дороге, словно гигантская деревянная змея, мерно стучащая сочленениями и чешуей по ухабам и боинам.

В Вологде присоединились еще с десяток груженых телег. И там же в граде, чуть не ставшем в 1565 годе столицей Руси со престолом царя Ивана Васильевича, стрелец Олексей окончательно преобразил Феодосью в монашеское обличие.

Сей плут завернул на торжище вовсе по другому делу и там неожиданно увидел лавку какого-то монастырского подворья. Два монаха торговали в ней изделиями своих мастерских. Были там картинки с рисунками городов и храмов, как русских, так и Византийских, Александрийских, были портреты святых с их житиями, иконки, ладанки, ларцы, елей и вода из самой реки Иордан. А также скромные одеяния для горожан, желающих иметь смиренный вид, или поизносившихся служек – темные шапочки, платки, длинные рубахи, рясы и прочая одежда. Олексей тут же смекнул и вдохновенно набаял про монаха в их обозе, потерявшего память, ибо огрели его в дороге разбойники остлопой по голове, ограбили, разули-роздели до исподнего и бросили на дороге в беспамятстве. И теперь едет сей монах в Москву в непристойном для духовного отца облике – в старой исподней бабьей юбке и пестрой рубахе.

Торговые монахи сперва переглянулись между собой – не для разбойных ли дел клянчит стрелец монашескую рясу, дабы переодеться и под сим видом проникать в монастыри или жилища?

– И какого же размера нужна тебе ряса? – вопросили умные монахи, ожидая, что стрелец ответит: «Как на меня», – чем и выдаст свои воровские намерения. Но Олексей показал руками фигуру весьма малого росту и зело тощую в плечах. Так что монахи несколько успокоились и, вздыхая и тайно сожалея о визите просителя, со скорбным видом, но тем не менее, с подобающими словесами отдали стрельцу слежавшуюся на сгибах рясу и шапочку. Впрочем, возможно, что не последним аргументом в согласии на дар был огнеметный пищаль, заткнутый за пояс просителя.

Олексей поклонился, произнес раза три: «Не оставь вас Бог», – и, помчавшись, нагнал хвост обоза, который все еще тянулся по Вологде.

Феодосья переоделась и окончательно успокоилась на свой счет. В басню Олексея возничие поверили, сомнений ее юный и нежный облик ни у кого не вызывал, а стало быть, нечего и волноваться.

– За рясу последние куны отдал. Так что будешь должна! – веселым тоном соврал Олексий.

И подмигнул с довольно гнилым взглядом (именно так говорили в Тотьме о мужских взглядах «с намеком»).

Глава третьяРазбойная

– Почему все, что создано творением Божиим, так соразмерно? – с чувством промолвила Феодосья.

Наслаждение соразмерностью, или, как выразился бы отец Логгин, гармонией, пришло к ней в момент весьма прозаический – Феодосья отбежала в лес, когда все пошли на обеденном привале по своим нуждам.

– Чего это Феодосий в уединение норовит скрыться? – с беззлобными усмешками вопросили холопьевцы. – Прямо рак-отшельник.

– Монахам не позволено подол задирать при других мужах, показывая елду, – выручал Олексей. – Коли кто увидит монашеский уд – сие будет зело вящий грех для обоих. Но для монаха особенно. Тогда наложат на него наказанье – елду валять да к стенке ставить.

И откуда Олексей все знал?!

– Это как же – валять?

– А вот сего не ведаю, ибо монахом не был, – отбояривался Олексей.

А се… Присев, Феодосья увидела под высокой кочкой, должно быть это был обросший мохом пень, грибы. Старые и переросшие, готовые вот-вот истлеть и рассыпаться, оне, тем не менее, являли каждый собой чудную вещь. Сыроежка лоснилась, как сафьяновый сапог. А боровик, наоборот, бысть нежно матовым, словно новая замша. Так и хотелось коснуться его перстом.

«Не могу понять, как вырастают оне со столь правильно сферической шапкой? – разглядывая грибы, дивилась Феодосья. – Что заставляет их из корешка расти равномерно во все стороны, а не как попало, безобразным кривым наростом? Рос бы один гриб, как гриб, другой – как редька, третий – как огурец, четвертый – вкривь до необъятных размеров, по земле стеляся. Так нет, все из половины шара, либо мисочкой изогнуты, либо яйцом на ножке стоят, и все необъяснимо искусны и совершенны. Почему в природе Божьей все кажется искусным и радует взгляд? А человек где влезет своею рукою или ногою, так смотреть противно. Намусорит, нагадит, разворотит, разломает и так бросит. Отчего в избе солома и листы на полу кажутся сором, а в лесу шуршишь сухими листьями, так душа наслаждается? Может, потому, что каждому творению Божиему нужно быть в своей им созданной оправе? В своем ларце? Выброси рыбу на берег – задохнется. Занеси цветы в избу – увянут. Пчела без улья или муравей без муравейника умрет. И только человек везде как дома. Где он только не поселился. В реку его брось – поплывет сам или лодку сделает. В пустыне оставь – скит срубит да и сядет книгу сочинять. В горах обживается, во льдах, в шахтах подземных, в Африкии даже. Что как человеку дана сила жить везде в сущем мире, а не только в своем муравейнике или улье? Может, кто-то живет сейчас в море-окияне в доме подводном с трубой наверх для дыхания воздухом? Тогда и на небесах живой человек может поселиться? Что как кто-то в далекой стороне уже придумал такую птицу и поднимается на облака? Или на огромной пуле летит из огнеметной пушки на верхние небесные сферы? И меня мог бы взять свидеться на небесах с сыночком Агеюшкой, хоть одним глазком на него взглянуть?»

Феодосья вернулась к обозу, присела к обочине дороги и палочкой нарисовала две окружности так, что они залезли боками друг на друга, и получился в середине чертеж цветочного лепестка.

– Ты что здесь делаешь? – спросил Олексей.

– Так… Черчу… Почему колесо круглое, а след от него – черта прямая? Почему не круглые следы от колеса? Почему вдали лес маленький? На самом деле он большой. Значит, и звездочки на самом деле большие? Как же могут оне тогда быть душами людей? Али душа большая, как бочка? А еще говорят, что звезды – это окошки, через которые ангелы на землю смотрят. Какого же размера те окна? Никак не меньше царской хоромины. Значит, можно через сии окна влететь на большой птице в рай?

Олексей поднял брови и вытаращил глаза. Потом поглядел по сторонам – не слушает ли кто? – и сказал:

– Ты, может, и в самом деле угорела в срубе?

Он приложил руку ко лбу Феодосии.

– Вроде не горячая. А как бредишь.

– Как устроено небо, как ты думаешь?

– Известно как. Это нам еще в школе вдолбили. На первом поясе ангелы, на втором архангелы, на третьем начала, на четвертом власти, на пятом силы… Чего там дальше-то?

– На шестом господства, на седьмом херувимы да серафимы, – подхватила Феодосья.

– Вот-вот!

– А зачем нужно, чтоб солнце крутилось вокруг земли? Висело бы в вышине и круглый год светило. Куда девается кусок Луны, который отсыхает каждый месяц?

– Никуда не девается, – уверенно ответил стрелец. – Бог на звезды его крошит. А часть на землю падает в виде каменьев. В Тотьме тоже такой камнепад был в старые времена.

– Это я знаю. Но неужели тебе не интересно было, глядючи на звезды, размышлять о мироздании?

– Интересно, – подумав, ответил Олексей. – Пошли брусники поедим, там брусники на кочках – как из корзины насыпано.

– Пошли, – сказала Феодосья, поняв, что в своем спасителе ей не обрести собеседника о науках чертежных и космографических.

После обеда Феодосья вызвалась вымыть таган. Начищая его пучком травы с песком, успела она между делом подумать, почему вода не умирает, а человек – умирает? Почему ручей и через тьму лет здесь будет, а ее не станет?

Когда она вернулась с ручья, в лагере стояло тревожное возбуждение – разговоры, беготня. Но не успела Феодосья расспросить, в чем дело, Олексей с довольным видом преподнес ей туесок печеных куриных яиц.

– На!

– Олей! Это откуда? – весело спросила Феодосья. А потом подозрительно уточнила: – Опять на токовище собрал?

– Краденая кобыла не в пример дешевле купленной встанет, – бодро пошутил Олексей.

– Украл?! – возмутилась Феодосья.

– Не украл, а просто взял, – принялся дразниться стрелец и тут же разъяснил, увидев, как закипает Феодосья: – Да не украл! Бабы надарили!

Оказалось, увидав, что проезжающий обоз встал на стоянку, приходили бабы, а с ними двое молчаливых широконосых мужиков из слободы Дудкино, что расположилась за лесочком, под стенами небольшого монастыря, устроенного на холме. Бабы с плачем и поклонами давали в руки возничим вареные да печеные яйца в дорогу, с одной лишь слезной просьбой – не уезжать до утра, ибо сообщили им из монастыря, а там узнали от верного человека, что сей ночью будет набег разбойничьей ватаги. Умоляя о защите, слободские и монастырские жители обещали кормить-поить обозников, а если разбойники осмелятся все же напасть на такую прорву народу, держать оборону вместе с возничими.

– Разбойники?! – ужаснулась Феодосья. И зачастила: – Как это?! Откуда оне? Почему же их не изловят?

– Ишь, молодцы-удальцы, ночные дельцы, навстречу обозу нашему двигают, – перебирая рукоять пищаля на поясе, рек свое Олексей, похваляясь перед Феодосьей. – Ну ничего, оне нас из-под моста дубовой иглой шить хотят, а мы их с моста – огнеметным пищалем заштопаем. По мне, хоть Мишка Деев, хоть сам черт – пущу псам на заедки!

– Да разве мы остаемся здесь?!

– Обговорили мы с мужиками сей вопрос и решили: чем в глухой чащобе темной ночью биться, так лучше на чистом поле возле слободы. В дороге жди да озирайся, из-за какого дуба придорожники с посвистом выскочат? А тут поджидать будем их в спокое и встретим хлебом-солью. Здесь и слободские мужики с топорами есть, и в монастыре какое ни есть оружие запасено. Пусть подойдут! Приестся им наш кусок! У меня кто возьмет без нас, будет без глаз!

К удивлению Феодосии, зело напуганной перспективой ночного разбоя, Олексей был злобно весел и радостен.

– Давно кулаки не чесал! – с затаенной угрозой промолвил он.

Обоз тем временем заворачивал в сторону, к слободе Дудкино. Встали лагерем у южной стены монастыря, заняв все поле. Настоятель, маленький и худой, в преклонных летах, с поклоном и благословением вышел навстречу атаману возничих и доложил, что сей час же поставят его люди котлы на костры, чтоб накормить до ночи всех тушеною капустою с салом, а после проведут совет, как держать совместную оборону и даже, может быть, с Божьей волею изловить наконец-то проклятую шайку? Доложил игумен также, что уже стоят его самые уважаемые монахи-старцы, к ратному бою не способные, в коленной молитве, прося защитить от лихих бийц и разграбления. И под конец со словами: «Прости, Господи, все наши прегрешения!» – поведал, что угощает каждого возничего кружкой хмельного меда, чем вызвал собинное оживление.

– А что, батюшка, есть что в твоей обители грабить, кроме медов? – поинтересовался Олексей, скептически оглядев покосившиеся ворота и с десяток тощих коз, спешно пригнанных из леса юным безбородым послушником.

– Особо дорогого имущества, золота, серебра и кунов не имеем, ибо живем тем, что Господь посылает. Но есть немного утвари, чаши посеребреные для причащения, кресты, один с бирюзой, другой с аквамарином, тканей немного, сало, воск, дичь копченая. Да ведь не столько грабеж страшен, сколько разорение и поругание! А то и кровавые жертвы.

При сих словах Олексей словно вспомнил о чем-то и, поклонившись игумену, развернулся и пошел в обоз, за Феодосьей.

– Давай-ка ты, ученый астроном, собирай именье да иди укрываться в монастыре. Аз в обозе тебе оставаться не позволю. Не для де… Не для безбородых монахов будет зрелище.

– А ты? Аз с тобой!

– Нечего тебе здесь делать! – приказал Олексей. – Бери шапку, кафтан, сущика возьми, яиц вареных и шагай за мной!

Феодосье вдруг стало тепло, как будто вышло из-за туч солнце горячее. И на сердце стало мило. Впервые за долгое время кто-то хотел оберечь ее, позаботиться об ней, укрыть от тревог.

– Будь по-твоему, – сказала она.

И пошла за стрельцом.

В монастыре Олексей ухватил настоятеля и красно сбаял все ту же сказку про монаха, заболевшего в пути и потерявшего память. В другой бы день игумен, бывший весьма любознательным по натуре, заинтересовался про беспамятство, чтоб непременно занести сие событие в летописные хроники, которые он вел, но заботы о предстоящей опасной ночи не дали ему возможности допросить Феодосью в подробностях.

– Ей! Конечно, пусть схоронится в келье. Бог тебя храни! – торопливо сказал настоятель и побежал давать указания по обороне.

Случившийся рядом послушник завел Феодосью в келью, более напоминавшую чуланчик, в углу которого теплилась лампада, показал одну свечу, лучины в светце, кресало, лавку с тюфяком и кружку с водой. А выйдя наружу, заложил дверь на засов.

– Ой, Олексей, не замыкайте меня! – кинувшись к дверям, закричала Феодосья.

– Ничего, мне так спокойнее будет, – бросил из-за двери стрелец и, довольный тем, что руки теперь не связаны, бодро пошел на улицу.

Феодосья кинулась к оконцу, но оно было закрыто окованными в железо ставнями, запертыми на замок, – монахи уже приготовились к осаде.

Делать нечего! Пожевав сущика, запив его водой и отчитав молитвы, Феодосья улеглась на соломенный тюфяк, укрылась кафтаном и, по приятной привычке поразмышляв об устройстве миров, усонмилась.

Проснулась она от глухого крика петуха. Проснулась резко, сразу придя в ясное сознание, словно и не спала. И тут же охватил Феодосью страх, какого никогда не испытывала она, проводя ночи на паперти, в лесу или землянке.

Затрещала фитилем и потускнела лампадка. Качнулся мрак в углу и проеме двери. Овеяло невидимой струей, словно движение тени сопровождалось колебаниями воздуха. Щелкнуло в ставне. После – под лавкой, на которой, скованная ужасом, сжалась под кафтаном Феодосья. Подолбило в стене, будто дятел. Завыла собака.

Броситься бы на колени перед иконой, но тогда придется повернуться спиной к келье и дверям. А в ней кто-то есть!

Холод прошел по лицу Феодосьи, по руке, которой она придерживала полу кафтана, стараясь укрыть ухо, дабы ничего не слышать, и глаза, чтоб не увидеть. Чудилось, кто-то наклонился над ней и рассматривает ее лицо. А в щель в ставнях норовит заглянуть черный волк, вставший на задние лапы.

Вдруг что-то прыгнуло Феодосье на руку, как если б сверчок.

– Нечистая сила! – с ужасом поняла Феодосья. – Душить станет!

Но не смерти она страшилась, а того, что утащит дьявол злосмрадный в адские подземелья, и тогда не видать уж ей сына Агеюшки, пребывающего в светлых садах райских.

Не выдержав напряжения, Феодосья с криком подскочила на лавке и, крестя воздух вокруг себя, срывающимся голосом принялась выкликать:

– Свят дух по земле, диавол под землю! Свят дух по земле, диавол под землю!

Холод тут же ушел. Затрещала и ярче вспыхнула лампадка. Угол осветился. Проем двери тоже. Сердце Феодосьи перестало вырываться из груди.

– Может, нетопырь залетал между ставен, да внове прочь улетел? – успокоила себя Феодосья. И на всякий случай, не слезая с тюфяка, заглянула под лежанку.

«Кто ногами под лавкой болтает, тот черта тешит», – вспомнилась ей присказка повитухи Матрены.

Никакого нетопыря под лавкой не было.

Феодосья вновь улеглась.

А через мгновение на улице раздался свист, такой долгий, что невозможно исторгнуть его из одной груди, как бы обширна она ни была. Казалась, ветер пронесся по крыше. Поднялся вопль и крик. Раздались выстрелы. Лошадиное дикое ржание. Мелькнуло между ставнями огненное зарево.

«Разбойники!» – вскочила пленница.

Толкнула двери – заперто, подергала оконце – пустое дело, замкнуто! Оставалось только истово молиться, чтоб с Божьей помощью одолели обозники и монахи нощных воронов.

Не помнила Феодосья, колико долго клала стремительные поклоны, молясь о здравии и победе защитников, но вдруг заметила, что шум за стенами стал другим, потише, без злобных воплей, и донеслась до Феодосьи возбужденная похвальба:

– Будут знать, как поморских трогать!

И вдруг послышался топот, загремело у нее за спиной, дверь распахнулась, и на пороге встал Олексей, без шапки, без кушака, но с бесшабашным весельем на лице.

– Жив, Месяц мой ясный? – весело вопросил стрелец, смутив весьма сиими словесами затворницу, все еще сидевшую на полу.

– Ей! – ответила Феодосья и, вскочив, бросилась к Олексею.

Оне охапились за плечи и поглядели друг другу в глаза.

– И ты жив, Олешенька?

– Что со мной будет? – небрежно-победоносным тоном заявил стрелец.

Ох, не видала Феодосья, что бысть в монастыре, пока томилась она в заточении в келье. Сии дела ни в сказке сказать, ни пером описать. Но ежели бы самовидицей нощных событий оказалась повитуха баба Матрена, то поведала бы она следующее.

С вечера разожгли мужи между обозами костры. Выставили многочисленные дозоры в два круга – за стеной монастыря и за лагерем. А также сидели неусыпно возле костров дозорные, сменяя друг друга. Самооборонный отряд слободских мужей, вооруженных топорами и кольем, обходил Дудкино. В общем, движение бысть, как на торжище в базарный день. А только перед самым утром, когда мрак, как известно, темнее всего, вдруг разом напал на всех до единого стражников неодолимый сон. Словно угорели все разом от невидимого облака, опустившегося из огромной печи. (После твердо решили мужи, что впали оне дружно в сонное забытье из-за хмельного медового питья, в кое враг, сделавшись невидимым и пробравшись в стены монастыря, подлил сонного зелия). Затрещали костры, выбросив последние снопы искр, огонь в них стал затухать. Зашумел вершинный ветер. Вздрогнули и запрядали ушами кони. Забилась скотина в монастырских овинах. Закукарекал петух. И вдруг темный вихрь со светящимися глазами, весьма похожий на тень огромного волка, спрыгнул с сосен на крышу монастырского виталища и пронесся сквозь кельи, вылетя из стены трапезной! Сие своими глазами видели старцы, стоявшие во всенощной молитве и потому не пившие хмельного меда. Крикнуть об том старцы не могли, ибо у всех сжала невидимая ледяная рука голосовые жилы. Так и стояли оне каменными столпами. Заходили по монастырскому двору огни, словно кто-то летал с лампой или свечой. Стали падать вещи – раскатились дрова, выплеснулось из бочки водой, вылетели одна за другой железные скобы из стены мастерской, в которой писали днем монахи божественные книги, и, наконец, сами собой распахнулись монастырские ворота. Раздался свист, от которого закачались березы, так что одна, самая старая и наполовину усохшая, разломилась на две части, словно от грома.

Не успел свист замереть, как со всех сторон на стены с дерев слетели, качаясь на веревках, разбойники в надетых на лица кожаных харях с отверстиями для глаз. И то лишь спасло монастырь, обоз и слободу Дудкино от смерти, что игумен, также не пивший медов и стоявший на коленях пред иконой, почувствовав холод, шумы и ветры, догадался, что сие вершится руками дьявола. Быстро нашел нужную страницу в древлеписной книге и отчитал особую молитву против дьявольских козней. Когда рекши он: «Изыди! Аминь!» – вся братия – монахи, обозники, дозорные в Дудкино – очнулись, как от толчка, и ринулись рубиться с разбойниками. Те не ожидали, что чары зеленые и дьявольские так неожиданно покинут обозников, и дрогнули. Решив отступить, бийцы условленным свистом стали собирать ватагу воедино. Тут-то им путь отрезали подоспевшие дудкинские ополченцы с топорами в руках. Зело обозленные на страх, в коем давно уж пребывала слобода, оне рубили направо и налево, только хрясали кости и жилы. Когда догнали последних троих разбойников, пытавшихся скрыться, и уложили их, между кострами вдруг появился главарь шайки – его узнали по богатой одежде, мехам и накладке из серебра в виде черепа, висевшей на груди. Главарь достал неведомо откуда небольшую серебряную сулею, отпил из горлышка и после сего на глазах крещеного народа стал оборачиваться в волка. Пока все, окаменев соляными глыбами, глядели на зверя, тот вдруг стал вырастать, изверглись из лобной кости его изогнутые рога, и после взвился он со страшным воющим стоном и смехом, каковой бывает иной раз у пьяной ведьмы. Мужи, бывшие рядом, кинулись к костру и подпрыгнули даже вверх, надеясь ухватить крутящийся дымный хвост, а Олексей выпалил из огнеметного пищаля, но разбойник исчез из вида. Ратники истово перекрестились и отчитали молитвы. А навстречу им уж бежал с воплем игумен, вооруженный изрядных размеров крестом, чтобы сообщить, что был сие сам дьявол.

Придя в себя, все с победоносным гвалтом дружно пошли в монастырь, где разместились, как могли, кто в трапезной, кто во дворе, и подняли кружки с медом, теперь уж предусмотрительно налитым из другой бочки. В сей праздничный момент и выбралась из кельи Феодосья с Олексеем. На радостях и поддавшись уговорам стрельца, она даже выпила полкружки пития, отчего быстро по пищной жиле, а затем по всем членам разлилось животворящее тепло. Выслушав монахов-самовидцев, сызнова рекших о видениях, Феодосья вдруг схватила Олексея за рукав и, приложив другую руку к яремной ямке под своею шеею, вскрикнула:

– Значит, через мою келью дьявол проникал?! То-то такой меня обуял ужас, какого никогда в жизни аз не знала! Как он меня не зарезал! Ведь на поставце нож лежал! А коли нож ночью оставить, лукавый им зарежет в шею. Может, он и замахивался, ибо чуяла аз его дыхание на лице, да аз вскочила и принялась крестить воздух!

– Ну теперь долго жить будем, – весело сказал стрелец. – Коли из лап дьявола вырвались.

Как только рассвело, обошли мужи место битвы, подняв тела двоих павших своих товарищей и собрав в кучу останки поганых бийц. Игумен с энтузиазмом приказал своей братии надеть головы разбойников на колья и выставить их с двух сторон, у дорог, ведущих к монастырю, дабы неповадно было другим лихачам зариться на жизнь благочествых дудкинцев. Тела их мерзкие были сожжены в костре в вырытой в поле яме. А павшие на ратном поле один поморец и один тотьмич оставлены были с большим благочестием в часовне монастыря, с тем чтобы быть похороненными на монастырском погосте.

Раны пострадавших монахи промыли раствором соли, наложили пластыри с елеем, растертым со мхом, и перевязали тряпицами. После сего приняли обозники у дудкинских жен и девиц дары в виде хлебов и неизменных печеных яиц и продолжили путь.

Глава четвертаяЛатинская

– Запеваем, храбрецы! – пронесся по обозу веселый крик. И тут же заиграла дудка знакомый мотив, и все дружно подхватили удалую песню «Шел я полем, шел я лесом».

Еще не успевали оборваться словеса одной песни, еще, казалось, летят оне вверх по холму, заставляя поднимать головы озорных девок, рубящих капусту в поле, и встрепенуться старцев, лежащих предсмертно в избах на лавках, как дудка заводила дробный зачин другой выпевки, и детины с мужами заливались пуще прежнего.

Над обозом всегда звучали песни, иной раз несколько одновременно в разных концах, ибо холмогорские хотели перепеть тотемских, а архангельские – вологодских. Но после храброй рати с дьявольской шайкой разбойников обоз был в собинно гордом и праздничном настроении. И пели дружным единым хором! Даже Феодосья подпевала, хотя большинство песней было мужеского духа. Да что Феодосья! То и дело, забыв о своем духовном звании, рассеянно принимался подтягивать припев отец Логгин. А ведь он был занят двумя наиважнейшими делами – держал поводья и мысленно составлял статью на тему «Надо ли крестить монстров?» В общем-то, вопрос сей был давно решенным и без него. Народившихся от жен младенцев с двумя телами, четырьмя руками и даже песьими головами, как и прочих уродов, полагалось считать людьми и крестить наравне с остальными младенцами. Но отец Логгин хотел уточнить и выделить в отдельное положение то, что касалось младенцев, имеющих при рождении признаки обоих полов – мужской мехирь и женские лядвии. Каким именем нарекать такого монстра – мужеским или женским? Известно, что младенцев мужского пола при крещении вносят на алтарь, а женского – нет. А как поступать с двоеполым чадом? Что как окажется алтарь оскверненным и придется вновь освящать всю церковь? Нарекать ли двуполого двойным именем – Павел-Павла, Феодосий-Феодосья? Известно, что время от времени младенцы рождаются у мужей. Плиний Старший, Мегасфен, Ктесий, Августин и другие авторы были самовидцами случаев, когда у мужа вспухал живот и, рассекши его, извлекали младенца. Является ли такой муж женой? Известно, что в Индии живет племя, у которого все женщины доживают только до восьми лет и рожают в три года. Являются ли трехлетние роженицы детьми или женами? Переоблачаться ли мужу, ставшему в отрочестве женой (и наоборот), в женские одежды? Какие молитвы отчитывать, коли начнет рожать муж?

– От Бога такое событие или от дьявола? – пробормотал отец Логгин. И в задумчивости подтянул: – Э-э-х! Как открыть мне тот ларец, да заветный ларе-е-ц!

Перепеты были и «Поле-полюшко», и «Камень-утес», и «Стрела золотая, стрела удалая», а также похабные песни вроде «Подниму свою дубину», от которых нескольких жен, ехавших в обозе, бросало в краску; пошли уж вторить по второму кругу, когда выехали на берег Шоксны. Впрочем, на записках, которые вел обозничий провожатый, или, как назвал бы его отец Логгин, картограф, река сия была обозначена как Шохонь, поелику местность за ней, отходящая к Ярославским землям, называлась Пошехонье. Край Шокснинский отличался обилием монастырей. Сперва редкие, далее оне являлись все чаще, возвышаясь иногда прямо напротив друг друга по двум сторонам дороги, реки, глядя с соседних холмов или из-под гор. И словно пустыня наполнилась вдруг садами! Яблочный овощь, орехи ли, хмель или вишня росла в садах сих – каждый мил и приятен глазу проезжающего. Так и вид монастырских стен, бысть оне деревянными, каменными или кирпичными, беленными известью, неизменно привлекал взор путника. Одни монастыри, встававшие на пути обоза, были весьма старинными и имели вид седой и намоленный, и веяло от них древлим духом. Другие, недавно выстроенные, веселили взгляд свежестью и молодой статью. Некоторые обители производили образ щемящий своею откровенной бедностью, другие имели богатое хозяйство и крепкие хоромы с несчетными дворовыми постройками. А небольшая ладная обитель на берегу озерца Девичье Око была окрашена в три чистых колера – яичной скорлупы, кораллий и вохряный, отчего веселила она очи, как пасхальный кулич в окружении яиц и свечей! Феодосья, увидев сей трехцветный городок, невольно заулыбалась.

– Ну что за чудный вид! Как с картинки!

Монастыри интересовали ее, ибо вскоре ждала участь постучаться в ворота одного из них. И она размышляла, в какой именно?

– Найду обитель, славную науками, – делилась она с Олексеем. – Господи, аж руки трясутся, как хочется взять готовальню!

Олексей в ответ на такие грезы строил разнообразные рожи, но выслушивал молча, не подъелдыкивал.

– Хоть бы какую книжицу мне сейчас, – вздохнула как-то Феодосья. – Целый день сидишь в возу, как куль!

– Давай в монастыре раздобудем, – предложил Олексей. – Коли уж тоска тебе такая без буков. И охота тебе очеса трудить?

– А ты в школе учился?

– Учи-и-и-лся, – протянул Олексей.

– Учился читать да писать, а выучился петь да плясать! – посмеялась Феодосья.

– Не без этого. Веселый я!

В пути обоз встречали приветливо и даже хлебосольно – верховые, скакавшие впереди, разнесли новину о чудесном разгромлении дьявольской шайки, обраставшую все новыми подробностями как дьявольских козней, так и храбрых подвигов, на сто верст по округе. Впрочем, Олексей имел дар отворять любые двери и входить в любые хоромы

– Аз проходимец! – похвалялся он Феодосье.

Поэтому на первой же остановке, поев, оне пошли в небольшую обитель с богатым названием Спас Нетленный на Устье-Божанке.

– Здравствуйте! – размашисто изображая рукой поклон, поприветствовал Олексей стоявшую в воротах братию.

– И вам здоровья, добрые путники!

– Не ваша ли потеря? – указав вдруг на Феодосью, вопросил Олексей. – Прибился к нашему обозу в пути добрый юнец монашеского звания, пребывающий в горьком беспамятстве. Напали на него лиходеи и избили до полусмерти, опосля чего вышибло у него память. Помнит только «Отче наш» да как зовут. А более – ничего!

Феодосья стояла рядом со смиренным видом (происходившим от страха) и от времени до времени покорно кивала главою в подтверждение байки.

Монахи с восторгом уставились на Феодосью. Давненько не происходило у них ничего увлекательного, а тут и дьявол, обернувшийся волком, и беспамятный монах! Один юный послушник даже с жаром шепотом высказал на ухо соседа предположение, что сей беспамятный монах может быть святым, посланным Христом в Вологодские да Новгородские края для искушения и проверки как монашеской братии, так и простецов. Впрочем, сия мысль им же самим и была признана чересчур неправдоподобной. Но, тем не менее, Олексея и Феодосью повели во двор, заваленный капустой, а оттуда – к игумену.

Повторив наперебой историю приблудного беспамятного монаха, сопровождающие братья замолкли и уставились на гостей. Олексей, не тяня времени, изложил суть пришествия:

– Нет ли у вас в обители, святой отец, лишней книжки, дабы беспамятный Феодосий смог, зря ее, вспомнить азбуки, грамматики и другие науки? Ибо смутно помнится ему, что вроде бысть он ранее зело ученым.

Настоятель сей обители более всего бысть заморочен насущными хозяйственными заботами. Монастырь его влачил нелегкое существование. Был он возведен на месте скита, сооруженного неким старцем Феофаном Гороховцем. Сей скиталец отличался тем, что питался исключительно горохом. Причем в первые два лета, пока из принесенных им двух горстей гороховых зерен не выросло количество, достаточное и для пропитания, и для сева, Феофан жил только диким мышиным горошком, в изобилии росшим в сей местности. Собственно, именно из-за лугов, розово-белых от цветущего мышиного горошка, скиталец и остановился здесь, рассмотрев сие изобилие как знак и дар. На самом деле место бысть сомнительным – за леском начиналось обширное болото, от которого тянуло дурным сырым духом, порой исторгались зловонные испарения и душные газы. По сей причине братия часто недужила, то и дело кого-нибудь из них хоронили. К тому же поблизости не было богатого города или слободы, и, следовательно, почти не случалось пожертвований. Вид обители бысть грустным: лесины в стене вокруг монастыря частью высыпались трухой, так что заваливались наружу, посему кругом стояли подпоры; постройки внутри тоже частью просели, частью покосились, крыши крыты соломой. Настоятель бысть так поглощен заботами (в сей момент – заготовкой и квашеньем капусты), что не вел летописных хроник и не приветствовал ученых поползновений паствуемых монахов и послушников. Ибо подметил, что, став книжным, монах стремится меньше трудиться в поле и хлеву, а больше портить глаза за книгами и, в конце концов, старается покинуть его попечение, перейдя в более ученый монастырь. Поэтому игумен без всякого сожаления и даже с удовлетворением совершил богоугодное дело – пожертвовал беспамятному женоподобному путнику три завалявшиеся без надобности после смерти одного из его монахов книжки: «Лексикон латинский», неведомую «DeFluminibus» и «Арифметику».

Распрощавшись и обогнув тьму наваленных горами кочанов капусты, отрубленных кочерыжек, верхних листов, приготовленных на серые щи, корыт, установленных на чурбаны, и монахов с сечками, Олексей и Феодосья зело довольные покинули обитель.

Отойдя немного, Феодосья в нетерпении остановилась и стала разглядывать книги. Одна, «DeFluminibus», хоть и овеяла девицу хранящимся в ней тайным знанием, не могла помочь в ее охоте познать новое. От «Арифметики» нахлынули воспоминания, как сидела она в детстве подле брата Путилушки и, заглядывая в его школьную книжку, царапала палочкой в своей «тетрадке», сшитой для нее матерью из бересты. «Лексикон латинский» сразу ей понравился, причем не смогла бы высказать Феодосья, почему вид этой книги вызвал у нее предвкушение удовольствия. Но когда она раскрыла ее наугад и вперила взгляд в первое же оказавшееся в поле зрения слово – theatrum, то была поражена… тем, что возле него, после маленькой черты, стояло «феатр»! Театр, о каковом рассказывал ей возлюбленный скоморох Истома! Феодосья была поражена удивленьем:

– Олексей, сие знак мне дан! Знамение!

– Какое знамение? – заглянув в книгу, вопросил стрелец.

– «Феатр».

– И что – театр? В скоморохи, что ли, из монахов пойдешь? Милое дело.

– Не знаю еще, что сие значит. Но неспроста это. Театр. Те-а-тр, – распевая на все лады сие слово, Феодосья развеселилась и даже подпрыгнула, пытаясь пролететь в воздухе.

– Вот коза! – посмеялся Олексей. – Куда ты побежала? Мыслимо ли монаху бегать ровно зайцу? Погоди.

– Пошли быстрее, хочу книжки изучать! – торопила Феодосья стрельца.

И, прибежав в обоз, забралась в кибитку и канула в книги, как окунулась бы в бирюзовые теплые воды бескрайнего моря, пронизываемого то солнцем, то звездным светом.

Феодосья, как всякая прилежная ученица приходской школы, куда довелось ей ходить два лета, знала, как нужно овладевать науками – зубрить наизусть.

– Повторенье – мать ученья! – выстукивая указкой по столу, внушал отец Нифонт. – Сто раз прочти, на сто первый само прочтется. И тогда уж ничем из головы не выбьется!

Сей самый верный метод и применила с успехом Феодосья, изучая «Латинский лексикон». Она по наитию поняла, что сие учебник для изучения другого, не русского, языка, и, наверное, речат на нем в какой-то иноземной стране. Но в какой, Феодосья знать не могла. Может, в Речи Посполитой? А то и в Африкии? Но она, во-первых, надеялась, изучив лексикон, вызнать из него что-либо про театр. А во-вторых, наслаждалась, поглощая неизведанное знание о мире.

Повторив про себя и вслух одно и то же слово с двадцать раз и выучив перевод, она на подоле рясы пальцем несколько раз повторяла его написание. А потом на стоянке на память писала слова на песке. Сперва Феодосья учила словеса, не понимая смысла, не умея связывать их между собой. Но после вызубрила краткие пояснения, предшествовавшие лексикону. Из них поняла грамматические правила, суть существительных и глаголов. Стала глядеть, что приписано возле словечка «adverbiym» – «наречие», или «praesens» – «настоящее время». И через две недели пришел день, когда она взяла в руки книжку с надписью «DeFluminibus» и потрясенно перевела:

– «О реках»! О реках! Аз поняла! Олексей! Аз толмач! Аз перевела со латинского языка на русский!

– Ну теперь с тобой можно в любые края ехать – не пропадем! Что перевела-то?

– Посмотри, как думаешь, что на этой книжке написано?

– Откуда мне знать?

– Ну ты догадайся. Ты эту вещь почти каждый день видишь.

– Хлеб, что ли?

– Нет. Она течет.

– Сца, что ли?

– Фу! Сквернослов! Река! Книга называется «О реках». И аз сие перевела!

– Молодица! И мне теперь полагается награда.

– Почему тебе?

– А кто книжки в монастыре выпросил? Игумен-то, сама видела, жаднее Кащея.

– С чего ты взял?

– А прибеднялся! «Нам бы лоскут крашенины да кус квашенины, боле не нада». А братия у него только что не в обносках ходила. А свинья по двору бегала тощая, как кочерга. У такого снега в зимний день не выпросишь. А я тебе три книги раздобыл, целый… как его? Скрипторий!

– Ну хорошо, молодец. Какую награду ты просишь тебе жаловать?

– Поцелуй в уста.

Феодосья замолчала.

– Без вложения языка, – пошел на уступку стрелец.

– Да про язык и речи нет! Давай другую какую награду? Хочешь, я тебе из книжки буду вслух читать?

Олексей оскорблено глядел вдаль.

– Ну хорошо, – промолвила Феодосья.

Олексей встрепенулся и придвинулся ближе.

– Но не в уста, а хоть в лоб, – отказалась Феодосья.

После чего вздохнула и быстро, едва коснувшись, задела губами лоб Олексея.

– Покойников и то крепче лобзают, – изрек Олексей.

Посидел молча и, взяв пищаль, спрыгнул с воза.

Через короткое время Феодосья услыхала выстрел.

Обомлев, она сидела, открывши рот и бояся вымолвить то, что стучало в скраниях. Наконец, преодолев столбняк, Феодосья с трясущимися руками стала выбираться из воза. Когда она встала на обочине и поглядела на другую сторону дороги, в лес, раздался грохот второго выстрела.

– Застрелился! – крикнула Феодосья. – Олексей застрелился! Ой, люди добрые!

Возы стали останавливаться, задерживая и те, что ехали позади. Когда мужики разобрали сбивчивые выкрики Феодосьи и побежали к лесу, из него вышел стрелец, неся двух зайцев.

– Олешка! – загомонили возничие. – Ты живой? А монах рекши, будто застрелился.

– Застрелился? Чего это ради? Совсем Феодосий умовредился. Аз зайчатину вам на обед добыл!

Перспектива жаренного над угольями зайца всех обрадовала, и народ с веселием вернулся в обозы.

Феодосья пробежала вперед всех и юркнула внутрь, не зная, куда себя деть от стыда.

– Месяц мой ясный, – с ухмылкой вопросил Олексей, забрасывая добычу в таган. – С чего тебе приблазилось, что аз буду стреляться? Али с горя, что не получил лобзанья? Али из-за бабы аз на тот свет раньше времени пойду?

Феодосья молчала.

– Высокого ты о себе мнения, – наконец-то Олексей, оскорбленный отказом Феодосьи лобзать его, нашел повод излить свои чувства. – Да по мне любая сохнет!

– Вот и слава Богу, что сохнут, – наконец, переживя позор, подала голос Феодосья. – А то думала, совсем ты один, коли на монахов заглядываешься.

– Нужна ты мне, ведьма!

– От черта и слышу!

И оне отвернулись друг от друга.

Пораздергивая некоторое время складки на рясе, Феодосья, наконец, схватила латинскую книгу «О реках» и принялась за ее изучение. Олексей с обиженным видом держал поводья; впрочем, лошадь и сама мерно шла по дороге в череде обоза.

Сперва Феодосье приходилось почти каждое слово глядеть в «Лексиконе». Выручало, что титул каждой страницы начинался с большой буквы, напечатанной на фоне миниатюры, в какой-то мере иллюстрирующей содержание главки. Так, продираясь, она прошла всю книгу от начала до конца и вновь начала с начала. И когда она изучала книгу в третий раз, смысл ее, местами реконструированный по наитию, вдруг открылся со всей ясностью. Как если бы рыла она упорно проход под землей, и вдруг от удара кайлом земляная стена вывалилась наружу, и перед взором ее предстал вид долины, озаренной солнцем, с садами, полями, златоглавым градом и голубым лукоморьем, по которому плывут лебедями разноцветные раззолоченные ладьи да белопарусные струги.

(Лукоморья Феодосья сроду не видела, но представляла его себе таким в воображении).

Но самым потрясающим в трактате о реках оказалось то, что в нем было рассказано о реке Сухоне! Правда, сперва Феодосья об сем не догадалась, ибо название реки звучало на латыни как «суходонная». Но в третьем чтении (к тому времени куль с сущиком изрядно опустел, и Феодосья сидела на дне воза на соломе) стало ясно, что описываемая река, что течет вспять, никакая другая, как ее родная Сухона!

Восторг оттого, что слова вдруг сложились в правильную картину и открыли ей свой смысл, был так силен, что Феодосья наконец-то вновь заговорила с Олексеем.

– Олешенька, какие чудеса здесь расписаны!

Олексей все еще недовольно пыхтел, но бросил взгляд на книгу.

– Видали мы эти чудеса, что у девки не росла коса.

Стрелец не хотел сдаваться без боя.

– Кривду небось налгали, а ты и рада.

– Что ты, Олексей, в книгах кривды не бывает! – укоризненно сказала Феодосья. – В книге все истинно, потому она и называется – книга! Вот слушай, какие есть в свете удивительные реки и воды.

Олексей сидел, нахмурясь. Лошадь брела сама, подпираемая возом, идущим следом.

– Есть такие реки, что вода в них горячая. А ключи, бьющие в долине сей реки, вырываются из-под земли высоким столбом и так кипят, что жители варят в образующихся озерцах птичьи яйца, коренья и другую пищу. А также используют их как баню. Так что им круглый год не надо тратить дров на подогрев воды в котлах.

– Брехня! – бросил Олексей. – Ежели бы вода в реке кипела, то вся рыба и раки в ней сварились бы.

Феодосья укоризненно глянула на стрельца и принялась читать в другом месте.

– В Бретани… Где это – Бретань? Ты не знаешь?

Олексей пожал плечами.

– В Бретани есть такой ключ, что если набрать из него воду и полить на камни, лежащие рядом, то начинается через некоторое время гроза с громом.

– Пуще того брехня! – не унимался Олексей. – Гром от колесницы Ильи-пророка в небе, а какая здесь связь с камнем на земле?

– В море Сарматском, как и в любом море или окияне, вода соленая, но бьют в некоторых местах из-под соленой воды пресные ключи. Есть в земле Самарии ключ, который четырежды в лето меняет цвет: с зеленого на красный, после на мутный, после – на прозрачный.

– Сами чего-то мутят!

– Ключ Силоам бьет из-под земли только четыре дня в неделю. А три дня его нет, – не сдавалась Феодосья. – И отсчет сей идет, не сбиваясь, уж многие сотни лет. В Китайских землях есть река желтого цвета, она так и называется – Желтая.

– Эка невидаль! А у нас есть белое озеро, называется Белоозеро. Вот уж диво так уж диво!

– Ты слушай дальше. В земле Ливан между градом Аштероф и градом Рафон есть река, нареченная Субботой, ибо шесть дней в неделю ее русло сухое, а на седьмой день заполняется водами.

– Верится с трудом. Может, сделана у истока запруда, о которой никто не знает, и мельник шесть дней держит запруду запертой? Поди проверь!

– В Красном море на границе Египта и Аравии воды багряного цвета.

– И бабьего чиха сия выдумка не стоит, – гнул свое Олексей. – Увидал то море самовидец на закате солнца и раззвонил, что воды в нем багряные. Али пьяный был.

– В Персии течет река, – невзирая на замечания стрельца, продолжала зачитывать Феодосья, – которая каждую ночь покрывается льдом, а днем превращается в воду. Жители легко переходят с берега на берег в любое время года.

– Вот жизнь, и ледников в погребах делать не надо! Ловко прилгнули!

– Есть река на Востоке, воды которой несут золотой песок, так что нужно только стоять в воде с решетом и отцеживать сие золото.

– Ох, не могу! – бросил шапку об куль Олексей. – Перстни с усерязями так и плывут по воде, только хватай, рот не разевай!

– На Востоке…

– Сызнова на Востоке? Ох, волшебный край!..

– На Востоке есть полноводная река, которая разделяется на четыре потока, и в одном месте эти потоки уходят под землю и текут во чреве. А потом вновь появляются на пустом месте, но уже все разные: один зловонный, другой мутный, третий зеленый, четвертый – голубой. При сем один поток прохладный, другой – теплый.

– А еще сказывала мне моя бабка истинную правду, что есть в царстве царя Гороха Молочная река, а у ней кисельные берега. Садись с ложкой да ешь в три горла досыта.

Феодосья крепилась.

– Есть в Эпире ключ. Если в него опустить горящий факел, то он погаснет. А когда достанешь вновь – опять вспыхнет.

– Добрая сказка.

– В Эфиопии в одном роднике вода днем нестерпимо холодная, так что нельзя опустить в нее длань, а ночью нестерпимо горячая.

– Мели Емеля, твоя неделя!

– Есть источник, из которого получают огонь. Если в воду сию бросить искру, то она воспламеняется, и затушить тот огонь можно только уксусом или сцой… Прости Господи!

– Ей, такому сказочнику сцы в глаза, а он все будет говорить: «Божья роса».

– Или можно тот огонь закидать песком. На море греческом есть песок по берегам, если его бросить в огонь, то получится самое прозрачное стекло, через которое можно глядеть, как через воду.

– Кривда!

Феодосья изнывала от желания поделиться знанием, поэтому продолжала чтение, делая вид, что не обращает внимания на едкие замечания Олексея. К тому же она была рада, что ссора их завершилась, и Олексей хоть и сердито, но отзывается на ее словеса.

– Есть озера и ключи, в которых можно вылечить болезни: бесплодные, погрузившись в них, становятся плодовитыми, слепые прозревают, гнусавые обретают красивый глас, у плешивых отрастают волосья. От иных вод человек успокаивается и впадает в сон и забвенье, от других становится воинственным, третьи разжигают по…

Феодосья запнулась.

– Чего разжигают-то?

– Похоть.

Олексий потряс главою.

– Пиво, что ли, там течет? Хорошая бреховина!

– Есть реки, что белые овцы, которые пьют из них, темнеют. Есть море, в котором поют девы, завлекая мореходов. И мореход не может проплыть мимо. Есть в греческом море столпы, которые сдвигаются и раздвигаются. Есть берег, с которого вода дважды в день отливает, так что остается берег сухим на многие версты, а потом приливает. Есть озеро, в котором все тонет, что ни брось в него, даже деревянная лодка. А есть море, в котором ничего не тонет, и человек может лежать и сидеть на его водах сколько хочет. В одной реке водятся летающие рыбы…

– А еще, бывало, всколыхнется синее море, и выйдут на берег дружинники царя морского, – гомонил Олексей, но чтения не прерывал.

– Есть родник, который раскрывает вора. Если вор умоет водой глаза, то станет слепым, а если он честный человек, то станет видеть яснее.

– На воре шапка горит.

Феодосья не отзывалась на подъелдыки стрельца, ибо у нее был припасен самый главный козырь. Который она и извлекла с торжествующим видом.

– Есть на Сивере река, – со значительной интонацией начала Феодосья, – которая один раз в год меняет свое течение. И течет не от истока к устью, впадая в море или озеро, а вспять – вверх по течению.

– Брехня! – махнул рукой Олексий.

Феодосья смотрела на него с торжествующей усмешкой.

– И называется сия река Су-у…

– Погоди! – стрелец подскочил. – Сухона?! Это про нашу Сухону написано?! В настоящей книжке? Ух ты! Дай поглядеть! Вот это не брехня! Значит, и все остальное – правда?

– Истинно так! – вздернула подбородок Феодосья. И назидательно прибавила: – Теперь веришь, что в книгах пишут только правду?

– Ну теперь-то верю. Выходит, ошибался аз. С кем не бывает? Надо же, что за дивная книга!

Оне смеялись и толкали друг друга от счастья, что в ученой книге на латинском языке описана их Сухона с ее перекатами, загадочным норовом, стерлядью, огромными белорыбицами и неоходным камнем Лось посередине воды. Как же приятно вспомнить родные места в чужих землях! Вот какие дивные чувства вызвала у Феодосьи и Олексея ученая книга. И это не считая того, что раз и навсегда укрепилась в Феодосье безоговорочная вера в истинность всего, что написано в книге.

Их увлекательную беседу прервал крик, подхваченный многими голосами:

– В Московские земли въезжаем! Белокаменная вскорости! Престольная на шеломле!

Слава тебе, Господи, Москва!

Глава пятаяВстречальная

– Ну зрите влево, коли Москву увидеть хотите! – небрежным тоном предупредил Олексея и Феодосью пожилой холопьевец, тайно весьма довольный тем, что именно он упредил новичков о предстоящем видении, и предвкушавший их восторг.

Войлок был скинут с повозки еще при въезде в московские земли – дабы не прозевать чего интересного. И теперь Олексей и Феодосья вперили взгляд влево, предчувствуя по редеющему лесу, что сейчас откроется некий лепый для обозрения вид.

Бысть при подъезде к столице с Сивера такое место, изгиб тракта, ведущего через холм, поросший густым ельником, в котором на короткий миг в чаще появлялся широкий просвет, и, как сказочный театральный макет, на кои горазды итальянские мастера, показывается вдруг вдали внизу весь стольный град Московский. Сие панорамное место было известно таким опытным гостям, как поморы, и потому, приближаясь к нему, оне замедлили движение обоза, дабы увидеть вдохновенную по красоте картину. И хотя мужи напускали на лица отчасти равнодушный вид, дескать, видали мы сию миниатюрину и даже кой-чего похлеще, у всех захватывало дух при виде, который ненадолго представал перед глазами.

– Сияет-то как! – поразилась радостью Феодосья, когда перед их взором наконец открылась Москва.

Словно по ворожбе в холодных низких тучах почти предзимнего ноябрия вдруг раздвинулось отверстие, и сноп бледного сияющего света канул на город. Сразу оловом заблестели ленты рек и прудов. И вспыхнули сотни золотых куполов.

Обоз завороженно, даже лошади притихли, минул чудную картину, опять въехав в ельник, и все дружно заговорили.

– Сияет! А чего ей не сиять? – по своему зароку ничего не бояться и ничему не удивляться, промолвил Олексей. – Сие тебе не Тотьма лубяная. В Москве крыши золотом кроют, в окна хрусталь, рубины и самоцветы ставят, что в твой перстень, а улицы коврами устилают. На то она и зовется – златоглавая. Да и улиц там нет, все широкие ряды. У самого последнего простеца на крыше щепа из меди, ровно карпами золотыми кровли усыпаны.

– Да как же так, Олеша? Зачем же в окнах самоцветы? Красиво, конечно, но колико же сие стоит?

– Месяц мой ясный! Забудь про старую нудную жизнь! Не ровняй ее тотемскими мерками. Ты с сего дня – московитка. Мысли по-столичному!

– Но про ковры на мостовых ведь сбрехал?

– Аз? Сбрехал? Солнышко мое…

– Месяц аз, – аккуратно поправила Феодосья.

– Так вот, звездочка моя, держись меня, и через год, от силы – два, будешь ты жить в хоромах в три этажа, сонмиться на лебяжьей перине, глядеть в аквамариновые окна, а заместо орехов каленых подсолнечные семечки щелкать! И виноград!

Феодосья засмеялась.

– Заяц-хваста ты!

– Погоди, вспомнишь мои словеса. А более аз тебе до самой Москвы ничего не промолвлю.

– Олеша, а что такое «виноград»?

– Аз с тобой не говорю! – отвернулся Олексей. – Виноград – это крыжовник, которого в одной грозди висит сто ягод. Его моя жена будет есть!

– Ну, значит, мне не попробовать, – нарочито грустным тоном сказала Феодосья.

– Уж точно!

Наконец дорога выбежала из леса, и обоз поехал среди полей, ибо дикие леса вокруг Москвы давно были сведены на многочисленные постройки, и теперь местность представляла из себя множество деревень и слободок в небольших рощицах березы, ивы или сосен над речками, да стоящие на возвышениях богатые поместья, усаженные ровными рядами лип и дубов и украшенные садами яблочных, грушевых и иных фруктовых овощей. Крыши на поместьях блестели медным блеском, а сами оне бысть настоящими сказочными дворцами из множества теремов, соединенных между собой переходами, галереями-гульбищами, с башенками и шпилями. На каждый этаж теремов со двора вела своя укрытая кровлей лестница, а каждое из многочисленных крылечек увенчивал сияющий флюгер в виде хоругви, петуха или коня. Над каждыми воротами в стрельчатой светелке помещалась роскошная яркая икона в прорезном окладе. А на отворотах дорог в поместья стояли на столбах хороминки вроде игрушечных, с настоящей крышей и окошкам, за которыми также помещены были иконы.

При появлении возле дороги или на шеломле очередных хоромов, одни роскошнее других, глаза у Олексея загорались завистью. А Феодосья глядела на дворцы с восхищением, но без помысла воцариться в таком же, а то и более лепом. Так у благонравного человека извергается в душе восторг при виде великолепной иконы в рост святых, но и в голову ему не придет утащить сей образ в свой дом. Для Феодосьи истинно прекрасным было то, что принадлежало всем – природа; могло стать собственностью любого возжелавшего сей предмет человека – науки; или то, что дорого было сердечной привязанности, как дорога была хрустальная скляница с мандарином, подаренная возлюбленным Истомой.

Под стать хоромам были и повозки, от богатства которых у Олексея захватывало дух. Колико же их двигалось взад и вперед на дорогах! Как гусей! А сколь роскошно разукрашены возы! Один из них привлек и Феодосью. Бысть сделан в виде ладьи, на коей стоял огромный сундук с золочеными коваными накладками и окошками из пластин слюды, и все размалевано по багряному фону синими и золотыми вьюнками. А лошадей впряжено три пары. И рядом с возом, держась за золоченые же ухватки, бежали с двух сторон разодетые в короткие парчовые кафтаны, явно иноземного пошива, высокие красивые молодые детины! А впереди и в хвосте мчались верховые в меховых шапках и сафьяновых сапогах. Лошади под всадниками играли, что вода на перекатах, а гривы и хвосты их летели волнами, словно у девиц, распустивших на реке косы.

– Вот чума, какие кони! – восхитился Олексей и замер глазами, охватившись мечтой о таком же собственном коне, что непременно будет у него в самое ближайшее время.

Олексею зело нравилось тешить свое самолюбованье.

– Почто же детины за возом ногами бегут? – вопросила Феодосья. – Али коней у их барина нет?

– Коней у него, как в реке рыбы! А бегут для роскоши. Чтоб других завидки драли.

– А ты зрил, Олеша, как необыкновенно выглядел сзади на возу семейный знак? Прорезан и выпукло, и витиевато, как ворота в алтарь в самом богатом храме.

– У меня еще витиеватей будет! – бросил стрелец.

– А у нас, у Строгоновых, – аз по батюшке Строгонова была, знак простой – солонка с горкой соли. Тут ничего особо узорного не сотворишь. Ежели бы аз стала размалевывать воз, то натворила бы по синему полю золотых звезд на сферах…

– Будет у тебя повозка в звездах! – пообещал Олексей, со значением глянув Феодосье в очи.

Она засмеялась.

– Ты все о том же. Аз ведь не развенчана с неким Юдой Ларионовым.

– Плевать аз хотел на это. Повенчана, не развенчана… Не при Иване Грозном живем! Аз свободен духом от всяческих уставов. Оне меня бесят!

Феодосья покатывалась от смеха.

Неожиданно движение застопорилось, и заклубилась над обозом какая-то забота. Оказалось, что в сем месте, примечательном огромным неохожим дубом на песчаном гребне в виде волны, обоз, как разорвавшиеся четки, должен рассыпаться в разные стороны, ибо каждому землячеству требовалось въехать в разные огубы Москвы, а для сего свернуть на разные дороги, ведущие к одним из множества ворот в городской стене. Это был момент прощания, который внешне, конечно, проходил без чувств и нежностей, но вызывал в обозниках, сплоченных месячным совместным путешествием, россыпь чувств – от грусти неизбежного расставания и радости, что добрались, потеряв лишь двоих товарищей, до волнения и дрожи от предстоящего освоения огромной, одновременно и опасной, и сулящей Москвы. Именно в сем месте на росстани, от которой отходили три дороги, разошлись и пути Феодосьи и отца Логгина. Ибо ежели все тотьмичи собирались ехать на тотемский постоялый двор, содержащийся Амвросием Строгоновым (как ранее пояснялось, не сродственником, а однофамильцем Феодосьи), то батюшка, мысленно уже отделивший себя от чуждой ему тотемской паствы, решительно свернул на путь духовный, ведущий прямиком в приказ, ведающий хозяйственными вопросами московского патриарха. (Через двоицу часов отец Логгин, исполучив виталищную грамоту, обживал временную двухкомнатную обитель. А через ночь матушка Олегия, не перенеся волнений долгого пути, родила батюшке восьмимесячную дочь Евстолию, впрочем, здоровую, хотя и плаксивую).

– А мы куда же, Олексей? – тревожно говорила Феодосья. – Мы – как же?

– Поедем по той дороге, которая для костромичей и вологжан. Виден с нее Неглинный верх. Во-о-он он! Курится.

– Отчего курится? – вопросила Феодосья, которой показался даже отсвет зарева.

– Кузнечная слобода, сплошные кузни, пушечный двор, где льют пушки, потому день и ночь там огонь раздувают.

Действительно, над Неглинным верхом, небольшой горой, усаженной избами и постройками, поднимались струи дымов. Видны были невеликие монастыри с набалдашниками золотых и лазурных куполов, как потом, изучив Москву, выяснила Феодосья, Варсанофьевский, Рождественский и Девичий. Место сие у состоятельных москвичей не было в чести из-за опального погоста, на котором был зарыт Борис Годунов с супругой и сыном Федором. Закопаны оне бысть без произнесения молитв, отчего кладбище и огубье пользовалось дурной славой. Но хоть и без песнопений, да все не так позорно схоронили Бориса, как его сподвижника Лжедимитрия, изгвазданное голое тело которого везли в навозной телеге. Притом вся тягота с похоронами самозванца сопровождалась такими колдовскими событиями, что пришлось кроме втыкания осинового кола (что не помогло) сжечь останки лжецаря в деревне Котлы, пеплом зарядить пушку и выстрелить в сторону, откуда явился в столицу сей лукавый бес. Только после сего лед, покрывший улицы и поля в мае и сгубивший урожай жита и сады фруктовых овощей, растаял в одну ночь, и москвичи с облегчением перекрестились.

А се… Вскоре обоз, состоявший теперь из двух дюжин отпочковавшихся возов, подъехал к мосту через ров, заполненный мутной водой. Мост сей бысть похожим на огромный овин, поднятый на высоких столбах, через который можно было проезжать, не оставляя повозку снаружи, и заканчивался прямо в воротах, устроенных в изрядной башне. Эдаких мостов ни Феодосья, ни Олексей не видывали. В их краях мосты являли собой деревянные плоты, скрепленные в длинный настил скобами или связанные в связку. Осенью, накануне ледостава, сии плоты разбирали и складывали на берегу, до следующего лета. Но чтобы мост выстроить через всю реку, словно длиннющие хоромы, поставленные на курьи ножки! Это было диво. (Впрочем, то ли еще будет удивление, когда оне увидят каменный мост!) Не меньшим дивом оказалось то, что для въезда по мосту в город нужно было уплатить деньги.

– Да за что же, Олексей? – шептала Феодосья.

– Для упорядочения числа приезжающих. Много вас желающих в столицу! Москва не рай, всех не вместит, – ответствовал стрелец. И тут же признался: – Глумлюсь! Сие товарный сбор таможни. Нужно уплатить в казну за то, что, продав товар, наживем мы барыши.

Старшина ватаги уплатил причитающийся сбор, на что была ему выдана таможенная грамота, тут же быстро и неразборчиво нацарапанная дьяком и кое-как посыпанная песком. На сетование тотемского старшины, мол, курица лапой лучше намарает и не завернут ли гостей с такой филькиной грамотой, был дан исчерпывающий ответ: «Кому надо разберут, а кто недоволен, волен жаловаться в таможенный приказ, что в Кремле». Но до того товар остается за воротами и ответственности за него никто не несет.

Плюнув, холопьевцы и тотьмичи приняли неразборчивую бумагу и въехали в город.

Забегая вперед, скажем, что впоследствии грамота была признана сомнительной, отчего большую часть лосиных шкур пришлось продать задешево, коими доходами скупщик из военного приказа и поделился с означенным таможенным постом. А забегая еще более вперед, поведаем, что через два лета, во время волнения стрельцов из-за задержки корма, сей пост в полном составе был на вышеописанном мосту подвешен за ноги.

Но таможенщики об сем еще не знали, а потому сопроводили въезд в столицу убогих сиверских провинциалов весьма издевательскими усмешками.

– Вот щуки! – кипел Олексей. – Нет, не щуки, а налимы, те падалью питаются да утопленников подъедают.

Но тут же он поглядел на событие с другой стороны и с мечтательным прищуром сказал Феодосье:

– Чуешь, как легко в Москве деньги в руки плывут? За проезд плати, за проход – плати, за всякий чих вынь да положь. А ты бери да знай оприходывай в свою казну. Не жуй, не глотай, только брови поднимай! Добрый кусок хлеба можно иметь, главное, место хорошее застолбить.

– Олексей, ты ведь не стяжатель! Ты не такой! – укоризненно отвечала Феодосья. – Ты деньги ратным подвигом или трудом заработаешь.

– В трудах праведных не наживешь палат каменных, Месяц мой ясный. А наживешь один горб!

За сим философским выводом оне прервали беседу, ибо, когда кончилась череда обычных изб, загороженных деревянными частоколами, каковых и в Тотьме полно, открылись незнакомые виды.

Москва, когда с волнением и надеждами впервые вступили в нее Олексей и Феодосья, представляла несколько городов, огороженных каждый своими стенами, с прослойкой слобод между ними, объединенных вместе внешней могучей стеной высотой в три копья. Сия внешняя стена являла собой не частокол, как в Тотьме, а крепость с башнями, дубовой палицей окружившей всю престольную. Ряды Москвы (или, как их называли в Тотьме, улицы) представляли довольно узкие проезды между сплошными частоколами, высокими заборами и глухими стенами, прерываемыми воротами. Так что сперва обоз долго ехал в скучном и бесконечном тесаном сундуке без крышки, наполненном детьми, собаками и домашней птицей, если бы только сундук мог загибаться переулками и завершаться неожиданными тупиками. Но когда въехали через очередные ворота в центр, картина переменилась. Сами стены, огораживающие дворы, налились сытостью и роскошью. Башенки, увенчанные фигурами загадочных толстых зверей, похожих на медведей с очень длинными передними лапами, каменные теремки с иконами, металлические ветви, похожие на терновый венец Христа, топорщившиеся сверху, медные стрельчатые кровли – вот далеко не полный список архитектонных деталей, украсивших каменные и кирпичные ограды, оштукатуренные и выкрашенные в белый, желтый, вохряный или кораллий цвет.

– Что это за железные ветви торчат с оград? – заинтересовалась Феодосья. – Кто-нибудь знает?

– Это колючие кованые заросли от воров. Не дают пролезть на двор, – ответил опытный возничий.

Феодосья выпучила глаза.

– Кованые ветви зарослей!

Но это бысть только цветочки. Виды хоромов, открывающиеся иногда в растворенные ворота или с возвышения дороги, потрясли ее не меньше, чем картина Везувия, продемонстрированная когда-то отцом Логгином.

Все дома бысть каменные! В Тотьме лишь один храм мог позволить себе такую роскошь. Эх, Тотьма, милая серая птичка, исчезнувшая в снежных тучах за шеломлем! Сменила тебя московская жар-птица фазан – золотой, сияющий перьями, блистающий короной хохолка и волокущий по деревянной мостовой роскошный изумрудный хвост.

– Все как один из камня! – воскликнул Олексей.

– На могилу тоже камень кладут. И – что? – с упрямством, которое на самом деле должно было скрыть обиду за город детства, казавшийся раньше большим и лепым, ответила Феодосья.

– Зри! – вскричал Олексей, тыча рукой вверх. – Окна из самоцветов!

Феодосья задрала голову и увидала верхние этажи длинных хоромов, окна которых были набраны из круглых, величиной с яблоко, блистающих каменьев – рубиновых, синих, изумрудных, желтых! (На самом деле это были цветные муранские стекла, привозимые из Италии, но стоит ли разочаровывать доверчивых зрителей, раскрывая секрет чуда?) А что за ставни прикрывали окна других дворцов! Грановитые, с металлическими ягодами, витыми решетками, лилейными цветами, оленьими рогами и рыбами-осетрами! И все раскрашены в синь-прозелень, медь-золото! А коли где в окне не горели самоцветы, так было оно изнутри заткнуто заслонкой, обитой багряной шерстяной тканью, а то и ковром. А ворота! Такие ворота, должно быть, привозили из Византии! И как можно вырезать из камня и подвесить вдоль каменной же лестницы, ведущей в светелку, гроздья синих ягод?

– Это виноград и есть, – пояснил Олексей.

А собаки в московских дворах! Таким важным и огромным бысть в Тотьме только воевода Орефа Васильевич. Но и хоромы были не чудом по сравнению с храмами московскими. Если взять самое красивое расписанное к пасхе яйцо, да увенчать его золотым навершием или царской шапкой, усыпанной звездами, да поставить среди дубравы или вязов, да исторгнуть из него теплый свет и цветочную сладость – вот и будет московский храм! И выходили из сих храмов такие богатые жены, что Феодосья в каждой думала царскую сродственницу, а то и дочь. Льняного полотна, в который рядились под шубы тотемские жены и девицы, тут и в помине не было. Если б можно было из золотых нитей вперемежку с серебряными соткать ткань, вот так бы и зрились одежды московиток. А как роскошно были у них украшены лица – кораллие щеки, пунцовые уста, черные брови и белая, как печь перед Пасхой, шея. Да, столько впечатлений переварить за один присест было невозможно. Москва вертелась перед Феодосьей раскрытым сундуком, из которого все вываливались и сыпались под ноги ткани и меха, зеркала и самоцветы, перстни и кресты, чаши и блюда, ковры и кожи, виноград и коврижки. Она изрядно устала от этого сияния и мельтешения и пришла в себя, когда обоз остановился и Олексей дернул ее за рукав кафтана:

– Да очнись же!

– Что? Куда?

– Далее мы с тобой пешком идем – обоз на тотемское подворье поедет.

Феодосья соскочила на мостовую; плохо соображая, собрала свое именье, состоящее из котомки с тремя книгами, самодельным деревянным гребнем, ложкой, миской и шапкой, и растерянно поглядела на попутчика, славного детину из деревни Холопьево.

– Прощайте, значит?

– Зачем так грустно? – ответил детина. – Может, и свидимся еще. Бог в помощь!

Олексей и детина обнялись. Феодосья обронила слезинку. И обоз повернул в проулок, или, говоря по-московски, линию.

Оне остались одни. Впрочем, почему одни? Вдвоем.

– Куда теперь? – спросила Феодосья с интонацией в голосе, которая давала понять, что в сем вопросе она испуганно возлагает право решения на Олексея.

– Сперва устроим тебя в монастырь, авось сойдешь за монаха. А потом аз пойду в стрелецкую либо сокольничью слободу, наниматься к царю.

Феодосье потакали размах и самоуверенность Олексея: «К царю» – и ни сферой ниже!

Его голос, без всяких намеков на растерянность или боязнь, несколько укрепил Феодосью, напуганную перспективой стать монахом мужской обители. Но иного выхода для беглой ведьмы, избежавшей костра, не предвиделось.

– Хорошо, – вздохнула Феодосья. – А в какой монастырь? Мне, Олеша, хочется в ученый. Чтоб готовальня там была. Ну это уж в идеале.

Олексей подхватил Феодосьину котомку и бодро пошел вперед по ряду. Возле ближайшей же лавки, которая была устроена хитро – часть стены отверзалась и на петлях опускалась к мостовой в виде стола, подпертого резными столбикам, так что торговец торчал, как из широкой печи, стрелец остановился и без предисловий спросил всех скопом, и покупателей, и торговца:

– Подскажите, добрые московиты, какой в Москве самый ученый и книжный монастырь?

Поднялся небольшой гвалт, ибо каждый гнул свое.

Наконец, один из покупателей, бросив мять и гнуть сапог, вопросил остальных, как бы советуясь с ними:

– А Шутиха на Сумерках? Возле Китай-города?

– Точно! Верно! Как же аз забыл! – дружно сказали московиты. – В сем монастыре вечно обитают заморские греческие монахи, химичат там потешные огни и огненные стрелы, пишут для царского двора мудреные книги.

– И в духовном разрезе монастырь уважаемый, сообразный нравственности, – прибавил случившийся мимо прохожий древних лет. – Хотя Никона и не поддержали…

– Никон! Гордец он, твой Никон…

Конца диспута Феодосья и Олексей дожидаться не стали, а пошли искать Китай-город. Нужно было торопиться, ибо начинало смеркаться, а в десять часов вечера все ряды в Москве запирали на рогатки и цепи, потому народ забирается в свои дворы, и спросить путь будет не у кого, да и небезопасно.

Изрядно покружив и поплутав, Олексей и Феодосья вышли-таки к означенному монастырю, который официально оказался вовсе не Шутихой на Сумерках, а Афонским монастырем Иверской Божьей матери. Известен он был, среди прочих заслуг, тем, что в его стенах бысть церковь Николы Старого и Большая Глава «что у крестного целования». Прозвали ее так в народе, ибо в церкви сей в сомнительных случаях приводили к присяге подсудимых и тяжущихся. Судимый должен был целовать крест с клятвой, что не лжет. А ежели кто осмеливался солгать, то тут же разбивал его паралич, или охватывал столбняк, или поражало глухотой. Была здесь и особенная часовня. Жители сего ряда и линий, зайдя вечером помолиться, брали в ней огонь в сумерки, дабы зажечь от него дома лампаду, ночник или свечу пред иконой. Этот «огонь в сумерках» ночью весьма надежно отгонял любую нечисть, окромя налоговых мытарей. (Шутка!)

Так заповедано Господом, что монастырь должен открыть свои двери перед любым странником или скитальцем, имеющим нужду в покровительстве Божьем. Но двери долго не открывали. Наконец, когда Феодосья начала дрожать нижней губой, за дверцей в каменной стене послышалось движение, открылось маленькое окошко, и монах вопросил: «Чего надо?»

– Беспамятный ученый монах Феодосий послан к вашему игумену вологодским знакомцем, – привычно сбрехал Олексей.

Окошечко захлопнулось.

– Каким знакомцем? – сердито одернула его Феодосья.

– Вот сей час настоятеля и спросим, как зовут его вологодского знакомца.

– Олексей, аз тебя умоляю, только не шути там! Не шути!

Отворилась дверца, и, освещаемые лампой, тотемские скитальцы пошли за монахом, то и дело звучно шмыгающим носом. После Феодосья познакомилась с сим братом по имени Ворсонофий, он оказался весьма силен в написании торжественных стихов на восхождения, воцарения, успения, вознесения и прочие важные события царского двора. Именно поэтому сквозь шмыганье до двоицы доносились плохо разбираемые словеса, кажется (как бы не соврать), «одесно», «чудесно» и «бестелесно», – монах сочетал выпавшее ему на сию ночь сторожение в Малой калитке с творческим трудом.

Пройдя дворик и проход между каменными стенами домов, – рассмотреть Феодосья ничего не удосужилась из-за волнения и страха разоблачения, – монах перепоручил двоицу другому брату, несшему караул при входе в виталище игумена. Наконец, после расспросов и докладов, Олексей и Феодосья вошли в небольшую комнату, в которую вышел и настоятель. Олексей, которому не терпелось скинуть с плеч долой обузу и добраться до стрелецкой али сокольничей слободы, превзошел в красноречии самого отца Логгина. Поведав проникновенно все, что баял он о судьбе беспамятного монаха прежде, стрелец наверхосытку присовокупил к достоинствам Феодосия Ларионова знание латинского лексикона, арифметики, чертежного дела и увенчал россказню последним, что пришло в его голову:

– А также сей монах искусснейше печет пироги и вышивает по шелку. Да! И блестяще моет котлы!

Услышав сию игру слов, волей случая исторгнувшуюся из уст Олексея, Феодосья еле сдержала смех.

Игумен внимательно поглядел на Феодосью, спросил по-латыни, колико монаху лет, удовлетворенно кивнул на ответ Феодосьи по-латыни «не знаю» и, перекрестя ее, сказал:

– Приветствуем тебя в новой твоей обители, Феодосий. Надеюсь, станешь ты добрым братом всем здесь живущим, усердным тружеником и умножишь достижения наши. Иди с Богом, тебе покажут твою келью.

Олексей тайно возликовал: удачно дело изладилось!

Игумен, преподобный Феодор, бысть невероятно востроумным и ученым. Но, как у всякого чересчур книжного человека, проницательность его научного ума заглушала скромные полевые цветы житейской мудрости (о чем, впрочем, ученый не подозревал). Именно поэтому отец Феодор, глянув на Феодосью, сразу все раскусил про ее житие. «Несчастный юноша, коему выпало страдание иметь бабий голос и отталкивающую бабью внешность, в детстве и отрочестве страдал от насмешек и издевательств сверстников, посему полностью погрузился в уединенные размышления и науки, коих знание давало ему мысленное превосходство над окружавшими его глупыми простецами. Коли Бог не против визгливого его голоса, пухлости и гладкого лица, то нам тем более нечему противиться. Лишний ученый монах мне в обители не помешает. Купил – не пропил. Пусть остается», – таков был весьма логический ход мыслей настоятеля.

Довольный успехом дела, Олексей распоясался до того, что напоследок вопросил:

– Скажите, отче, а как зовут вашего вологодского знакомца, что направил нас к вам?

Феодосья обмерла.

– Должно быть, это преподобный отец Василий, – в задумчивости ответил игумен. – Если только он уже не отошел в мир иной.

Засим игумен вышел в одну дверь, а Феодосья с Олексеем – в другую, ведущую в низкую сводчатую галерею, устланную сеном.

Провожатый монах вывел двоицу тем же путем во дворик, в коем Олексей смиренно испросил разрешения попрощаться с полюбившимся ему Феодосием наедине. Желание было исполнено. Провожатый монах тактично отошел в сторону. Олексей, обняв Феодосию за плечи и расцеловав троекратно в щеки, приказал:

– Живи здесь! Никуда не уходи! Как только утрясу дела, заберу тебя отсюда. Встретимся в субботу возле Лобного места. Это на Красной площади, тебе всякий покажет. Как только пушка выстрелит в полдень, иди туда. Не плачь. Монахи не плачут! Ну, засмейся давай, аз так люблю, когда ты смеешься…

Феодосья улыбнулась сквозь слезы.

– Презабавно ты сказал, что аз блестяще мою котлы. А про пироги и вышиванье зачем приплел? Откуда ты знаешь, хорошо ли аз пеку пироги?

– Все жены и девицы пекут пироги.

– Но аз не девица. Аз – монах. Беги, а то стемнело. Буду в волнении по тебе!

– Со мной никогда ничего не случится. Аз умру в сто лет на молодой бабе.

– Похабник! До встречи, Олеша.

– До встречи, Месяц ясный.

Глава шестаяОбживальная

– Зри, как новый братец перделкой крутит! Чисто баба!

Двое монахов тряслись от смеха, как овсяный кисель, глядя, как третий скоморошничал вослед Феодосье, изображая колыхание женских лядвий под рясой.

Перепуганная Феодосья, робко следовавшая в ручейке монахов в первое свое монастырское утро в трапезную, перешла на еще более мелкий шаг, потом, навыворот, ринулась широкой иноходью, вымахивая разом правой рукой и ногой. Она то пыталась закинуть за плечи давно отрезанные косы, то одергивала несуществующую усерязь в ухе, то опускала глаза долу.

«Раскусят меня, о, раскусят! – трепетала Феодосья. – С камнем на шее утопят в поганом пруду, и полетит тогда моя душа не к сыночку Агеюшке в рай, а в геенну огненную. Господи, помоги!»

И в сей момент, уже в самых дверях трапезной, к ней протиснулся Ворсонофий, тот самый Ворсонофий, что вечером исполнил в житие Феодосии роль Петра и Павла, растворив калитку в монастырские кущи.

– Приветствую тебя, наш брат, – все еще не отойдя от ночного мучительного рифмоплетения, промолвил Ворсонофий и, не в силах оставить виршу незавершенной, прибавил, шмыгнув носом, – в обители, над светом вознесенной.

Сии словеса, особенно слово «вознесенный», очень порадовали Феодосью и прибавили крепости ее духу и надежд сердцу.

– И тебе всяческого здравия, – несколько не в рифму промолвила Феодосья и, пристроившись на шаг позади новопреобретенного приятеля, зашла в трапезную.

Повторив все, что сделал Ворсонофий, Феодосия села с миской каши и ломтем хлеба рядом с ним за длинный стол.

– Ты на тех скоморохов не обращай своего внимания, – кивнул он в сторону входивших в двери монахов, поглумившихся над Феодосьей. – Атаман у них Венька Травников, мнит себя Симеоном Полоцким, а сам в виршах ведает, как свинья в винограде. «Силлабический размер!» Не силлабический, а песенка любовна, кою деревенские девки под березой выводят.

Затем досталось критических стрел некоему Ваське Греку, который чванился, что сочиняет по-гречески, и даже извел два пергамента на свои вирши, но прибывшие однажды афонские монахи в глаза смеялись над его лексиконом.

Обругав эдаким макаром всех местных поэтов, Ворсонофий перешел на другие личности, не составлявшие ему творческой конкуренции, а потому оказавшиеся весьма милыми и славными братьями.

– Тимофей Гусятинский, невероятно силен в арифметике. Спроси его, кой день недели будет… ну пусть июниуса девятнадцатый день две тысячи, скажем, шестого лета? – Ворсонофий нарочно назвал дату не от сотворения мира, а от Рождества Христова – в их глядящем на Запад монастыре староизящное летосчисление считалось неуклюжей принадлежностью простецов и стариков. – Сейчас ответит!

– Нет? – не поверила Феодосья.

– Сей миг вопросим… Тимка! Гусятинский!

– Чего? – нехотя ответствовал Тимофей.

– Будь другом, сочти для Феодосия, ему зело важно знать, на какой день выпадет июниуса девятнадцатый день две тысячи шестого лета?

– Надоели вы мне! – промолвил Тимофей, но немедленно собрал лицо к носу, вперил взгляд в некую одному ему видимую бездну, а после вновь распустил лицо и хмуро доложил: – Понедельник! Все вопросы?

– Благодарствуй, Тима! – поклонился главою Ворсонофий.

– Ага, понедельник, – громко сказал со своей лавки Вениамин Травников. – Пойди проверь его, считаря!

– В понедельник аз банечку топила, – подхватились тихонько напевать Венькины сотоварищи, – во вторник во банечку ходила, в среду в угаре пролежала, в четверг буйну голову чесала…

Нежданно Феодосью, давнюю поклонницу арифметики, охватила обида за Тимофея. И какой бес ее за язык потянул?! Ей-Богу, не Феодосья сие натворила, а какой-то похабник!

– Эй, виршеплет, – окрикнула она Вениамина. – Сам-то силен в цифрах? Сочти, сколько перстов у меня в руке?

И Феодосья – Господи, прости ее! – выставила над головой дулю.

Все покатились со смеху.

– Брат Феодосий! – вдруг разнеслось под каменными сводами. – За злонамеренное показание не приставших духовному лицу мерзостей налагаю на тебя двадцать коленных всенощных бдений!

В трапезной стоял игумен.

– Неприятно удивлен, – продолжил он. – Аз полагал, что принимаю под сень нашей обители богобоязненного сына и брата, устремленного на добрые дела.

Феодосья вскочила с места и закрыла лицо руками.

Следом поднялся Тимофей Гусятинский.

– Преподобный Феодор! Позвольте мне, недостойному, смиренно объясниться. Сей монах кинулся на мою защиту, ибо не знал, что шутки братьев друг над другом не имеют под собой злобных намерений или умысла. Согрешил он от незнания.

(О! Как изящно выкрутился из ситуации Тимофей. Донес, но без доноса. Прямо византийский посол, а не Тимошка!)

– Хорошо, что ты вступился за брата Феодосия. Но никакие добрые намерения не оправдывают похабных жестов в святых стенах. Нельзя поддаваться искушению разрешить обиду злобным выпадом. Отвечать на потешания следует смирением. Коли ударили тебя по одной щеке, подставь другую. Епитимья остается в силе!

Игумен Феодор наказал Феодосия вовсе не для острастки и послушания. Нет, мудрый старец хотел сим наказанием укрепить стойкость Феодосия, принужденного иметь ужасный бабий облик. Дабы несчастный спокойно примирился с необходимостью ежедневно сносить глумление и исполнять заповедь Господа – подставлять обидчику другую щеку.

Настоятель вышел прочь, и больше Феодосья его вблизи не видела, ибо над рядовыми монахами и без него указчиков хватало, а преподобный Феодор был занят разрешением более важных проблем – добыванием денег на содержание обители и лавированием между чистой наукой и бесконечными нуждами ее практического приложения, как то: изготовление потешных огней к дворцовым праздникам, сочинение вирш к датам, писание книг и учебников для царского обильного семейства (зело быстро оне их драли) и прочая забота.

Следом за игуменом из трапезной потянулись и монахи.

– Ну что, брат, прошел ратное крещенье? – обратился к Феодосье Ворсонофий. – Порядок! Отстоишь на коленях двадцать ночей, и сам черт тебе будет не страшен!

Феодосья вышла из трапезной именинницей – ее признали и приняли и даже наказали! Житие налаживалось. Теперь надобно разузнать про науки.

– Брат, – обратилась она к Ворсонофию, наладившемуся убегать сонмиться после ночного караула. – А где корпят над науками? Туда можно входить?

– Можно потихоньку. Вон там – книгохранилище, там – книгопечатание, здесь – миниатюристика, – принялся указывать Ворсонофий. – Химия, потешные огни, латинский скрипторий, чертежная…

О! Сколь дивно сладкий сок изливался на язык Феодосии, когда повторяла она с наслаждением «скрипторий», «чертежная», «колерная»! Сколь блаженная улыбка разливалась на устах при виде досок и грифелей, пергаментов и туши, кистей и свинцовых карандашей, книг и свитков, голубоватых стеклянных скляниц и сияющих металлических тиглей. О, блаженство погружения в книги! Наслаждение знания. Восторг открытия! Воистину, райским садом познания мира был Афонский монастырь Иверской Божьей Матери!

Обойдя робко научные лаборатории и мастерские, все до одной в каменных зданиях, Феодосья обнаружила незнакомую ей доселе европейскую роскошь, с коей стараниями преподобного Феодора были оне обустроены. В книжном доме обнаружила она даже роскошную комнату, устланную коврами, стены которой украшали цветные гравюры, а на покрытом столе стояла блестящая узорная ваза с огромными белыми лилиями и розами! Феодосья приняла их за живые, но позднее узнала, что сии цветы и гирлянды монахи сотворяют из тканей, пропитанных воском. В простенке между окнами в сей комнате висело венецианское зеркало, в кое, впрочем, Феодосья поглядеть не успела, ибо шедший по коридору монах вопросил, чего ей надо? Он же и объяснил, что сия великолепная комната называется парадная приемная и предназначена для богатых бояр, которые приезжают в монастырь заказать дорогую книгу в подношение или учебник для сыновей. В сей приемной заказчиков угощают не каким-нибудь пивом простецким, а редкостным греческим виноградным вином, каковое пил сам Христос, и демонстрируют образцы книг и миниатюр. «А теперь, брат, ты отсюда уходи, ибо рассиживаться в приемной рядовым монахам не полагается». Напоследок, правда, монах не удержался и, небрежно кивнув на некую вещицу на столе, похожую то ли на небольшой алтарь, то ли огромное пасхальное яйцо, бросил:

– Часомер с минутами. Не видал, наверное, раньше?

Разглядеть такое миниатюрное часомерье Феодосья не успела даже одним глазком, и потому, выйдя из приемной, ей только осталось спросить монаха:

– Почто часы минутами мерить? Это ж не ткань? Разве мало для дела и порядка получасьев и четвертей?

– У богатых людей каждая минута – серебро.

– А-а, – промолвила Феодосья, ничего не поняв: почто иметь поминутный часомер в доме, коли на дворе петухи время пропоют, на торжище четверти городским часомерьем отыграют, а на каждой улице колокола в храмах пробьют?

И пошла проситься в чертежную мастерскую.

– Покажи, что ведаешь, – повелел возглавлявший чертежников монах. – Эллипсоидами владеешь?

– Чем? – переспросила Феодосья.

– Овалы. Можешь строить овалы?

– Многое забыла – память от угара вышибло, но чертить, кажется, могу, – на всякий случай придержалась Феодосья версии потери памяти, но затем поданным ей деревянным циркулем со внедренным в него грифелем аккуратно и довольно быстро вычертила на доске овал.

– Неплохо, – строго сказал проверяльщик. – Вот тебе бумага, готовальня, тушь… нет, все-таки грифель для начала, сделай геометрический орнамент на свое усмотрение, вписав его в квадрат.

Феодосья молча кивнула головой. И не вставала из-за дубового стола до вечера. Даже обедать не пошла, попросив братьев принести ей хлеба.

Начала она с фрагментов, сам выбор которых гласил о незамутненности ее представлений о прекрасном – Феодосья решила вычертить грибы.

Подобно всем истинным творцам, она даже не отринула правила, а вовсе не стала вспоминать о них и уж тем более сверяться с ними. Посему Феодосья вдохновенно принялась строить первый гриб – хрупкую бледно-сиреневую поганку, не интересуясь, каковые для изображения поганок приняты каноны?

Сперва она взялась за шляпку – яйцеобразную и вытянутую, как голова мудреца, на макушке, но расходящуюся колоколом книзу. Каждую линию Феодосья выстраивала с помощью каркаса окружностей и овалов, которые, в свою очередь, витали в тонкой сетке лучей и углов. Когда шляпка была готова, Феодосья, подумав, одарила один ее край неуловимой косинкой, которая придала вещи непередаваемую живость и изящество. Ножка гриба также была вычерчена с безупречной асимметрией, на какую способен и какую может себе позволить только сам Творец. Второй гриб был сыроежкой, шапочка которой в тонких лесах подготовительных линий розовела мисочкой ручной работы – с чуть утолщенным краем с одной стороны и чересчур подвернутым огубьем с другой. Удовлетворенная работой и искренне уверенная, что грибы – вполне подходящие элементы для орнамента, она отложила готовые листы и взялась за полновесный узор, коий вполне мог бы расположиться, к примеру, на потолке ее кельи. Вечером, когда в глазах Феодосьи начали плавать огненные эллипсоиды, она подошла к старшему чертежному дьяку и попросила:

– Взгляните, брат Макарий.

Макарий отложил лист и угломер, коим он выверял некий чертеж, выдвинулся из-за стола по гладкому каменному полу прямо вместе с квадратной лавкой и, поразгибав пару раз спину, пошел к столу Феодосьи. Сев, он в великом удивлении взял в каждую руку по вычерченному и раскрашенному грибу и долго молча переводил взор с одного на другой и обратно. Специально созданная Феодосьей асимметрия изумила его своей смелостью. Гриб, окруженный сохранившимися паутинными, но твердыми линиями и точками построения, имел такой вид человеческого тела с прорисованными мышцами, каковой однажды довелось Макарию зрить в иноземном анатомическом лексиконе. Казалось, сам Господь оставил эти линии, чтобы продемонстрировать, как именно создавал он каждое свое самое скромное, но наисовершеннейшее творение – лист, цветок, ягоду или гриб.

Как и все монахи сего монастыря, Макарий обладал деловой хваткой. Поэтому, хмыкнув пару раз и промолвив: «Ну, орнамент из этих прелестных сыроежок не составишь, разве только для чертогов какой-нибудь ведьмы», – он, по коротком раздумии, воскликнул:

– А ведь сии грибы нам очень пригодятся. Во-первых, мы предложим кипу подобных иллюстраций для ботанического словника, каковой, я знаю, давно готовится в Ипатьевском монастыре во Полях для царского травяного огорода. Во-вторых, это будут отличные миниатюры для учебника по рисованию, аз задумал печатать его, ибо есть хороший спрос. И в-третьих… Найдется что-либо и в-третьих, ибо работы сии дорогого стоят.

Когда, удовлетворенный и вдохновленный перспективой производства и продажи новых книг, Макарий рассеянно спросил: «Все?» – Феодосья протянула ему другой лист. Он не был раскрашен, но вид его заставил ученого чертежника в изумлении поднять брови.

– Что это? – не веря своим глазам, промолвил Макарий, как если бы в руки ему скромно вложили чашу Грааля.

– Сферы земные и небесные, – пролепетала Феодосья, не зная, чего и ждать, похвалы или гнева.

– Сие лучшее, что аз видел из чертежей нашего монастыря, – прикрыв на миг глаза, выдохнул Макарий.

На рисунке Феодосья изобразила все, что только имеет на земле и небесах сферическую форму. В середине квадрата был вычерчен земной диск, вокруг которого на невероятно разнообразных и составляющих вместе удивительную математическую гармонию эллипсоидах и сферах вращались семь планид, кометы, звезды и прочие небесные тела. А по периметру сего квадрата шли мелкие миниатюры с чертежами всех сфер, какие только бывают в природе: бысть тут и радуга («сфера мостов в чудо»), и капли дождевые («сферы, питающие все живое»), и яйцо, и озеро, и зерна гороха и чечевицы, и плоды луковицы, репы и яблока, и чаши, и своды мостов и дворцов, и, наконец, улей как сферы трудовые. Сферу духовного Феодосия изобразила в виде венца над пламенем лампады. И внизу, в углу, круглая чернильница, как скромно пояснила Феодосья, «суть содержащая то, что помогает облечь невидимые мысли ученого в видимые, то есть сфера явственного знания».

Макарий молчал, прикрыв рот рукою, опертою на ладонь другой руки.

Наконец он, словно напуганный, что сие окажется не собственным измышлением Феодосьи, а скопированными ею чужими мыслями, быстро и с тревогой вопросил:

– Кто тебя этому научил? Аллегориям, обобщениям?

– Никто. Сама… сам додумался.

Ничего более не сказав, Макарий встал и сей же час отправился к игумену Феодору, дабы рассказать, что в лице убогого видом монаха с бабьим голосом в их распоряжении оказался мыслитель и новатор универсального измерения. И пока сей неизвестный никому самородок в их монастыре, обитель горя не будет знать с новыми идеями, их практическим воплощением и доходами от их продажи.

– Аз всегда говорил, что Русь православная способна родить не менее универсальных и парадоксальных творцов, чем католический Запад, – такими словесами завершил игумен Феодор вечернюю беседу с Макарием.

Уже в дверях Макарий вдруг вспомнил о чем-то и, повернувшись, неуверенно вопросил:

– Преподобный, а епитимья Феодсию остается в силе? Все двадцать ночей на коленях?

Феодор покачал тяжелой головою и промолвил:

– Неужели ты, Макарий, до сих пор не понял, что именно наказание тела, в нашем случае женское обличье, вознаграждается даром для души. Хотя иной раз дар творчества становится душераздирающим.

Закончив на таком весьма двусмысленном толковании своего же изречения, Феодор пошел помолиться в свою личную маленькую часовню, имевшую вид яйца с плоским основанием, каковое появляется, если с него снять твердую сферу скорлупы.

В тот же вечер Феодосья неожиданно для нее была переселена из кельи, крошечной и лаконично обставленной только сосновым столом (без лавки) и лежанкой плотницкой работы, в другое виталище – недавно отремонтированное, свежее, с дубовыми дверями и ставнями, кафельной печью, столярного дела кроватью, стулом, сундуком, полкой и столом из кедра.

Столы Афонской обители были предметом тайной зависти настоятелей всех столичных монастырей. В химической лаборатории оне бысть из мрамора. В книгохранилище и мастерской по составлению книг – дубовые, ибо дуб придает мудрости. В латинском скриптории и у переводчиков и переписчиков латинских книг все столы как один сделаны из кедра, ибо в латинских книгах часто описываются чудовища, а кедр известен своим свойством испускать благовоние, которое призвано было защищать легкие монахов от смрада, испускаемого монстрами. А игумен обмысливал свои труды за столом красного дерева, ибо пурпур и багрянец – символ торжества православной веры. Что касается младших монахов, то в их кельях стояли либо сосновые столы, как символ легкой на подъем и равнодушной к материальному юности, либо столики из липы, которая должна была напоминать о липовых колодах с самыми большими тружениками Божьими – пчелками.

А се… Феодосья перетащила свою котомку в новую келью, водрузила три книги на полку, испытала металлический рукомойник, висевший в углу при входе, подлила масла в лампаду, пощупала, наклонясь, новую войлочную постилку на каменном полу, обмыслила, что переселение каким-то образом связано с ее чертежной работой, и с легким вздохом покинула виталище – после ужина ей предстояло отстоять свою первую всенощную на коленях.

Впрочем, нельзя сказать, что Феодосье предстояло провести все ночи в одиночестве. Монахи молились здесь дружно до одиннадцати часов, старцы неизменно являлись для краткой молитвы в полночь и в три часа, а в шесть утра начинался уж новый день. К тому же Феодосья в бытность свою юродивой привыкла проводить ночи, стоя на папертях, крыльцах, а то и в дупле дерева. Привилась у нее привычка сонмиться наяву, так что иногда она не могла понять – навь или явь окружает ее?

– Сплю ли аз? – вопрошала она себя и порой не могла дать ответа.

Известно, что в таких сумеречных снах часто приходят откровения и открытия, кои в дневное время не могут преодолеть пелену суеты в сознании.

Поэтому Феодосья переносила епитимью сравнительно легко и даже ощущала в это время необычную радостную ясность мысли. Именно в бдениях в церкви Николы Старого и Большая Голова Феодосья обдумывала свои работы, коих обрушилось на нее, как из рога изобилия! И что за насладительные труды были! Она чертила и раскрашивала, сверяясь с описаниями, миниатюры в ботанический лексикон и лексикон морских монстров (в сем случае консультировал ее старый мореплаватель, видавший большинство чудищ лично). Готовила учебник по рисованию и черчению, который планировалось изготовить как в дорогих рукодельных экземплярах, так и в более дешевых печатных. Вызвалась переводить надписи к латинским миниатюрам о чудесах света, которые должны были поступить в продажу в русском варианте в виде недорогих лубочных картин. Да еще взялась по научению Макария вышить свою картину «О сферах небесных и земных» золотыми и серебряными нитями. И грызла латинскую статью «О природе зубчатых колес, их черчении и расчете».

– Отношение числа зубцов обратно пропорционально… – бормотала она, заглядывая в книжку, пока крепила тонкую золотую канитель невидимой шелковой нитью к хвосту кометы.

В общем, дел было – невпроворот. Печалило Феодосью лишь то, что за всеми этими делами она так ни на шаг и не приблизилась к разрешению своей задачи – измыслить и изготовить летательный механизм для вознесения на небеса к сыночку Агеюшке. Она не знала, что над этой же задачей то и дело принимается размышлять некий англичанин Исаак Ньютон. И не подозревала, что опередит его на пятнадцать лет. Впрочем, неведомый Исаак пока тоже пребывал в счастливом неведении о том, что где-то в диком холодном Московском царстве вот-вот родится открытие, которое он преподнесет в 1687 году как «Математические начала натуральной философии».

Глава седьмаяКитайгородская

– Когда выходит Месяц из-за туч, он озаряет светом мою душу, – сказал Олексей за плечом Феодосьи.

Она обернулась, радостно прижмурив глаза.

Олексей стоял в новом кафтане и шапке, заложив руки за алый шелковый кушак, под который ввергнуты были новые ножны и пищаль, и на лице его ходил в нетерпении вопрос: «Ну что? Сразил аз твое воображение?» Кафтан Олексея, вероятно, был сметан швецом, основная продукция которого – лоскутные одеяла, а кафтаны ладились лишь изредка – для души и самоутверждения, могу, мол! Верх кафтана изо всех сил делал вид, что сшит из дорогого матерьяла с вытканным узором, прекрасно зная, что является хлопковой китайкой, затейливый восточный орнамент коей неприкрыто набивного происхождения. Ну а испод даже и не скрывался, что его простеганная с серой ватой ядовито-желтая нанка совершенно не голубых кровей и имеет такой неправдоподобно яркий цвет исключительно в угоду покупателям. Но Феодосья уловила тщеславие Олексея и решила сделать ему приятное.

– Ах, королевич какой! Тебя в сем кафтане за воеводу не путают? – воскликнула она.

– Нет пока, – польщено ответил Олешка. – А что – похож?

– Полный список! – заверила Феодосья. – Вирши сам сплел?

– Сам, – ответил стрелец и выпустил через рот и нос тяжелый вздох, должный разъяснить, какое это было нелегкое дело. И все ради нее, Феодосьи.

– А далее прочти?

– Еще?! Аз с этим-то полночи маялся.

Они дружно рассмеялись и тут же, словно вспомнив про самое главное, хором вопросили, ухватив друг друга за рукава:

– Как ты на новом месте?

И опять засмеялись, теперь эдакому совпадению.

– Понимаем друг друга без слов, – приятно сказала Феодосья.

Она имела в виду их дружбу. Но для Олексея эти словеса были серебряной монеткой, которую он подхватил и с упованием опустил в мальчишеский сундучок-копилку. Есть такие, с прорезью для денег и огромадным замком, должным подтверждать надежность хранения. Феодосье никогда бы не пришло в голову, что Олексеев сундучок уже наполовину заполнен ее серебряными кунами, при потряхивании издающими звон посулов.

– Знаешь, Олеша, мне кажется, что аз буду вспоминать эту осень как самую счастливую в моем житие! – сказала Феодосья, глядя в глаза Олексею.

И в копилку упал еще один золотой кружок.

Она, конечно же, имела в виду свою насыщенную научную жизнь. Но Олексей не мог предположить, что зубрение статьи про зубчатые колеса может вызывать такие приливы радости. Поэтому отнес сии слова на свой счет. Сияя, он сжал локоть Феодосьи и дал волю бурлящему чувству тем, что крикнул проходившей мимо бабуле:

– Мамаша, позри, какой красивый монах!

– Ей! Соколик прямо! – с ласкою промолвила старуха и тряхнула оживленно головою.

Ни она, ни остальные прохожие не выказывали удивления и не переглядывались, указуя глазами на весьма любезную беседу монаха и стрельца. Ибо Москва, этот огромный расписной сундук, была битком набита такими диковинками, что ничто более не могло бы поразить удивлением или неожиданностью ее жителей. И уж менее всего удивил бы видавших виды московитов пухлогубый женоподобный монах с бабьим голосом четой со служивым. (Да-а, к великому сожалению, такие нынче настали распущенные времена! Того и гляди, жены без платков ходить будут. Третий Рим времен упадка, рекши бы отец Логгин).

– Олешка, хватит потешаться над бедным монахом, – уложив на миг его ладонь между своими, потребовала Феодосья. – Говори лучше, куда пойдем? Аз уж здесь настоялась, как журавль на болоте.

Дорогу до Красной площади и Лобного места ей рассказал Ворсонофий и даже начертил на инее, покрывшем каменную дорожку, носком сапога «карту света», на которой вывел ряды, линии и храмы в виде дорожных знаков. Площадь оказалась недалеко от монастыря, и нашла она означенное место быстро и без нужды. Постояв в толпе, пестрыми поземками и вихрями заметавшей площадь, и чуть не оглохнув от трубных выкриков указчиков, оглашавших разнообразные веления, Феодосья уж дала волю страху, что с Олексеем что-либо случилось.

– Аз думала, ты в беде, – торопливо говорила она, пока Олексей вел ее через людскую пашню. – Ведь никакой весточки целую седьмицу.

– А что, аз голубя должен был послать? Люблю, лобзаю, о встрече желаю?

– Тоже сам сочинил? – развеселилась Феодосья.

– Нет, товарищ один все зазнобе своей грамотки тайные пишет.

– Какой товарищ? С тобой живет? И где ты обитаешь?

– В стрелецкой слободе на царской службе. Но думаю в сокольничьи перекинуться. О, гляди, какие!

– На царской службе? – вскрикнула Феодосья. – Ты не брешешь?

– Брешу? А это что? – Олексей остановился и продемонстрировал рукоятку ножен, на которых стояли буквы «С.П.»

– Что сие значит?

– Стрелецкий приказ. Да ты позри туда!

Феодосья вытянула шею, обвела, открыв рот, зеницами толпу и, наконец, увидела трех совершенно черных мужей в шкурах (на желтом фоне черные пятнышки) явно иноземных зверей.

– Олеша, да кто же это?

– Африкийцы, – со знанием дела ответствовал стрелец.

Он уже дважды за эту неделю побывал на торжищах, один раз на Вшивом, прицениться, колико дадут за Феодосьину косу, а второй раз – в Китай-городе, дабы разузнать, не собираются ли его надуть в цене на Вшивом. В конце концов, длинные и полноводные, как река Сухона, косы после энергичных встряхиваний, передергиваний из рук в руки и перебранки были проданы, а на вырученные средства приобретен кафтан, сияющий восточным алтабасом. Эту роскошь Олексей задумал бросить под ноги царю Алексею Михайловичу в самых карьерных целях. Что-то в облике стрельца подсказывало, что он сие исполнит!

– Что за шкуры на них? – дивилась Феодосья.

– Африкийского зверя.

– Гиппопотам сие, что ли? Али лев? – принялась вспоминать Феодосья басни повитухи Матрены.

После озирания африкийцев и ее размышлений, по всему ли телу оне черны, Феодосия надолго остановилась перед хором парней и мужей, которые высвистывали всякие известные песни птичьими голосами! Была тут и малиновка, был и соловей, и щеглы и свиристели, и дрозды и скворцы, и синицы и канарейки, подавала ловко после припева голос кукушка, и даже, потехи ради, каркал ворон и голосил петух. Зрители аж крякали от удовольствия.

– Красно заливаются!

Но следующая скоморошина опечалила Феодосью. На плетеном коробе сидела беленькая, как ленок, чадушка годков трех, с гуслями на коленях, и, звонко подыгрывая, выпевала одну за другой песенки. Зрители умилялись, а Феодосья выпустила слезинку. Надо ли говорить, что она вспомнила об Агеюшке.

– Как там сыночек-то мой? Не плачет ли? Смеется ли?

Олексею эти воспоминания порядком надоели. Он твердо знал, что прошлое поминать и звать бессмысленно, только время терять, потому, что нас там уже нет, да может, и не было, приблазилось просто. Глядеть надо в будущее, но тоже не за голубой шеломель, а на лето-другое вперед. Но обрывать Феодосию он не обрывал, ибо все-таки жалел. Глянув на ее опечалившееся лицо, он даже почувствовал легкий укол совести за то, что продал косы в свой прибыток. (Олексей всегда твердо увязывал перепады настроения с вещно-денежными переменами и не сомневался в их прямой зависимости и способности взаимного роста). Поправив ласково монашескую шапочку, он промолвил:

– Месяц мой, можно аз продам твои косы? Срочно нужны деньги на прожитье. А как тебе понадобятся, верну с корма.

– Конечно, продавай, – с лаской согласилась Феодосья. – Мне деньги ни к чему. В монастыре поят-кормят, одевают. А на небесах за проход не взимают, там таможенного поста нет.

Она пошутила, чтоб не наводить свою грусть-тоску на Олексея, и глянула на него с виной за свои слезы. Но Олексей имел вид бодрый и беспечальный.

– Здесь торговые ряды начинаются, и каких только нет! – указал он рукой в проход, забитый шевелящимися людьми, как весенняя протока сором и дрекольем.

– Ох, народу сколько. Может, не пойдем? Здесь тоже торгуют.

– Да ты что! Здесь мелочь всякая, бабы со своими рукодельями, пирожки с котятами да книжки. Одни шалаши да чуланы, а не лавки. А там – хоромы торговли. Такие роскошные вещи торгуют – оружие, сбрую! А ножевой ряд какой! В Тотьме и понятия об таком не имеют. Давай пойдем скорее, ибо сегодня суббота, а по субботам за три часа до вечерни ряды запирают. Одно только сено да овес будут торговать.

– Откуда ты все уже про Москву знаешь?

– Книги надо чаще читать.

– Издеваешься? – засмеялась Феодосья.

– Это ж ты мне все темя проклевала: «Всяко знание из книг!»

– А если честным словом?

– Сорока прилетела да на кол села и давай другой сороке баять, какая роскошная торговля в Китай-граде.

– Уговорил, – согласилась Феодосья.

– Вот бы мне тебя на другое уговорить, – серьезно поглядев на Феодосию, сказал Олексей.

– Смотри, пряничный ряд, – поспешно указала перстом Феодосья. – Каких только нет! Господи, Олексей, ты погляди, какой огромный пряник! Ровно тележное колесо!

Олексей глянул на невероятных размеров пряничную ладью с раскрашенным парусом, подвешенную возле одной из лавок для привлечения покупателей:

– Ей, таким десять девок налакомить можно.

Над пряничным рядом витал дух заморской гвоздики, лавра и кориандра. Пряники бысть всех размеров, форм и оттенков. Сыскались даже розовые клюквенные и вишневые. Торговали здесь и дорогими пряниками с сахарной глазурью и изюмом. А уж простецкие овсяные и привычные медовые лежали горами в коробах в каждой лавке.

– Хочешь? – спросил Олексей.

– Хорош аз буду монах с сахарным сердцем в руках, – посмеялась Феодосья.

Прошли калашный ряд, оказавшийся примечательным (кроме густого вкуса свежеиспеченного сдобного теста) тем, что пойман был вор, которого поволокли с криками в неизвестном направлении, забыв об упавшем в грязь калаче. В харчевом то нежил нюх аромат жаренной на углях рыбы и птицы, то воротило с души от неизвестного происхождения требухи.

– Ты бы знала, как на рыбном ряду с ног валит, – потешался Олексей.

– Фу!

– Особенно весной и летом. А здесь сей день еще ничего, все ж таки морозец.

Крашенинный, шапочный, сапожный, коробейный, медовый, полотняный ряды не удивили Феодосью, все то же, что и в Тотьме, только в гораздо больших количествах.

Зато как пошли лавки с тканями и коврами, она чуть новый кафтан Олексею не разодрала, то и дело дергая его то за рукав, то за подол, то за кушак. Но не столько от богатства сотен сортов тканей, как от вида торговцев из Азии.

– Так это китайцы и есть? А может, хиндусы даже? Ой, сие персы! Точно персы!

– Да с чего ты решила?

– На персидском ковре сидят! Ой, Олеша, смотри, как китаец ест: не ложкой, а двумя стерженьками. Надо же! – не переставала вскрикивать Феодосья.

– Нехристь потому что. Будда китайская, – ухмылялся Олексей. – Да им ложки не из чего и резать. Липа в Китае не растет, береза тоже. Один бамбук. Вот и наловчились бамбуковой лучиной есть.

– А жидкое как же? – не глядя из тактичности на китайца, подцепляющего что-то похожее на мотки белых бечевок (если б от бечевок мог валить пар), шепотом вопросила у Олексея Феодосья. – Крошево, щи, кисель? Его ж на лучину не насадишь?

– Откуда мне знать? В Азии не был.

– Аз тоже нигде не была. А так хочется другие земли повидать!

Не дойдя до конца суконного ряда, двоица свернула наугад вправо и оказалась на скучном пушном ряду, где лежали горы подушек, перин и одеял из всякого пера и пуха. Особо нахваливались торговцами изделия из лебяжьего и пуха диких гусей как зело подходящие для неженья тел высокородных жен и дочерей. На одной из лавок даже была вывешена на стену картинка, на которой красовалась кровать под зеленым пологом с несметным числом перин и подушек в алых наперниках, на которых возлежала в расшитом сарафане и кокошнике весьма добрая телом девица. Зато на восчаном ряду, окунувшем Феодосью в теплый медово-цветочный дух, она увидала отлитые из воска прелепые фигурки. Имели оне ту же цель, что и огромный пряник, – завлечь покупателей. На одном прилавке лежали в миске литые из воска янтарные яблоки, желтые груши и связка рыжих ягод, про которые купец твердо заявил, что сие виноград.

– Разве виноград не синий? – скромно поинтересовалась у продавца Феодосья.

– Где же ты, отец родной, видел синие свечи? – язвительно вопросил в ответ торговец.

Портные, сапожники, ложкари, горшечники мало интересовали Феодосью, как, впрочем, и Олексея. Посему пробежали их линии рысью. В образном ряду в лавках сидели с иконами и всякой другой церковной утварью все сплошь монахи да дьяконы, потому Феодосья обогнула его десятой стороной из боязни встретить знакомцев из своей обители. Хоть и отпустили ее на торжище с благословения, а показывать братьям Олексея лишний раз не хотелось, еще сбрехнет какую глуму или шутку! Поворотила она прочь и от соляного ряда, опасаясь попасться на глаза землякам.

Дровяной, сенной, кадушный, смоляной, посудный – ни конца ни края! Перед кузнечным рядом Феодосью задержал Олексей, которого заинтересовали плиты и слитки металла, лежавшие перед лавками и на прилавках.

– Чугун, – определял он. – Железо. Бронза. Медь. И листами, и чешуей. Гляди, отцвет какой. Вот так на моих хоромах каменных кровля сиять будет!

– У тебя уж и хоромы есть? – сделав большими очеса, сказала Феодосья.

– Не есть, так будут. Царевым стрельцам позволяется в нашей слободе свободно владеть хоромами. Кто попроще в звании, тому изба достается, а кто быстро достигает чинов, жалуется за службу грановитыми палатами! А ежели перейду в сокольничьи, вовсе на царевой службе окажусь!

Ох, Олексей, далее ночного караула в своем чете еще и не хаживал, а пожалуйста – «на царевой службе».

– Правда, хоромы положены только семейным, но это дело такое: сегодня холостой, а завтра уж жених.

– Так скоро жениться, так послезавтра разженей можно стать, – заметила Феодосья. – Супруга надо прежде узнать.

– Уже узнал, – глядя со значением на Феодосью, ответил Олексей.

– Тогда ладно, тогда женись, – делая вид, что не разбирает намеков, ответствовала Феодосья.

Нежданно издалека стала долетать до гуляющих разнобойно звучащая музыка, как будто каждый играл свое. По мере приближения слышны стали звуки дудки, барабана, гуслей.

– Али комедийная хоромина? – принялась гадать Феодосья. – Али феатр?

Голос ее упал:

– Али просто скоморошина?

– Домерный ряд, – прояснил Олексей. – Бубны всякие.

– А-а, домры, – поникнув, пробормотала Феодосья.

– Обойдем, – махнул рукой стрелец. – На что нам эти свистопляски?

В винные ряды не захотела сворачивать уже Феодосья, хотя Олексей ретиво вещал, что в них не менее двух сотен лавок и такие есть вина, что везли их на ладьях аж с самого края земли, с оконечности, за которой уже ничего нет, кроме окияна.

– Как ты думаешь, а окиян сей в чем налит?

– Ни в чем. Без края.

– А ты думал про бескрайность?

– Ну… Думал. Олей! Наконец-то! Саадашный чет!

Феодосья, не помня себя, прошла с Олексеем саадашные линии, послушно восторгаясь секирами, пищалями, стрелами и копьями. Но мысли ее были далеко и волновались вместе с мировым окияном.

«В чем же он находится? Как на него твердь небесная упирается? На воду не обопрешься. Али на столбах? Значит, часть звезд под водой окажется? Нет, жгите меня, топите, но не может быть, чтоб окияном земля оканчивалась. За ним снова земля должна быть. Она составляет твердую чашу, в которой налит окиян. Иначе бы он весь низринулся вниз и… И что тогда? Ох, голова прямо гудит от этих розмыслов. Куда бы он утек? Не верю аз, прости Господи мою душу грешную, что вся наша земля плавает на воде, как плот на Сухоне. Должна быть какая-нибудь книга про это…»

– Месяц, да ты не слушаешь, что аз глаголю-распинаюсь!

– А? Нет, аз вся во внимании.

– Зри, настоящая пушка. Ядра какие тяжелые. Раньше каменные были, а теперь современные, из чугуна. Не поднять!

– А зачем оне тяжелые? Сделали бы полегче.

– Чем ядро тяжелее, тем дальше летит. Перо разве далеко закинешь? А камень – пожалуйста.

– Значит, если вещь легкая, она далеко не улетит? А как тогда сделать, чтоб ядро еще дальше чугунного улетело?

– Изготовить из еще более тяжелого металла. Из свинца, к примеру. Но это дорого. Поэтому пушки и через тысячу лет будут палить только чугунными ядрами.

В голове Феодосьи плеснулась, как рыба в воде, серебристая мысль. Плеснула – и ушла во глубину вод. Не успела Феодосья ее разглядеть, и ухватить, и облечь в слова. Мысль эта была об выстреле и связи веса ядра с далью полета.

«А если не ядро из свинца делать, а сильнее бросать, то бишь выталкивать из пушки? Как нужно толкнуть, чтоб достигло оно небесной сферы? А может, пушку длиннее сделать? Можно ли изладить пушку с версту? А чтоб не падала, подпереть дуло деревянными столбами или каменными сводами, как мост?»

– Месяц, как аз тебе с этим мечом? Бают, булатный, с востока.

– Ты великолепен! – сказала Феодосья и с досадой принялась ловить свои мысли, но оне разбежались прочь, оборачиваясь и насмехаясь.

Долго не могла увести Феодосья Олексея из саадашного ряда, ибо торговали там как один военные люди, участники и самовидцы кровавых ратей, в которых довелось им с сим самым оружием повергнуть врага. Ну как тут оторвешься!

Пошли опять пирожни, блинни, квасны, суслы, харчевни. Олексей вручил Феодосье блин, в который была завернута гречневая каша с рубленым яйцом, после чего сей блин обжарен еще раз в масле в сем свернутом виде, обретя хрустящую корочку. Себе он взял с пшенной кашей и яйцом. Для пробы дали друг другу откусить каждый от своего блина. В сей момент и достигли оне золотого и серебряного ряда. Здесь лавки были покрепче и стражи побольше. Хотя изделия были, сказать правду, из дешевого бледного восточного золота, так, побрякушки для простых московиток. Дорогие украшения продавались в каменном Гостином Дворе по соседству. Народу в золотом ряду было ничуть не меньше, чем в каком-нибудь ветошном. В основном, конечно, жены, не в силах оторвать алкающий взгляд от подвесок, перстней и иноземных морских земчугов (свои-то, родные, речные, мелкие). Феодосья с восторгом принялась изучать выставленную в одной из лавок раковину, в перламутровых створках которой на золотом песке сияла круглая розовая земчужина.

– Это же из книги, – призывала она Олексея. – Мы сейчас пишем лексикон о морских чудовищах с миниатюрами, аз их перечерчиваю крупно и раскрашиваю. И там намалеваны также и раковины, только огромные и закрученные в рог. Ну просто как у быка рог!

– Какого же размера там должна быть земчужина? – встрепенувшись, вопросил хозяин лавки. – Должно быть, с куриное яйцо?

– Вполне может быть, что и с гусиное, – подумав, ответила Феодосья.

– Любой земчуг тебе отдам! В золоте будешь ходить! – схватившись за рукоять пищаля, выпалил Олексей Феодосье.

Хозяин лавки ничуть не удивился тому, что объект озолочения – монах, и, резво достав из ларца крест, усыпанный каменьями, принялся нахваливать его, прикладывая к груди Феодосьи.

– Ох, нет, благодарствуйте, мы потом… – залепетала она и ринулась прочь.

На воле она накинулась на стрельца:

– Ты думаешь, что речешь?

– Как могу возле тебя думать? У меня и мысли-то разлетаются рядом с тобой.

– У меня тоже, – сокрушенно сказала Феодосья, чем весьма утяжелила копилку надежд Олексея.

Когда у Феодосьи уж не шли от усталости плесны и она уговаривала Олексея выбираться с торжища, набрели оне на две линии, в коих встретилась она, того не ожидая, и с прошлым, и с будущим.

Сперва оказались оне на коротенькой линии, в закоулке между двумя крупчатыми, торговавшей овощными фруктами. Яблочной пастилой Феодосью было не удивить, ибо ее в таких изрядных количествах заготавливали в монастыре, что каждый вечер выносилась она на стол на заедки мастерам и тем, кто собирался работать и ночью. Груши причудливых цветов, размеров и форм (были даже шишковатые), уложенные в стружку, апельсины и лимоны, облитые воском, сливы, сваренные с вином, – все это понравилось Феодосье. Она полюбовалась на горки светящихся сушеных абрикосов, изюма разнообразных оттенков от воскового до темно-коричневого, сморщенного маслянистого чернослива, вишни и загадочных прозрачных ломтиков с названием «айба». Они с Олексеем подивились на ярко-желтый фрукт, весьма схожий с переросшим огурцом, за который просили аж серебряный рубль.

– А как вы хотели? Это же дыня, а не репа какая-нибудь, – довольно развязно сказал двоице продавец.

– А виноград у вас в лавке есть? – вспомнила Феодосья.

– Вестимо. Вон там.

Торговец взмахнул дланью на другой угол лавки. Феодосья приблизилась. На освещенном свечой прилавке стояли две плоские корзинки, в одной лежали связки ягод темно-синего, а в другой – травяного цвета. А рядом в маленьких плетеных коробочках с отклоненными назад крышками ждали своего богатого покупателя красно-оранжевые, в седых разводах сахара на морщинах, маленькие сердцевинки ее скляницы. Той, что подарена была возлюбленным Истомой и звенела в ручках сыночка Агеюшки.

Почему-то Феодосья не заплакала, как бывало в иных случаях встреч с прошлым. Наоборот, вдруг возликовала у нее догадка, что сие знак ей. Знамение, что обязательно достигнет она небесных сфер, прозрачных и голубых, как Агеюшкина скляница, и там обнимет свое золотое чадце. И как только представила она сию картину, то сразу поняла с необъяснимым спокойствием, что сферы небесные – это прозрачные стеклянные шары! А значит, и Земля – тоже шар, мандарин, в морщинах которого текут реки и плещутся моря.

– Любуешься? – подойдя близко к Феодосье, мягким голосом спросил Олексей.

– Любуюсь, – искренне ответила она.

И с просветленной улыбкой вышла на волю.

– И что же ты так развеселилась?

– Так… Чудеса…

– О, чудеса ты сейчас увидишь, – многозначительно сказал Олексей.

И, схватив ее за локоть, завернул в закоулок с лавками, светившимися изнутри, как уютный храм в зимний вечер или волшебная лампа из цветного муранского стекла.

На самом деле, просто стало смеркаться, и в лавках зажгли обычные свечи, но Феодосья пребывала в настроении, какое бывает перед Рождеством, когда каждый человек от мала до велика живет упованьем. И орех, завернутый в золоченую бумагу, кажется ему даром Божьим.

В сей чудесной лавке притаились волшебные (ненужные в хозяйстве) вещицы. Здесь были башенки из кости, находящиеся одна внутри другой, и совершенно невозможно было объяснить, как оне друг в друга забрались? Лежали в стружках круглые волнистые стекла, как ломти густых сиропов – малинового, зелейного, квасного, горохового. Если через такое стекло посмотреть на свечу, то все становится малиновым. Или гороховым. Лежали шарики из дерева черного цвета и обычного, коричневого, но пахнущего духами Марии. «Сандал», – кратко сказал торговец. Стояли крошечные, как для куклы, мисочки и чаши из ярко-зеленого камня. «Малахит», – так же немногословно бросил продавец. «Шахматы», – перехватив взгляд Феодосьи, изрек он еще через миг. «Вечный жар». Нет, больше Феодосья так не согласна!

– А что это такое – «Вечный жар»? – вежливо спросила она.

– А то ты не знаешь? – играя глазами, сказал Олексей.

Но Феодосия ему не ответила, а вперилась в продавца.

– Горячая вода, или сбитень, или отвар, все равно – что, налитые вот сюда, – перст ткнул в горлышко фарфоровой сулеи, – и заткнутые втулкой, ¬– фарфоровая же затычка поднеслась к горлышку. – Не остывают никогда.

– Как – никогда? – удивилась Феодосья.

– Не может сего быть, – бросил Олексей. – А ты проверял?

– Проверял. Налил кипятка. Заткнул. Через день и ночь хлебнул…

– И чего?

– Обварился.

И торговец оттянул губу, показывая десно.

– Можно позрить, что там внутри? – спросила Феодосья.

– Ей! – поддержал ее Олексей.

– Пожалуйте, – пожал плечами продавец. – Аз уж глядел тоже.

– И?

– Ничего не выглядел.

– Но мы все-таки заглянем?

– Пожалуйте, – опять пожал плечами продавец.

Феодосья и Олексей прикрыли по одному глазу и, перекосив лица, уставились в темное горлышко…

– Блестит вроде, – сказала Феодосья.

– Ей. А может, нет. Не видно ни зги, – пробормотал Олексей.

– И откуда такое чудо взялось?

– Из Китая.

– Надо же, не гляди, что косо повязаны и лучиной щи хлебают, – сказал Олексей.

Торговец в третий раз пожал плечами. И поставил чудо в угол.

Под впечатлением, оне вышли в синие сумерки и медленно пошли к воротам, молча думая каждый о своем.

Глава восьмаяПрогулочная

– Ворсонофий, ты в чудеса веруешь?

– Верую. Как же не веровать?

– А оне с тобой случались?

– Нет.

Казалось, и Феодосье, и Ворсонофию было вполне достаточно сего краткого обмена репликами. Ибо оба вновь с удовлетворением замолчали. Феодосья пребывала в размышлении. Она то обводила языком гладкие канавки между зубами, то возносила верхнюю губу так, что она крепко подпирала нос, то поводила бессмысленно взором по монастырской стене, не видя ее.

Оне с Ворсонофием на пару вышли из обители в город и шагали, погруженные каждый в свои мысли. Сей возможностью – пребывать рядом в молчании, понятном товарищу, – оне очень дорожили друг в друге. И коли надо было работать или идти куда двоим, неизменно выбирали в сотоварищи один другого. Женоподобная внешность брата Феодосия, отталкивавшая других братьев, Ворсонофия не смущала и даже привлекала: уж лучше с ним дружить, чем быть на побегушках у высокомерного Веньки Травника, поддакивать чванливому Ваньке Греку или оттенять красоту Тимки Гусятинского. Приязнь сдружившихся братьев была молчаливой, а потому зело плодотворной. В сей момент Ворсонофий обдумывал самую блистательную оду, каковая только сочинялась в цивилизованном мире. А Феодосья мучилась разгадкой «Вечного жара», увиденного в лавке диковинок на торжище. Более всего ее терзал вопрос, может ли чудо быть воплощено лицом не христианской веры?

«Коли «Вечный жар» привезен буддой китайским, то является ли он чудом в истинном понимании этого слова? – озадачивала она свой ум. – От Бога или от дьявола чудесные явления, происходящие в землях не христианских? Чудо – это только доброе событие или всякого рода необъяснимая неожиданность? А коли объяснимая, то вещь сия остается чудом? Можно ли чудо растолковать или это уже будет не чудо, а разгаданная загадка?»

И доразмышлялась Феодосья до дела!

«У нехристей тоже бывают чудесные явления, – пришла она к своему собственному выводу. – Понятно, что творит их Бог, ибо Он един для всех, и для язычника, и для африкийца. Но почему тогда Он, Всемогущий, не в силах обратить их в свою веру? Может, и чудеса можно и нужно творить самим?»

Задав себе сии коварные вопросы, Феодосья испуганно поглядела по сторонам, словно прохожие могли прочитать ее мысли, и перекрестилась. Но никто мыслей не прочитал. Даже чуткий душой Ворсонофий продолжал бормотать рифмы.

– Ладья блистающа и вдохновенные гребцы… Гребцы… смельцы…

В оде Ворсонофия весь мир уподоблялся груженой ладье, которая плывет по бесконечному окияну за счет того, что дует ей в корму Творец. Солнце и звезды, крутясь вокруг ладьи, движутся вместе с нею. Впрочем, идеи, выдвинутые поэтом, самого же его и мучили. Почто он приплел гребцов, коли ладья Земная движется дуновением Божьим? А почто оне с Феодосием вообще перебирают сейчас ногами по усыпанной ореховой скорлупой деревянной мостовой, коли в силах Его перемещать, что хочешь, чудесным образом?

– Феодосий, – осторожным шепотком спросил Ворсонофий. – Почему солнце само крутится и мы не должны его в трудах каждый день поднимать и опускать, а ноги сами собой не идут? Почему реки сами текут, без нашей помощи, а ладью должно грести в натуге? Почему дубы сами вырастают, а рожь сеять надо?

– Сама об сем думала, – обрадованно ответила Феодосья. – Где грань того, что должен делать человек? Может ли он делать чудеса? Имеет ли на это право?

– Придумали люди парус и освободили гребцов от тяжкого труда, – речил свое Ворсонофий. – Сие – прогресс. Имеет ли человек право на прогресс? Что как додумается кто-либо усовершенствовать и….

Он вовсе понизил голос и наклонился к уху Феодосьи…

– Ей, разве можно улучшать эту книгу книг? – ответила ему Феодосья. – А если нельзя ее, то что – можно?

За сими загадочными репликами оне замолчали, не находя ответов.

Афонская обитель была зело сильна на острые и опасные вопросы. Несомненно, сей вред происходил от обилия иноземных книг, в том числе запрещенных, научных лабораторий и постоянных поездок за границы. Отчасти потворствовал сему положению и настоятель, игумен Феодор. Вернее, начальство монастырское, как это и бывает, жило своей начальственной жизнью, пребывая в благодушных иллюзиях относительно твердых порядков на вверенной территории, монахи же – своей, в которой бывало много того, что стало бы откровением для преподобного Феодора. Так, по ночам по монастырю бродили книги, обложенные затрепанными кожаными обложками с надписями «Начала арифметики», «Вопросы к исповедующимся» и тому подобными невинными заголовками. Удосужившийся же заглянуть под сию обложку обнаружил бы творения неведомого автора вроде «О страстях любовных» или размышления Апулеуса о прелестях любви между юношами. Впрочем, все это читалось исключительно с познавательными целями, а не для греха. А Феодосья, в отличие от Ворсонофия, об этих книгах вообще не знала.

Вскоре дошли оне до второй росстани от монастыря, на каковой, кратко распрощавшись, и пошли в разные стороны по своим делам. Куда направил плесны Ворсонофий, неведомо. А Феодосья собралась подотошнее изучить Москву. (Правда, испрашивая благословения на выход за стены монастыря, Феодосья обещала обследовать лишь храмы, с целью перенятия опыта).

Сперва пошла она наугад, уповая, что кривая линия куда-нибудь да выведет. Пройдя множество закоулков, задов с плетнями и заборами, притулившихся к церковным дворам хибар нищих и попрошаек, облаянная из-под ворот псами, перекрестившись на все кресты, и храмные, и церковные, и часовные, и домашних молелен, Феодосья в смятении – что как заплутала? – поворотила на широкий ряд и, наконец-то, с облегчением достигла ворот Китай-города. Как только прошла она сие проезжее строение, стало ее кидать и толкать, как в жерновах. Кто-то то и дело наступал на пятки или орудовал локтями. Прокладывали дорогу, давя людей, верховые. Орали на ухо бесчисленные торговцы. Ну чистый Вавилон!

– По ногам-то ровно цепом молотят, – пробормотала Феодосья, впрочем, без сердитости.

Улица была усыпана таким толстым слоем скорлупы от лещинного ореха, какового у многих московитов всегда полные карманы, что и мостовой не было видно. У жен и девиц орехи были уж надтреснуты. Богатым боярам скорлупы кололи слуги, демонстрируя окружающим (к их вящей зависти) заморские щипцы. Особо ретивые молодые детины эффектно дробили лещину зубами, дабы произвести впечатление на девок.

Пробравшись по особо толстой залежи скорлуп, Феодосья свернула вправо и оказалась на Никольской улице, о чем известила путницу табличка на столбе.

Сперва Феодосье пришлось опасливо пробираться вдоль нескольких кабаков, распространявших пьяную брань, вонь сцы из-за углов и ватаги кабацких ярыжек, задиравших прохожих или пристававших с просьбами дать копеечку. После оказалась она на небольшой площади между задами некоего монастыря, вся стена которого была улеплена ужасными клетями монастырских нищих, и двором поместья. Ворота поместья – не парадные, а людские – были распахнуты, и виднелись в них хлевы, кучи навоза, стаи кур, несмотря на морозец, деятельно бродивших по сору, и прорва народу, бранного, крикливого и уж частью хмельного. Наконец, и сие нелицеприятное место было преодолено, и Феодосья вышла на роскошную часть Никольской. Что тут были за каменные палаты! Под медными кровлями, с непривычными висячими комнатами-глядельнями, с дорогими новенькими иконами над крыльцами и воротами! Нарумяненные клюквой и свеклой девки будто невзначай прогуливались вдоль сих хоромин, поглядывая в ворота. Нищие самого ужасного вида, с одутловатыми, покрытыми коркой лицами, терпеливо высиживали возле ворот, надеясь на выезд хозяина и его щедроты. Впрочем, ворота стерегла многочисленная охрана. Караул, правда, состоял из болтовни, хохота, сплевывания и наблюдения за дерущимися собаками, но сами охранники производили острастку внешним видом – шлем на главе, секира в руках и кровожадные рожи.

Но Феодосью более всего привлекли не новомодные дворцы, а палата книгопечатного тиснения. Прочитав сию надпись, она с восторгом уставилась на удивительное здание с башнями, скульптурами единорога и всевидящего ока, с солнечными часами и открытыми в первом этаже книжными лавками. Так вот где изготовляют удивительную вещь – книги! И она, Феодосья, увидела сию палату собственными глазами! Долго еще находясь под впечатлением и не зря ничего по сторонам, Феодосья прошла сквозь торговую толпу к стене, огораживавшей Китай-город со стороны Москва-реки, и, пройдя ворота, вышла на берег. Там жизнь кипела, как в котле. На снежке были разложены бесконечными рядами туши говяда, баранины, свинины. Отдельно за дешевую цену торговались говяжьи, бараньи и свиные головы, столь любимые русичами в виде студня, а гостями из Азии – как праздничное блюдо, делившееся между всеми едоками на уши, глаза, ноздри и прочая, в зависимости от заслуг и выказываемого уважения. Далее торговали готовыми срубами изб, бань, поварней и чуланов всех размеров. А на самом берегу возле моста Феодосия увидала водопровод! (Не соврали ее тотемские попутчики, бая про Московские диковинки). Встав истуканом и расщеперив глаза, Феодосия уставилась на водоводное устройство. Было оно весьма не сложно. На мелководье, а в это время года – во льду, на долговязых сваях была поднята невысокая клеть без крыши. На вкопанных в землю двух стволах деревьев с развилкой укреплена пара журавлев с бадьями. От клети вниз, к стоящему поблизости строению, шел желоб из половины бревна, выдолбленного от сердцевины. Два детины, стоя в клети, без остановки опускали бадьи в полынью, поднимали журавлем наверх и выливали воду в желоб. Все строение было облито замерзшей водой, бороды серого и желто-зеленого льда свисали до земли. Да и сваи, казалось, были вторгнуты в валуны каменного льда. Более всего Феодосью удивила простота устройства водопровода. «Отчего в Тотьме никто не догадался сделать водоводы?» – подумала она. («Стереотип мышления», – ответил бы ей ученый отец Логгин).

Затем Феодосья вновь поднялась на гребень берега и вернулась в Китай-город.

Опять пробралась в толпе между лавками и подошла к воротам в Кремль, устроенным внутри высоченной башни.

– Что за высота! – поделилась Феодосья восхищением с бедно одетым старичком, который глядел на нее, опираясь на клюку.

– 29 сажень! – подняв указательный перст, гордо пояснил старичок. – Вижу, ты, милый юный монах, впервые в Москве?

– Ей! Только вчера прибыл. Сего дня первый раз вышел поглядеть.

(Феодосья и сама не знала, почто солгала, что прибыла только вчера).

– Сам Бог тебя ко мне привел, – с ласковой улыбкой промолвил старичок. – Сейчас тебе все про сии ворота расскажу.

– Правда? – обрадовалась Феодосья. – У тебя, дедушко, есть время? Аз тебя от дел не отвлекаю?

– Что ты! Какие в мои лета дела?

– А колико много тебе, дедушко, лет?

– Не знаю. Кто ж их считает, лета стариковские? Колико ни есть, все мои! Да что обо мне говорить? Ты послушай лучше про сии ворота, поразившие тебя своею высотой. Называются оне Спасские тщением царя нашего Алексея Михайловича. Он умом своим и благосердием увековечил в сих воротах Спас Нерукотворный. Ранее сии ворота назывались Флоровские, во-о-н по той церкви – зришь? – во имя Флора и Лавра. А в 1658 году, как теперь принято считать от рождества Христова, хотя мне по-стариковски и привычнее дата от сотворения мира, Царь наш Государь любимейший и светлейший Алексей Михайлович с торжеством встречал в сих воротах икону Спаса Нерукотворного, доставленную из Вятки. И тогда же Богом данный нам Государь указал: проходя через ворота, снимать шапки и кланяться, крестясь, сей иконе, независимо от чинов и звания. Он и сам, отринув спесь или чванство, кланяется сему Спасу. А ежели кто по небрежению, забывчивости или спешке не снимает шапку, то – видишь стражу стрелецкую?

– Вижу.

– Сии стражники останавливают ослушника и, отводя его в сторону с дороги, велят класть пятьдесят земных поклонов.

– И часто такое можно узреть?

– Не часто. Ибо в 1670 году Алексей Михайлович издал повторно для таких забываек еще указ, в коем запретил боярам и людям всех чинов вплоть до своих ближайших стольничих, стряпчих, сокольничих и иных въезжать в Спасские ворота верхом. Только своими ногами!

– И правильно! – согласилась с царем Феодосья. – Дай волю, так иные и в храм на кобыле верхом въедут. Надо уважение иметь!

Провожатый, опять удивленный тонким голосом монаха, снова бросил незаметный взгляд на лицо его и, смекнув, в чем дело, посочувствовал нелегкому кресту отрока быть чужим и среди мужей, и среди жен. «Вот бедолага-то несчастный. Сам мужик, а обличье бабье. Только в монахи и остается идти». После сих коротких мыслей старичок еще более усердно, дабы не выдать своим поведеньем, что несчастный монах создан уродом, и тем не добавить ему страданий, продолжил свой экскурсиус.

– Подойдем-ка, милый монах, поближе к воротам, станем здесь, чтоб ясно виден был нам образ Спасителя.

«Какой чудный старичок! – с нежностью подумала Феодосья. – Взялся рассказать мне об Кремле, увидя, что аз здесь впервые. Какие все-таки прелепые и прерадушные люди – московиты!»

– Ей, – согласилась Феодосья и прошла за своим неожиданным провожатым.

– Под образом мы можем видеть роспись на латинском языке. Силен ты в латинском?

– Не много, но силен, – заскромничала Феодосья.

– Что же там выписано?

– Иоанн Васильевич… Царь Грозный?

– Верно.

– …милостью Бога тверской, псковский, вятский, угорский, пермский, болгарский и иных и всея Руси Государь, в лето тридцатое государствования, указал построить сию башню, а строили ее Петр Антоний, Селарий Медиа…

– Медиоланский, – подсказал старичок.

– …в лето…. что же сие слово значит?

– В лето воплощения Господня 1491 года.

– Ох, давно как!

– Ей, сие дела давно минувших лет, когда вера и благочестие были покрепче, чем ныне. А сей день – одни деньги на уме и у бояр, и у простецов.

Старичок хотел прибавить к списку сребролюбцев и священнослужителей, но вовремя закусил язык.

– Петр – это архитектон. Прибыл в Москву из Рима с ватагой художников. Его чертежами вкруг древодельных стен Кремля были возведены каменные.

Слово «чертеж» прибавило Феодосье интереса к рассказу, и она пуще прежнего обратилась во внимание.

– Построены оне были с сей восточной стороны в 1508 лето. По царскому велению Василия Иоанновича обмостили кирпичом сей ров. Бока рва укрепили крепостями с мостами на сводах, сиречь арках, на одном из коих мы и стоим. Ну сие две часовенки. Этих строений в Москве сорок сороков, обо всех и не расскажешь.

Феодосья понимающе покивала головой.

– На иконе Спаситель стоит, – журчал старичок. – Правая его длань, как ей и положено, благословляет нас, грешных, а в левую вложено Евангелие. Под правою десницею на коленях стоит святой Сергий, а под левою – святой Варлаам. В углах образа, как ты видишь, Серафимы. Спасские ворота, как мы зрим, увенчаны восьмигранным наконечником, на вершине которого сидит двуглавый орел. Ежели бы мы вошли в ворота, то увидели бы там под сводами в углублениях в стенах другие святые образа. А теперь погляди на часомерье на башне!

– Дивное часомерье, – со всей душой согласилась Феодосья, которая до сей поры не видала таких современных часов, а оттого не сразу и поняла, что это за вещь с видом раззолоченного солнца, месяца и звезд красуется на башне?

– Без часов как жить? Никак!

– Ей! Никак! – солгала Феодосья, которая, как и все тотьмичи, и не знала, что без точного часового механизма живот не представляется возможным. Но некоторое сомнение в важности часомерья заставило ее уточнить: – А разве в Москве петухов нет? Али запрещено их в граде держать?

– Какой петух тебе подскажет, когда надо явиться на Кремлевский двор на цареву службу? У царя все расписано наперед: в какой час быть Думе, в какой – выходу к боярам, в какой – идти к потехе. Олей! Сейчас как раз колокола, а их там чертова дюжина, перечасье – четверть часа – отобьют.

И точно, вдруг раздался прелепый недолгий переливчатый звон, и москвичи, случившиеся поблизости, с важностию подняли головы к башне и деловито промолвили: «Ишь ты, время-то как пролетело! Уж четверть второго!»

– Как же по ним время узнавать? Что-то мне не понятно, – призналась Феодосья.

– Видишь круги? Это указные колеса, или узнатные, по-иному говоря. На небесной лазури укреплены указные же слова… Вон оне, золоченые, – двенадцать, три, шесть. Между ними, цифирями, серебряные звездочки указывают получасье.

– Цифири?

– Можно и цифири сказать. Позри, на указном колесе есть луч в образе стрелы…

– Ей, зрю.

– Колесо вертится вокруг цифирей и лучем указует, какой сейчас час дня или ночи?

– А кто ж его вертит? Али в башне нарочный человек для сего есть?

– Нет, милый монах, – ласково засмеялся старичок. – Вертит его механизм из зубчатых колес. Сделал его аглицкий ученый Христофор Галовей. А колокола отлил, чтоб выводили чудный звон, чугунолитец Кирилла сын Самойлов. Ну, вон там церковь Смоленская, там другие еще церква. Справа, крытый сверху не медью или щепой, а землею, и с пушками на кровле, земский приказ. Вот и весь мой сказ!

С сими словами старичок снял шапку и склонил перед Феодосьей сероватую проплешину с коричневыми пятнами.

– Спасибо, дедушко! Уж так спасибо! – поклонилась в свою очередь Феодосья. – Век не забуду!

– Спасать меня Бог будет, – ласково промолвил старичок, снизу поглядывая Феодосье в лицо. – А мы уж слово Его несем, как можем, не ленимся. Дай Бог и тебе здоровья, милый монах. Чтоб запомнился тебе мой нехитрый рассказ… Уж аз его с душой рекши…

Прощанье явно затянулось.

И тут Феодосью обожгла догадная мысль, что старичок ждет платы.

«Так он за деньги баял? Ох, дурка аз безголовая!» – шаря в кармане кафтана, сокрушалась Феодосья. Наконец она нащупала полкопейки, оказавшиеся в одеждах не иначе как чудом, с облегчением извлекла их, рассмотрела и стыдливо сунула в руку старичка.

– Более нет ничего… – виновато сказала Феодосья, перенося мучительную неловкость за то, что дедушко взял с нее деньги после того, как столь ласково баял об образе.

– И на том спасибо! – поклонился старик и надел шапку, все еще ласково улыбаясь. – За деньгами не гонюсь, колико добрые люди дадут, толику и рад. Нам, старикам, почто куны? На тот свет ворота узкие, с собой ничего не унесешь. Приходи еще! Расскажу тебе об Спасе на Рову.

– Приду, должно быть, – соврала Феодосия и ринулась прочь с моста.

«Ох, московиты! Ох, правду баял Олексей! Один воз рассыплют, а два подберут!» – дивилась Феодосья, пробираясь между книжными лавками.

«Хитрожопые оне, – словно услыхала она голос честной вдовы повитухи Матрены. – На кривой козе их не объедешь! Где глянут, там позолота слиняет! Ох, длани загребущие, задарма и не перднут!»

«Так сие, баба Матрена», – вступила Феодосья в мыслительную беседу.

«Не то что мы, честные вдовы, – плачущим голосом продолжала повитуха. – Бывало, бежишь в ночь-полночь, в холод-мороз в дальнюю слободу чадо повивать, об плате и не думаешь, лишь бы принять младенца Божьего живым-здоровым».

Ох, не к месту напомнила повитуха про младенца. Ибо Феодосия от ее слов впала в грусть, задумавшись об сыночке Агеюшке.

Долго ли, коротко ли она брела, но вдруг поднялась толкотня, Феодосью отпихнули в сторону, после – в другую, и наконец прижали к коновязному столбу возле дверей в каменное строение из галереи с лавками – Гостиный двор. Сие уплотнение толпы ловко произвели телохранители, верховые и пешие, освободив проход от роскошной повозки к дверям Гостиного двора. Встав живым коридором, стражники замерли. Феодосья поразилась их внешнему виду. Облик парни имели совершенно иноземный. Щегольские короткие кафтаны были не алыми с зеленым, как ценилось у провинциальных духом детин, а лиловыми, незабудковыми, очень короткими, с хрустальными пуговицами и кружевом из-под обшлагов! Более того, у стражников не было окладистых бород, какие приличествуют православным мужам, а слегка прикрывали подбородки коротко постриженные бородки.

– У-у, рожи скобленые, – тихо погневались в толпе.

Когда же открылась дверь повозки, Феодосья и вовсе почувствовала себя нищенкой, не ведающей, что такое роскошь и современная мода. По ступеньке, на которую был наброшен мех, небрежно, но с величественным высокомерием, спустился средних лет боярин в совершенно европейском одеянии. Кафтан столь короток, что Феодосья со смущением узрела крепкие стройные ноги боярина. Рукава охабня, который, впрочем, и охабнем-то не назовешь, не свисали до земли, как полагается родовитому человеку, а заканчивались у запястий белоснежным кружевом.

– Ну ровно баба! – пробормотал некто возле уха Феодосьи, видимо, тоже смущенный кружевными подзорами.

Руки боярина были в тонких кожаных рукавицах с отдельным чехольчиком для каждого пальца (Феодосье не доводилось еще видеть кожаных перчаток) и поверх кожи унизаны перстнями. Пока боярин был вдали, Феодосья никак не могла понять, что темнеется у него на лице, а когда он приблизился, увидала два серебристых колесика на носу и поняла, что это очки, привязанные к голове шелковой лентой! Бородка у их обладателя была вызывающе коротко постриженной. С ним летели слуги и приспешники столь же легкомысленного облика.

Не глядя на глазеющую толпу, боярин вошел в Гостиный двор, переговариваясь с провожатыми по-польски и по-английски. Феодосью опахнула струя цветочного запаха, кажется, ландыша и розы.

– Кто же сие есть? – не удержалась Феодосья от любопытствующего вопроса.

– Кравчий государя и думный боярин Андрей Митрофанович Соколов, – ответил ей притиснутый к стене сосед. – Богач, каких свет не видывал.

– Неужто он и к царю на поклон в кружевах и очках ходит? – недоверчиво спросила Феодосья.

– Не-е-т! Это оне на отдыхе в воскресный день щеголяют. В думу явись-ка этаким жупелом, так живо кафтан-то заморский с плеч стянут да изрубят в клочья. Алексей Михайлович хоть и тишайший царь, а обезьянничать не позволит.

Впрочем, как ни критиковали самовидцы красавца Соколова, а в душе каждый понимал, что наряжен он великолепно, по-европейски, и в таких кафтанах не иначе на приемы к французскому и английскому королям хаживал.

Феодосья выбралась из толпы и поспешила в монастырь. Кружева и очки ее мало прельщали. Гораздо дороже были латынь, арифметика, книги и чертежи, в которых стала она изрядной докой.

Глава девятаяПознавательная

– Аз ему все с восторгом и придыханием рассказал, а он небрежно так это мне бросает: «Сие обычный термостатус, или, короче, термосус». А аз-то думал, что чудо необычайное зрил! Вот какое забавное дело. А может, и не забавное…

Феодосья скороговоркой (она уже приучилась говорить о себе в мужском роде без запинки), приправленной легкой усмешкой, можно сказать, несколькими крупинками смеха (зело потешаться было невозможно, ибо беседа проходила во время ее последнего всенощного бдения), перешептывала другу Ворсонофию, как поведала старшему чертежному дьяку Макарию про увиденный в китайской лавке «Вечный жар», а он не то что не выказал удивления, а и к словам не пристав, не оторвав взора от чертежа, между делом пробормотал про то, как устроено сие «необыкновенное чудо».

– Оказывается, у этого фарфорового сосуда двойные стенки, а между ними голимая пустота – воздух откачан, – звонким шепотом пояснила Феодосья Ворсонофию. – Ледяная пустота! А поскольку именно воздух передает голоса, все звуки, ветры и прочая, то без него тепло не может через пустоту пробраться, и потому напиток сохраняется в сосуде горячим.

– И все? – подивился Ворсонофий. – Так просто?

– Ей! – ответила Феодосья.

А потом внезапно вздрогнула главою с кратким вздохом, выпрямилась на коленях, устыдившись своей расслабленно скругленной спины, сложила руки перед грудью и воскликнула, глядя на тепло мерцающий во тьме алтарь:

– О! Господи! Благодарю тебя за то, что все самые сложные вещи, мысли, деяния и материи создал ты из таких самых простых деталей и основ, что даже аз, жалкий раб Твой, могу осмыслить их устройство! Благодарю Тебя за то, что позволяешь ты проникать нам, детям твоим, в глубины твоей созидательной мысли, и как следопыт идет вперед, читая простые знаки, так и нам двигаться вперед, познавая огромный мир, сотворенный из великих в своей простоте крошечных буквиц мироздания. Благодарю за то, что позволяешь проникать в суть и устройство чего бы то ни было, не ограничивая разум человеческий лишь созерцанием, констатацией и заучиванием. Благодарю тебя за радость открытий, за наслаждение озарения, за восторг познания! Только Ты в величавой Своей мощи мог сотворить горсть крошечных букв, из которых сложены велико лепнейшие книги. Только Ты в грозной своей силе мог создать семь, а то и пять крошечных нот, из которых слагаются ликующие и грозные песнопения. Ты дал семь простых красок, из которых простираются многоцветные фрески. Всего из четырех сутей – воды, земли, огня и воздуха – Ты воздвиг целый мир. И как из крошечных одинаковых сот образуется огромный улей, так из молекул воздвигается вещный мир, а из кратких заповедей – порядок и нравственность всех душ. И этой простотой начал Ты указал нам, что мир познаваем.

Ворсонофий чем дальше, тем с большим удивлением взирал на друга, молящегося столь непривычно, сколь и горячо. Не ожидал он от скромного Феодосия эдакого краснословия.

– Клянусь, что все мои знания употреблю только во благо Веры, Истины и Заветов Твоих, – голос Феодосьи становился громче. – Обещаю, что крошечные кусочки мозаики, из коих строится жизнь, аз, скромный раб Твой, буду складывать только в такую картину, что будет иллюстрацией Твоих Заветов.

Феодосья замолчала.

Наступила глубокая тишина.

И в сей момент светильник пред алтарем вдруг вспыхнул сильнее. Качнулись огоньки свечей. Протянулась струя ароматнейшего ладана. Мягкий приятнейший теплый поток воздуха (казалось, что из печи вынимают хлеба, хотя печеным вовсе не пахло) окутал коленопреклоненных братьев. Крест в руках Феодосии засветился, словно отражая свет тихого огня. И она, медленно повернув главу к Ворсонофию, промолвила:

– Аз слышу… Мне будет знание… И вознесется оно в огнях блистающих…

Окаменевший Ворсонофий не осмелился раззявить рот, дабы вопросить, что именно слышал брат Феодосий? И что вознесется? Узрев на повернувшемся к нему лице слезы, поэт накоротко призадумался, после чего только и нашелся, что неуверенно промолвить:

– Дать, что ли, тебе те книги?

– Какие? – украдкой отерев слезы, смущенно спросила Феодосья.

– Те, что читать не полагается.

– Дай.

– Утром, сразу после третьих петухов, пока братия будет просыпаться и умываться, зайди ко мне. Одна книга как раз сейчас у меня в келье припрятана.

– Ладно.

– Тогда аз пошел?

– Ей.

В это утро закончилась двадцатинощная епитимья, наложенная настоятелем Феодором на Феодосию. Игумен был прозорлив: усмирив тело, воссияла она духом, уверовав в познание и свою скромную возможность в нем участвовать. И не просто пришло знание, а обрушилось на Феодосью с треском, как серебряный дождь потешного огня. Каждый день с той нощной молитвы приносил Феодосье созидательные открытия. Она едва успевала все обмысливать, обобщать, записывать и изготовлять. Впрочем, все по порядку. А там, своим чередом, дойдем и до огней блистающих…

В три часа ночи, которые обозначили своим вторичным кукареканьем многочисленные московские петухи, самые стойкие и отрешенные монахи-старцы в количестве пяти человек явились на короткую молитву. Они с удивлением обнаружили, что в храме очень тепло, хотя он не топился, и дух благолепный, и треск свечей веселый, и лампады теплятся, как золотые пчелки. И самый старый монах (после 90 лет он стал забывать считать года, потому точный возраст его не был известен, но юность отче пришлась на времена, когда девки прыгали голыми через костры), понял, что сие – добрый ему знак: кончились его земные мучения, и не далее, как сегодня, отправится он в мир иной, вечный в своей красоте и доброте. Говорить, что сии знаки предназначались не ему, а брату Феодосию, было бесполезно. Старец радостно поспешил в свою келью, омылся, лег на лавку, закрыл очеса и тихо почил в пять часов утра. В шесть часов брат из соседней кельи обнаружил покойного. В связи с кончиной патриарха монастыря все работы в мастерских и цехах были отменены, вместо этого предписывались службы и молитвы в кельях. Благодаря этому послаблению Феодосья смогла за сутки от корки до корки прочитать удивительную книгу, тайно данную ей Ворсонофием.

– О чем здесь? – спросила Феодосья, принимая в складки рясы тонкую темную книжицу на латыни.

– Черт его знает! Прости, Господи! Полная дьявольская чушь, бред, галлюцинации. Ни слова правды, само собой. Так, читаем для полноты знаний о том, какую чушь собачью могут понаписать иные глупцы.

На самом деле Ворсонофий, конечно, так не думал. Книга его увлекла и удивила, заставив задуматься о множестве непонятных вещей. Но кто бы посмел в этом признаться во времена, когда на каждых воротах висели богохульники? Потому он отозвался о книге нарочито небрежно и осуждающе.

– Ну хоть в двух словах – про что писание? – не отставала заинтригованная Феодосья. – Ведьминское, прости Господи?

– Не совсем, хотя вроде того, – уклончиво пробормотал рифмоплет.

– Об страстях любовных, что ли? – краснея, вопросила Феодосья.

– Об том, как прилетали с другой планиды… уж не знаю, как их и назвать… Инопланидные людины. Похоже, с Луны прилетели. Побыли и снова улетели.

Феодосья окаменела истуканом, если б только у каменного щурбана сердце могло колотиться, как набатный колокол. Наконец она с трудом смогла произнести:

– Как улетели? На чем? Али крылья у них? Али святым духом?

– Верхом на огне в серебряной летательной ступе. Да там рисунок есть, сам поглядишь. А как прочитаешь, дам тебе книжку про любовны совокупления древних греков.

– Ей… ей… – не помня себя и едва слыша Ворсонофия, кивнула Феодосья. – Про греков…

Она молча, как засватанная и в каком-то забытье (как показалось Ворсонофию, каковое забытье он и списал на двадцать почти бессонных ночей), медленно пошла по галерее, устланной сеном, в свое крыло здания. Все это время, пока она мучилась вопросом, как взлететь на седьмое небо, дабы встретиться с Агеюшкой, – махолетом, либо крылатой ладьей, либо из пушки, – рядом с ней находилась книга, в которой на все отвечено и даже есть чертеж летательной ступы! И сегодня, после горячей молитвы, ей начало открываться сие знание. Ну разве сие не чудо?! О, как нужны человеку чудеса, ибо оне окрыляют! О, нужно их творить всеми силами! Сию мысль, еще не обретшую четких контуров, а лишь брезжащую, дабы не ускользнула, Феодосия быстро записала в маленьком поминальнике. После плеснула кипятку в кружку, отломила половину рогульки, посыпанной манной крупой (хоть трапезничать в кельях и было строго заповедано), и, торопливо жуя на ходу, жадно раскрыла на столе книжку.

Она была изрядно потрепанной, уголки толстых листов загибались, отдавали желтизной и жиром и многочисленными прожилками и трещинками помятостей более всего напоминали лист березы, пролежавший под снегом целю зиму. А вся книга казалась рукой старца. Но, тем не менее, крупный латинский шрифт, отпечатанный, похоже, с металлических гравюр, и такие же отпечатанные (а не нарисованные от руки миниатюристом) иллюстрации достаточно хорошо сохранились и неплохо читались. Обложку книги Феодосья увидать не смогла, поелику побоялась выпрастывать ее из засаленной кожаной обертки с надписью от руки «Требник на кажинный день». Но заглавие писания повторялось внутри. «Рассуждение о монстрах инопланидных и самовидные о том свидетельства», – перевела Феодосья. Не в силах сдержать возбуждение, она быстро пролистала книгу до первого рисунка. Но после устыдилась своей поспешности и, не разглядывая его детально, вновь вернулась к первой странице. Из текста следовало, что сия книга перепечатана с рукописного экземпляра в 1078 году от Рождества Христова, но события, в ней описанные, относятся к 960 году и имели место в Шотландии.

Увы, прежде чем автор перешел к непосредственным событиям, он довольно долго и пространно порассуждал о монстрах вообще и небесных в частности, а также ударился в теоретические розмыслы о том, чьими руками – Бога или дьявола – могли быть созданы конкретные чудовища, посетившие Шотландские земли. Так и не придя ни к какому выводу и при этом ловко уйдя от ответа, автор наконец-то, на десятой странице, перешел к делу: пересказал витиевато свидетельства самовидцев события.

Селение, имевшее совсем не шотландское название Эшвуд, раскинулось под стенами каменной башни – родового поместья некоего Дугласа (впрочем, фамилия владельца не имела никакого значения для дальнейших событий). Это были около полусотни сложенных из дикого камня и крытых соломой домов с очагами, хлевами и огородами, в которых росли бобы, фасоль, горох, лук, репа и брюква. В низине простирались поля ячменя и хмеля, а также нетронутые луга, на которых женщины и дети собирали пряные травы и полудикий чеснок. А ежели бы пройти за соседнюю вершину, то можно увидеть глубокое, холодное и чистое, как хрусталь, озеро под названием Локс-Несс. Известно, что в студеных водах водилась самая лучшая рыба, поэтому, с позволения своего владельца Дугласа, эшвудцы хаживали к озеру на рыболовлю. В каждом доме, не говоря уж о поместье, имелись большие стада овец и коз. В общем, это было суровое, но обжитое место. И то, что случилось, видели несколько сотен человек, так что не было оснований не верить сему рассказу.

На рассвете 23 сентября селение разбудил гул и грохот, шедший с небес. В первый момент все было подумали, что приближалась мощная гроза. Но, вслушавшись, засомневались в громовых раскатах – к звуку примешивалось жужжание, как если бы по небосводу мог лететь рой диких пчел размером с башню сэра Дугласа; а также треск, словно кто-то разрывал ткань небесной сферы. Поскольку у добрых эшвудцев окна на ночь закрывались ставнями, то для озирания явления многие повыскакивали из домов на двор.

Сумеречный небосклон, на котором только-только появилась полоска розового света, был чист – ни одной грозовой тучи, да и вообще каких бы то ни было туч или облачков. Но громогласный шум продолжался. Самая пожилая эшвудка высказала версию, что сие – шум приближающегося дракона: будучи девочкой, она однажды встречалась с ним, когда огнедышащее чудище еле-еле отвадили от деревни, отдав ему на съедение самую красивую девицу и сорок овец. Но не успели эшвудцы попрятать девиц и вооружиться, как на небосводе появилась точка белого огня, которая стремительно приблизилась, повисла на мгновение над деревней, а потом быстро опустилась совсем низко, выметывая огненные хвосты. Это была огромная серебряная ступа, закопченная понизу, из которой вниз летели кометы, разметывая горячим огненным ветром кусты и траву. Все жители так и замерли, как стояли, лишь задрали головы вверх.

– Да ведь это святой Георгий на огненной колеснице! – фальцетом выкрикнул вдруг сельский капеллан.

– Дьявол!

– Христос спускается с небес!

– Дракон! Дракон!

– Палец Господа отвалился и упал с небес! Огненный палец Творца! Как же Он велик, коли один только перст его с дуб величиною?! Сие указующий перст!

Версии зрителей разнились сообразно воспитанию, багажу знаний и количеству грехов.

Тем не менее, мужчины селения, бывшие по роду своему воинственными и задиристыми, отойдя от столбняка, дружно кинулись за оружием. А самый быстрый и кровожадный успел даже выпустить в ступу град стрел. После сего кометные огни прекратили выметываться из ступы, и наступила невероятная тишина. Ступа висела почти над самой землей, на высоте примерно молодого дуба. Встав наизготовку с копьями и топорами, мужчины замерли в ожидании развития событий. В полной тишине, нарушаемой лишь треском нескольких сорок, из бока ступы выдвинулся толстый кол навроде посоха из металла, оказавшийся полой трубой. Из трубы выставились три копья, которые почти беззвучно раскрылись в виде основы для шатра. Затем из одного копья так быстро, что эшвудцы не смогли понять, как это устроено, развернулось белое, переливающееся бледным голубовато-розовым светом полотно. И вновь все замерло.

– Покров Богородицы опустился на нашу землю! – страстно выкрикнула одна из женщин и упала на колени.

– Парус небесной ладьи! – опроверг ее догадку рыжий эшвудец, когда-то ходивший морем.

– О! Господи! Сфера облачная разорвалась, и сие кусок ее!

– Это неба ломоть! Сейчас через прореху посыплются дожди и звезды.

– Обрывок с Млечного пути!

– С Луны люди прилетели! – тонким голосом выкрикнул деревенский дурачок. – Сейчас покажут нам вышитые картины лунного мира.

Но его осадили.

– Что ты мелешь, дурья твоя башка? Луна все время меняет размер, куда же деваются ее жители, когда она обращается в месяц? – логично вопросил один из местных богатеев – мельник. – Разве только сбиваются в кучу? На Луне никого нет, потому что невозможно жить в месте, которое днем и ночью испускает свет. Или тогда можно жить на свече и в костре!

Как и в случае версий о происхождении ступы, недостатка в идеях не было. Каждый выдвигал все новое, самое верное и правдоподобное объяснение сути повисшего над землей белого полотна. Неугомонный рыжий эшвудец в запале навел было еще раз лук, но полотно вдруг пронизалось слабым голубоватым светом, примерно таким, каковой блуждал прошлым летом над могилой местной ведьмы. (Доводы учителя церковной школы, что то были светлячки, не убедили ни одного эшвудца. Учитель – человек заезжий, эшвудскую ведьму не знавал, где ему было поверить, что на ее могилу не то что светлячки, а вороны не решались садиться). Так вот… (Или, как сказала бы Феодосья: «А се…»). Этот голубоватый свет покрыл парус, словно тонким слоем тумана, если бы туман мог быть прозрачным. Зрители молча разинули рты, не зная, что и подумать. И пока они стояли, вытаращив глаза, – час от часу не легче! – холст превратился в движущийся гобелен. Да! Ей! Узоры на гобелене шевелились. От ужаса зашевелились и волосы на головах эшвудцев.

– Чур меня! Чур! – воскликнули многие.

Кто-то крестился, кто-то обводил вокруг себя и детей на земле круг.

И только учитель, хоть и побледнел, но держал критический вид:

– Это оптическое явление! Мираж, какие бывают в пустыне! – убеждал он эшвудцев, хватая их за рукава. – Это научно объяснимое явление!

Но его грубо отпихивали.

– Сие Божественное откровение нам! – воскликнул капеллан.

Наконец, узор прекратил изменять фигуры, и на полотне показалась картина звездного неба. Невидимый провожатый словно с невероятной быстротой увлек за собой зрителей, и их взгляды пролетели сквозь россыпи звезд и приблизились к зеленоватой планиде. Снова появились куски узоров.

– Это словеса! Словеса! – догадался учитель. – Но на каком языке?

Пред взглядами эшвудцев пронеслись высокие белоснежные башни (не менее чем в дюжину раз выше замка Дугласа), стоявшие тесно и в огромном количестве, как если это была сосновая роща, но из башен. Взгляды втянуло в отверстие одной из башен, и внутри нее на фоне переливающегося ковра, явно палестинского, оказался прозрачный сундук, за которым сидел… Сидела? В общем, сидел монстр! Тот урод, которого родила от черта все та же эшвудская ведьма и которого от греха подальше эшвудцы сожгли, был просто красавец по сравнению с сим чужищем.

Все вздрогнули. Женщины закрыли руками глаза малышам.

(На сем месте повествование в книге прервалось двумя страницами иллюстраций, каковые Феодосья со вниманием и изучила).

Урод пошевелил выпученными глазами в стороны, а потом вдруг уставился прямо в лицо рыжему эшвудцу. Тот бесстрашно поднял лук и выстрелил в монстра. Стрела пролетела насквозь, не оставив дыры.

Вдруг к изображению прибавилось нечто, что не было ни видимым, ни слышимым, ни осязаемым, но тем не менее все зрители его почувствовали. Некая невидимая сила действовала на головы эшвудцев так, что они без слов ощущали, что исходило от урода. Сперва всем стало приятно на душе, после – легко и беззаботно, затем словно нежные запахи поплыли над зрителями, потом ощутился азарт, потом – чувство отдохновения.

Были сказаны из паруса и слова, но они произносились чересчур высокими звуками, так что разобрать их смогли лишь сельские кошки. Ежели бы они могли говорить, то сообщили эшвудцам, что сие – презентация информации о планиде из соседней солнечной системы. Но кошки от сих неслышимых человеческими ушесами звуков лишь бросились врассыпную, как угорелые.

Внезапно свет в парусе исчез. Он бесшумно свернулся, копья и труба втянулись в бок ступы, и она стала приподниматься.

– Улетают! – выдохнули зрители.

Но не тут-то было. Неведомо из какой дыры из ступы на луг вывалилось нечто, что побежало по жухлой траве и сперва приблазилось зрителям приземистым кабаном на кривых лапах. Но по приближении оказалось, что это не кабан, а… А…

– Крокодил! – в ужасе выкрикнул эшвудец, хаживавший за моря в Африкию.

И хотя он был не прав (потому что монстр был не крокодил, а змей наподобие дракона), ему сразу и безоговорочно поверили.

Большинство самовидцев дрогнуло и принялось отступать, бабы похватали детей на руки.

Но и это чудо было не последним потрясением, что пришлось испытать эшвудцам.

Вслед за крокодилом на луг вывалился инопланидец в полных рыцарских доспехах (если бы доспехи могли быть раздутыми, как бочонок, и белыми) с опущенным на лицо слюдяным забралом. Инопланидец попытался дотянуться до крокодила тонким лучом света, но тот увернулся и промчался на своих кривых лапах мимо заветного дуба прямиком в сторону горы.

Пока все глядели вослед крокодилу, инопланидец поднялся назад, в ступу. Из нее выметнулся огонь, и ступа с оглушающим рокотом поднялась ввысь, превратившись в точку, похожую на яркую звезду.

Рыжий эшвудец бесстрашно выстрелил вослед из лука, и тот час все мужчины метнули в небо кто копье, кто топор.

После сего поднялся среди селян гомон, который не смог прекратить даже звон колокола на церкви. Несмотря на призыв колокола, заутреня была задержана, так как капеллан не мог придумать, как истолковать явление в разрезе святого писания? Но после решил идти верным и проторенным путем и грозно сообщил, что сие – предупреждение за грехи эшвудцев. На том и порешили. И лишь учитель и дурачок стояли на своем: учитель полагал видение оптическим явлением миражом, а дурачок – визитом жителей Луны.

Феодосья окончила чтение далеко за полночь следующего дня. Брат Ворсонофий уже с час пребывал в ее келье и якобы молился за упокой души испустившего дух старца, на самом деле в нетерпении ожидал, когда друг окончит чтение, дабы вдвоем обсудить прочитанное.

– Что ты на это скажешь? – вопросил он, как только Феодосья закрыла книгу и повернула к Ворсонофию красные от напряженного чтения очеса. – Брехня сивой кобылы? Белены баснописец объелся?

– Аз в раздраенных чувствах, – растерянно сказала Феодосья. – Не знаю, что и думать. Как-то не верится. А с другой стороны, вдруг – правда? Чего только в свете не бывает? Говорят, есть такие земли, что там мыши летают. И даже белки. Так и зовутся – летяги.

– Ну, кайты, воздушные змеи по-нашему, тоже могут на бечеве по небу летать. Но чтоб стальная ступа с монстрами? – выказал сомнение Ворсонофий. – Положим, чисто теоретически, огромная ступа в виде пули могла прилететь из еще более вящей пушки. Летят же заряды из пищаля огнеметного. Положим! Но хоть меня режь, не могли сии монстры прилететь из небесных сфер. Потому что на небесах пребывают только ангелы, архангелы и прекрасные ликами души праведников, обретающих в раю. Монстров на сферах небесных нет, ибо высокое – вотчина Божья. Значит, прилетели оне из других земель? За морем, конечно, чудища есть. Но животного рода: слон, носорог, единорог, сфинкс. А животные, как известно, не подвластны умственной эволюции. Не может удав или гиппопотамус построить пушку! Значит, остается одна версия – монстры, если, конечно, оне вообще были, а не плод сие долгого коллективного пьянства, вылетели из-под земли. Из владений дьявола. Вытолкнули их ступу раскаленные газы по жерлу вулкана. Сии задние проходы (Ворсонофий ухмыльнулся своей шутке) давно известны и зафиксированы самовидцами. Наши, ездя на Пиринеи, видели такой проход в ад – Везувиус называется.

– Да, – встрепенулась Феодосья. – Аз зрила эту смрадную дыру в книге.

– А коли это черти прилетали, то отнюдь оне не инопланидные люди. Не со звезд. Да и омерзительно думать, что на чудных золотистых звездах могут обитать дьявольские мерзкие твари.

Ворсонофий прочитал книгу давно, поэтому имел время досконально все обдумать и выложить Феодосии свои розмыслы в завершенном виде.

Феодосия принялась страдать.

Аргументы Ворсонофия очень убедительны и логичны. Но тогда рушилась ее теория, что ступы небесные, сиречь ракеты, могут выстреливаться в небеса. И тогда исчезала надежда, что она, Феодосья, сможет взлететь в небесные сферы к сыночку Агеюшке.

Она растерянно помолчала.

– Вот вам и разгадка, – торжествующе промолвил Ворсонофий. – Никакие это не инопланетяне, а черти из адских подземелий. Да и то сказать, если бы, чисто теоретически, Творец заселил все планиды людьми, то оне, люди, везде бы выглядели одинаково, единообразно. Ведь сотворены все от единого Адама! Это в писании подтверждено.

– Похоже, так оно и есть, – протянула Феодосья. Но в следующий миг вскрикнула: – Но погоди, брат Ворсонофий, а как же ступа взлетела с поля в Эшвуде?! Ведь для разгона ей бы нужны были газы, толкающие ее из жерла, словно из пушки? А? Как ты сию неувязку истолкуешь?

Ворсонофий расстроился. Эх, все было так гладко!

– Значит, могла это быть инопланетная огнеметная ладья?

– Но на каких дровах она летала? – упирался Ворсонофий. Ему не хотелось отступать от своей блестящей теории адского происхождения серебряной ступы. – И из какого тумана был сотворен гобелен с иноземными картинами? Тот, который развернулся, словно парус с фресками.

– Брат, как в разных странах люди отличаются степенью познания и ученостью, так и на разных планетах наука может отличаться, – предположила Феодосья. – Это, конечно, странно и порой нелогично. Ведь чада у любых народов в одно время начинают ходить и говорить. Напрашивается вывод, что и в науках все должны быть на одном уровне развития. Но житие опровергает эту стройную теорию. Московиты ходят уже в очках и едят ложками. А азиаты хавают лучинами! Уж не говорю об африкийцах, кои бродят с голыми подперделками, не ведая об платье. Что как в далеких землях обошли нас в науках огнеметных? И летают уж люди по нуждам своим на ракетах, как мы ездим на возах?

– Чушь собачья! Ты, может, и в сапоги-скороходы веруешь? В ковры-самолеты? – насмешливо спросил Ворсонофий. – В скатерть-самобранку? Или в электрические мельницы? А еще есть изрядная басня – про магнитные поля. Или про то, что земля вертится вокруг солнца.

Последний пример посеял в Феодосье сомнение насчет правдивости книжки.

– Аз так думаю: сия книжонка – сборище сказок для древнеримских малышей. В Риме народ был грамотный, вполне возможно, что в избах доступны были печатные детские побасенки, – вбил Ворсонофий последний гвоздь. – Хренотень, в общем, прости Господи, а не научный труд.

– Но разве может в книге бысть не правда? – опять усомнилась Феодосья.

– А у стихоплета Веньки Травника что в книжке наплетено? Лжа лирическая! Ни словечка правдивого. Дескать, полюбила его со взаимностью распрекрасная боярышня.

– Так-то да… – согласилась Феодосья. – Вирши у Веньки дивно фантазийные. Как приблазилось ему про деву влюбленную.

– Именно! Поэтому вполне может статься, что книга сия писана ведьминским пером. Так что все там наоборот и есть. Являлись ангелы на пронизанных светом облаках, а ведьма поганая эшвудская намарала своей крючковатой лапой, дескать, прилетали монстры в ступе. Тьфу! Своими бы руками придушил мерзавку. Прости Господи!

– Солидарен с тобой в сем желании, – промолвила Феодосья.

– Аз так рад, что Бог привел тебя в наш монастырь! – признался Ворсонофий. – Мне порой кажется, ты просто альтер эго мое.

– Что-что?

– Мое второе аз. Слава Богу, что послал Он мне друга и единомысленника в твоем лице.

– Ладно тебе, – смутилась Феодосья.

– Нет, правда, так и кажется, что аз тебя всю жизнь знаю.

Ворсонофий тихо подошел к двери, послушал ухом – не слышно ли чьих шагов в галерее, и вернулся к столу.

– Никому никогда не говорил об сем, а тебе скажу. Игумен Феодор… Поклянись, что умрет с тобой моя тайна…

– Ворсонофий, может, лучше не знать мне чужой тайны? Что как будет меня твой секрет томить али распирать? Что как выболтаю в бреду или во сонме?

– Не выболтаешь. Сил моих нет, как хочу поделиться сей тайной! Прошу тебя, прими ее в свои сокровенные мысли!

– Ну хорошо, – без энтузиазма промолвила Феодосья. – Говори.

– Знаю, что не выдашь ты мою тайну под пытками!

– Здрасьте! Под какими такими пытками? Нет уж, не желаю аз таких тайн!

– Насчет пыток это так, для красного слова, – заторопился Восонофий. И быстро выпалил: игумен Феодор – отец мой кровный. Аз, стало быть, его сын.

– Невелика тайна, – с облегчением сказала Феодосья после короткого молчания. – Аз решил, что ты убил кого. Сын – это хорошо. И трепетно добавила: – У меня тоже сын был, Агеюшка. Золотинка моя ясноглазая.

– Нет? – обрадовался Ворсонофий. – Ты серьезно баешь?

– Ей! Утащили моего сыночка волки и задрали Агеюшку, мною вскормленного.

К счастью, на последний факт Ворсонофий не обратил внимания, ибо решил, что «мною вскормленный» – это аллегория. От чувств.

– Страдалец ты мой, – с теплотой произнес Ворсонофий.

– Погоди, – задумалась Феодосья. – А игумен Феодор об сем факте знает? Об своем отцовстве?

– Увы, нет, – с грустью молвил Ворсонофий. – Мне об сем поведала моя покойная матерь. Вот почему сия тайна меня так распирает!

– Отчего же ты не откроешься отцу своему?

– Не хочу навредить его карьере.

– Но для него, быть может, самое большое счастье и достижение, что есть у него сын! Разве карьера того стоит? Может, ты его счастья лишаешь?

– Наше счастье – в Боге. Он наш отец. Мы Его сыновья.

– Аз не знаю, что и молвить на это, – сказала Феодосия. – Может все-таки стоит тебе открыться?

– Нет! И помни, ты жизнью своей поклялся не выдать тайны!

– Когда это я поклялся? – удивилась Феодосья.

– Только что! Разве не ты сказал: разорвите меня псы на куски, если выдам потаенное слово!

– Ладно-ладно, что ты разошелся эдак? Не скажу ничего. Аз уж забыл, об чем мы баяли. Ах, ей! Вспомнил! Об серебряной ракете.

– Что-то мне сонмится, – не поддержал беседы Ворсонофий. – Пойду в келию. Бог с тобой, верный мой товарищ.

Рифмоплет засунул книжку под рясу, глянул в окошечко, за которым, впрочем, не углядел ничего, кроме тьмы кромешной, и пошел прочь.

– И с тобой да пребудет Бог! – сказала вослед Феодосия.

Прикрыла дубовую дверь, помолилась, присела на кровать. И вновь начала обмысливать книгу. И, как это чаще всего и бывает с любым человеком, принялась истолковывать факты так, как было приятно душе и угодно желаниям. И по прошествии буквально нескольких минут Феодосья в пух и прах разбила все доводы Ворсонофия. И твердо решила, что все написанное в книге – чистая правда. Писано со слов послуха, самовидца. И сей очевидец действительно описал прилет неких иноземцев с небесных сфер. Потому что ежели сии гости прибыли просто из других заморских стран, то приплыли бы оне на ладьях, либо приехали с обозами. Почто из страны в страну через небо да облака летать? Ведь так будет ехать гораздо дольше. Сперва взлети на тыщу верст в небеса, потом снова спускайся. К чему такие усложненья? Нет, сия ступа, сиречь ракета, прилетела с небесной сферы. Возможно, просто свалилась по недосмотру на грешную землю. Но не это даже важно. Главное – на лицо факт: взлетать в небесный белый свет живому человеку, не архангелу, можно! В конце концов, откуда бы тогда повитуха, честная вдова Матрена, набаяла сказку про бабу Ягу с ее ступой? Не зря говорят: сказка ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок. Решено: ракета – это явь. Значит, ее можно изготовить.

Феодосья вскочила, выскребла между половиц сухую горошину, весьма удачно давно лежавшую под половиком, и, сев внове на койку, принялась за физические эксперименты. Она толкала горошину пальцем, каждый раз все сильнее, и глядела, как далеко та пролетит над шерстяным одеялом. Выходило, что чем сильнее толчок, тем дальше расстояние лета.

– Как же высчитать дальность лета в зависимости от силушки удара? – задумалась Феодосья. – Понятно, чем сильнее человек, тем дальше он может забросить горошину или любой другой предмет. А от чего зависит сила человека? От его размера, это ясно. Ребенок али сухой дедушко так камень не забросит, как добрый молодец. Выходит, силушка зависит от количества пудов в теле. Или не в теле, а в… В чем же, если кидать ракету будет не человек? В подкидной доске? Господи, в подкидной доске!

Феодосья вскочила с койки.

Отпила воды из каменного горшка.

Охладила лицо из рукомойника.

– Ой, нет. Не получится с доской. Это какой же человек-гора должен на доску прыгнуть, чтоб ракета с другого конца в небо улетела? Нет, такого великана не существует в природе. Но, впрочем, надо поставить вещный эксперимент. А тогда уж и делать конечные выводы. А пока не буду останавливаться лишь на одной версии.

Боже, какой ученой стала Феодосья!

– Разберем огнеметный пищаль. Он не в пример легче человека, но забрасывает кусочек металла весьма далеко. Значит, не обязательно воздействовать на ракету сильным весом. Есть вещества, которые при поджигании обретают богатырскую силу. Понятно, это порох. Но коли порох возгорится, то не сгорю ли я в ракете? Что как пойти другим путем? Изучить тетиву, которая при натяжении вытолкнет небесную ступу? Но кто натянет такую тетиву? И какой она должна быть толщины? Али с дерево? Надо бы все запи…

С сими словами Феодосья провалилась в сон.

Глава десятаяЧудодейственная

– Напоминаю, на этой седьмице каждый должен придумать укрепительное чудо. Дабы отвратить народ от пустодеятельного и греховного гадания, ворожбы, волхования, чарования, коими он с твердолобым упорством занимается в самые Божественные и возвышенные дни – святочные рождественские. Брат, с Божьей помощью измысливший самое эффективное чудо, получит награду… – настоятель игумен Феодор выдержал паузу, во время которой братия заинтересованно смотрела на него.

– И что за награда? – звучно прошептал кто-то из монахов.

– Разве за награды служим мы Господу нашему? – обвинил настоятель, услышавший сие шептание.

– Нет! – испуганно подал голос с места все тот же монах.

Игумен Феодор удовлетворенно кивнул главою и вновь возвысил глас:

– Награда сия весьма полезна для духовного роста…

– Ну? – нетерпеливо промолвил Вениамин Травников.

– Али крест, усыпанный каменьями? – мечтательно пробормотал его товарищ.

– Говорили бы конкретнее, отец Феодор. Не тянули бы худой конец, – не унимался исподтишка шутить рифмоплет.

Соседи Веньки сдавленно засмеялись, склонив головы.

– И весьма будет способствовать… – эхом отдавался под сводами трапезной громкий и проникновенный голос игумена.

– Ей-Богу, не дождаться, – сокрушенно сообщил дружкам Вениамин Травников, заглушая речь настоятеля. Так что Феодосия, сидевшая с Ворсонофием в последнем ряду столов, услыхала только завершение речи:

– Метеоры… месяц… будет удален…

– Об чем начальство речет? – взволнованно спросила Феодосья своего товарища. – Метеоры? Какие метеоры? Кто на метеорах будет отправлен? Аз хочу на метеорах! Меня возьмите. Ворсонофий, растолкуй же, об чем выступление?

– Каждый год триумфатора укрепительных чудес в награду удаляют на месяц в какое-нибудь заморское подворье, – разъяснил Феодосье Ворсонофий. – В Иерусалим, в Афон либо еще куда. На сей раз, видишь ли, в греческие Метеоры откомандируют. Это название места с монастырями.

– Метеоры… – со всхлипом прошептала Феодосья. – С ума бы не сойти! Метеоры! Летящие по небесам…

Олей! О! Это знак! Она, Феодосья, должна непременно стать триумфатором неведомых укрепительных чудес и попасть в Метеоры! Там произойдет нечто… То, что приблизит ее к полету на небеса, ко встрече с сыном Агеюшкой.

– Ворсонофий, разъясни еще скорее, что за укрепительные чудеса надо измыслить? – шепотом попросила Феодосья, встряхивая в нетерпении перед грудью дланями, сложенными замком.

– Да что ты трясешься, как студень, – начал было Ворсонофий, но, глянув на друга, заговорил скороговоркой. – В Рождество завсегда темный народ ждет чуда. Впрочем, и не темный тоже ждет, – поправился он. – И когда его получает, то зело укрепляется в вере. Потому сии чудеса в нашем монастыре называются – укрепительные. Царь батюшка наш Алексей Михайлович тоже будет чудесничать: миловать казнимых, давать богатое приданое безвещным сиротливым девицам и прочая карусель. И храмы, и монастыри московские будут тягаться друг с другом в чудесах для паствы. Но чудеса устроить не так-то просто, ежели денег нет. Не можем же мы, в самом деле, превращать воду в вино третий год подряд. Да и плачущие иконы как-то уже не потрясают народ московский. Избалованы чудесами! Ты сам видел, что на Китай-городе торгуют. Такие ковры-самолеты по сходной цене всучат, что поди-ка с ними потягайся! Поэтому у нас сложилась традиция: кто самое увлекательное чудо придумает, получит награду – заморский вояж за казенный счет.

– Ворсонофий, аз должен эту награду получить! – сказала Феодосья, вышагивая рядом с другом по расчищенной в снегу дорожке. – Мне очень в Метеоры хочется.

– Выдумляй! Кто тебе мешает?

– А в том году какие чудеса были?

– Да все то же. Тимка Гусятинский объявлял, на какой день недели выпадет дата, каковую назовет желающий. Но никто особо не вдохновился. Большинство, выйдя прочь, говорили с недоверием: «А поди его проверь? Может, брешет?»

– Скатерть-самобранка? – вспомнив баяния повитухи Матрены, встрепенулась Феодосья.

– Старо, как свет, – отмахнулся Ворсонофий. – И скатерть-самобранка была, и рог изобилия, и святые кровоточащие, и сладковонное облако. Нет, лгу: сладковонное облако, это не у нас, а в Горицах во Полях деяли.

– А в нашем монастыре еще какие чудеса вершились?

– Ну писали мы молоком на бумажках разные откровения в стихах. Всякий желающий вытягивал сию бумажку, подносил к огню и с потрясением (Ворсонофий изобразил театральный ужас) обнаруживал, как проявляются словеса. Ну там рифмоплетное что-нибудь… «Коль вера станет крепче, усыплют дом каменья самоцветны».

– Ерунда какая, прости Господи! – пробормотала Феодосья.

– А я тебе об чем?! Какой год не чудеса, а балаган деревенский. Только что не гусли-самогуды! Может, ты на свежую голову что измыслишь?

– А что?

– Кабы знал, поехал бы в греческие Метеоры!

– Может, от классики отталкиваться? – предложила Феодосья.

– Ходить по воде, аки по суху? Были уже у нас и самовспыхивающие свечи, и голоса небесные, и подснежники, цветущие в вертепе, и одежды непромокаемые – воском навощили. И даже прозрение слепого.

– Нет? – удивилась Феодосья. – А слепого-то как исцелили?

– Феатр одного актера, – усмехнулся Ворсонофий.

– А-а… фокус, значит?

– Естественно. Новенького послушника, которого никто не знал, ибо пришел он недавно из Сибири, украсили на оба глаза бельмами, кои и отвалились по прочтении молитвы об исцелении.

– А из чего бельма сотворили?

– Тесто из рисовой муки, – разъяснил Ворсонофий. – Оно, когда его тонко раскатать, прозрачным становится, как молочное стекло. Муку рисовую на Китай-городе в азиатской харчевне взяли. Там суп из стеклянной лапши каждый день подают. Но православный народ в сии злосмрадные харчевни не ходит и знать про рисовую муку не знает. Хотя, говорят, бабы богатые ею рожи белят. Но богатые бояре на наши чудеса глядеть редко ходят. Чудеса – это для простецкого народа. В общем, бельма после молитвы свалились в чашу с водой и растворились без следа. И слепой монах, которого в храм наш привели поводыри, внезапно прозрел и возопил: «Свет вижу!»

– Нехорошо как-то, – нахмурилась Феодосья. – Лжа обманная.

– А что делать? Без чудес народу тоже никак. Народ хочет чуда!

– Это верно, – согласилась Феодосья по раздумьи, уже прощаясь с Ворсонофием в галерее с кельями.

– Так что дерзай, брат Феодосий!

– Попытаюсь, – пообещала Феодосья. И тут же предложила: – Может, белочка будет разгрызать орехи, а в них ядра – чистый изумруд?

– Было уже такое прошлый год в храме на Яузе. Белка еще и песни пищала. Так что надобно что-либо более оригинальное. Покойной ночи! Бог тебя храни, брат.

Какая там покойная ночь! Феодосья до петухов жгла лампу, записывая идеи чудес. Или, как теперь она учено выражалась, книг латинских начитавшись, «концепции».

– Ядрено! – только и крякнул старший чертежный дьяк Макарий, когда по прошествии седьмицы Феодосья принесла ему записи и чертежи. – Молодец!

Феодосья задохнулась от радости и расщеперила зенки, приготовясь с жаром излагать план воплощения чудес. Но Макарий ее остановил:

– Погоди ликовать. Доложу игумену. Ему решать. Но чует мое сердце, что согласится со всем… Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, прости меня Господи.

Прозорливый Макарий как в воду глядел. Настоятель, удовлетворенно хмыкнул (что водилось за ним не часто) и утвердил почти весь список Феодосьиных чудес скопом.

И закипела у Феодосьи работа. Впрочем, многие, даже верный товарищ Ворсонофий, выражали сомнение в возможности воплощения некоторых Феодосьиных задумок.

– Но как ты, положим, сделаешь, что сие выплывет по небу? – тыкая перстом в чертеж, недоумевал рифмоплет.

– Это как раз не хитро, если читал книгу о шестернях и расчетах передаточных чисел.

– А свечение?

– Оптика.

– Так просто и пошло?

– Увы! Такова изнанка многих чудес, – ответствовала Феодосья с нарочитым глумлением.

Несмотря на столь циничный разговор, ни она, ни Ворсонофий не сомневались в возможности чудес. И верили в них. Как же не верить? Тогда и жить невозможно.

Месяц пролетел в круглосуточной работе. И вот настал день, когда нарочные монахи, одетые москвичами средней руки, разошлись энергично на все четыре стороны от ворот Афонской обители Иверской Божьей матери и дружно крикнули в толпе:

– Чудо!!!

– Где?! – закричал народ.

– В Шутихе на Сумерках! Провалиться мне на этом месте!

– Что за чудо?! – закричали москвичи.

– Не выговорить словами! Ни в сказке сказать, ни пером писать. Сие видеть надо!

Новина о невероятных событиях, творящихся в Шутихе на Сумерках, облетела Москву, как небесный метеор. Народ повалил, как на похороны Ивана Грозного. Так что монастырской братии пришлось даже несколько помутузить особо фанатично верующих в чудеса зрителей, норовивших пролезть в ворота без очереди. Зато те, кто проталкивались внутрь, столбенели с первых минут. Под каменным сводом (который в обычное время вел в скрипторий) в жутком багровом свете два черта пилили двуручной пилой грешника, уложенного в колоду! Истинно, пилили! Кровь так и лилась на булыжники! Руки у грешника были синими, зенки вращались, из утробы вырывался леденящий душу вопль. Скажем прямо, ежели бы зрители смогли заглянуть внутрь колоды, из которой торчали голова и члены распиленного несчастного, то оне увидали бы, что рожа и руки принадлежат одному человеку, а ноги совершенно другому, виртуозно согнутому в три погибели. И именно тот, второй, льет в распил алую калиновую кашу. На тот случай, если какой-нибудь дотошный Фома неверующий все-таки захотел бы поглядеть в щель, был придуман эффектный психологический ход. Как только черти замечали, что зритель высовывает язык, прищуривается, выгибает выю и проявляет прочие признаки любопытства, оне душераздирающе вопили:

– А вот видим мы еще одного грешника, в коричневом тулупе и красных рукавицах! А тащите его сюда! Будем мы пилить ему утробу его грешную вечно, пока требуха не перемелется!

После сих посулов даже те обладатели коричневых тулупов, у кого рукавиц вовсе не было, торопились уйти прочь. Едва оне делали несколько шагов, как попадали в руки святых пророков, кои могли вызвать на откровение силы небесные. Откровение состояло в большом количестве намагниченного железа – иголок, спиц, крючьев, ловко помещенных между двумя слоями бумаг, картона и дерева.

– Как тебя звать-величать? – уцепив подвернувшегося зрителя, вопрошали пророки.

– Авдокимом, – лепетал тот.

– А сейчас, Авдоким, будет тебе откровение: сообщат силы небесные все твои тайные грехи.

Само собой, Авдоким порывался улизнуть. Но не тут-то было! Соседи хватали его за рукава:

– Куда?!

В сей момент один из пророков вопрошал, глядя в небеса, о грехах несчастного, а другой делал взмах дланью, в рукаве коей был угнезден магнит. Конструкция, разрисованная загадочной картой то ли звездного неба, то ли соседней слободы, начинала лихо вращаться, издавая пугающий пророческий скрежет. Наконец она останавливалась, указуя стрелой на словеса.

– А грешен ты, Авдоким, что глядел с похотью на чужую жену! А еще…

– Ах, блудодей, – трясли головами и бородами зрители.

Авдоким вырывался, не жалея рукавов, и торопился скрыться.

Впрочем, бежал он недалеко, ибо рядом сияло уж другое чудо, сотворенное с оптической помощью за счет системы зеркал.

Состояло оно в том, что из скрытой в стене форсунки мелкодисперсно распылялась вода. Свет передавался от зеркала к зеркалу на хрустальный кристалл, после попадая на водяное облако.

– А кто желает совершить добровольное пожертвование на содержание монастыря, встань в сие место и узришь радугу!

Фокус состоял в том, что радуга была видна только с обозначенного красным ковриком места. Всем остальным зрителям оставалось только с завистью слушать, как вставший на алый квадрат жертвователь восторженно восклицал:

– Что за чудная картина! Так и играет красками все небо!

На площадке перед химической лабораторией творились иные чуда. Взлетало в небо бирюзовое облако, а в нем возносился на небеса недавно умерший в монастыре безгрешный старец Аввакум. Аввакум хоть и был суховатый, но в костях широкий и тяжелый. Так что три монаха, тянувшие невидимый слюдяной канат с помощью лебедки, установленной за скатом крыши, не раз помянули возносящегося старца неуместным словом.

В трапезной были оборудованы еще два чудесных явления.

В красивом ларце за отодвигающейся дверцей появлялся то черный, то белый петух! Цвет его менялся в зависимости от того, произносил ли зритель молитву или ругался. Ежели говорилась молитва, то петух оказывался белым. После легкой ругани в ларце загадочным образом оказывался дьявольски черный петель. Честно говоря, сие чудо было самым простым. Задняя стенка ларца могла отодвигаться. Ежели человек говорил молитву, то монах, сидевший за стеной, отодвигал дверцу и заменял черную птицу на белую. И наоборот. По этой же системе работала вечная печь, названная «Манна небесная». За ее задней стеной бысть тайная дыра, в которую монах беспрерывно протягивал поварешку на длинной держалке и наливал в горшок новую порцию жидкой каши. Стоило богобоязненному посетителю произнести молитву и отодвинуть заслонку, как взглядам очевидцев представал вновь кашей полный горшок!

– Диво дивное! – восклицали самовидцы.

– Чудо явилось! Всем голодным манна! – криком объясняли зрители из первых рядов тем, кто тянул шеи сзади.

– Да как же это? – втихомолку сомневался кое-кто из молодежи (известно, что беспокойное юношество наименее склонно верить чудесам властей). – Или горшок без дна и снизу кашу в него толкают? Дак нет, вытекла бы… Али арифметика тут применена?

– Арифметика! – возмущались пожилые, видавшие виды москвичи. – Выучили вас на свою голову! Больно умные стали! Бога уж не чтят. Страх потеряли. Вам дают каши, так вы кланяйтесь с молитвой да ешьте! Арифметика! Сказал бы еще – грамматика!

И все крепкие верой дружно смеялись.

Нашелся умник, с помощью грамматики кашу варит. На кол бы тебя посадить, как в прежние времена, чтоб неповадно было клеветать на рождественские чудеса.

– В Шутихе на Сумерках завсегда уж чудо, так чудо, – встрял в разговор еще один самовидец. – Прошлый год вода в хмельное вино превращалась. Слепой прозревал. Как завопит: «Свет! Вижу!» Так у всех мурашки по спинам побежали. Нет, сей храм надежный! Потому что стародавний и намоленный.

Феодосья была немало смущена тем, что выдуманные ею чудеса превратились в вульгарное зрелище.

– Не думал аз, что события станут столь площадными, – виноватым голосом призналась она вечером другу Ворсонофию. – Аз не желала никого грубо обманывать… Планировала лишь укрепить веру в чудеса. Но получилась лжа…

– Сие ложь во спасение, – успокоил товарища Ворсонофий. – Увы, часто ложь только и помогает сохранить действительность в порядке. – Он с грустью вспомнил тайну своего сыновства. – А правда вызывает хаос. Поэтому не кори себя, брат Феодосий.

Феодосья вспомнила рассказ родного брата Путилы о чудесах, виденных в Москве, и поняла, что он зрил подобное представление. С чувством вины Феодосья жарко помолилась перед сном, желая, чтоб фокусные события поскорее окончились.

Через три дни, когда в чуде вознесения старца Аввакума неожиданно закончился бирюзовый купоросный порошок, и его пришлось заменить на менее благолепный грязно-розовый, в ворота, давя пеших, въехал воз на серебряных колесах. Из него вышел, небрежно перекрестясь, роскошно и не по-здешнему одетый боярин. На носу у боярина каким-то образом держалась загадочная конструкция из серебряных проволочек и хрустальных тарелочек. Некоторые продвинутые москвичи узнали думного дьяка, любимца государя Андрея Соколова. Еще более продвинутые опознали в женском украшении (как полагали темные простецы) на его носу очки.

– Спектаклзы, – даже произнес на английский манер чертежный дьяк Макарий.

Следом за Соколовым из других возов выпрыгнули его молодые компаньоны. На компаньонах вместо тулупов с бобровыми или медвежьими воротниками были надеты короткие кафтанчики с кружевными оборками.

– Ровно у бабы исподнее, – сплюнул в омерзении один из зрителей. – Бритоусы поганые, прости Господи!

– И где хваленые чудеса? – вопросил Соколов.

– Тамочки, Андрей Митрофанович, – подобострастно указал случившийся рядом посетитель. – Под сводом грешника пилят, в том краю радугу указуют, а в трапезной петух обличье меняет.

Процессия, благоухающая розовым маслом, пошествовала к месту распила.

– Ровно бабы притиркой надушились! – еще раз сплюнул все тот же зритель.

Компания, пересмеиваясь, подошла на вопли грешника, пилимого чертями на мясное крошево.

С несколько мгновений все молча, лишь подняв брови, глядели на пилу и ошметки кровавой требухи, которая шлепалась на землю. Когда распиленный грешник издал особо ретивый вопль, Соколов недовольно поморщился на звук и, склонившись к щели в колоде, пристально принялся вглядываться в нутро. Потом подхватил пальцем густую каплю крови, приведя чертей в растерянность.

– А вот грешник!.. – вскричал было один из них, но замолк, уставившись на Соколова.

Соколов поднес густую каплю к лицу и потянул носом. Потом встряхнул руку, обернулся к компаньонам и пропел:

– Ягода-калина нас к себе манила…

Свита засмеялась и загомонила по-фряжски. Оживленно переговариваясь, бояре пошли далее. Грязно-розовое облако Соколова также не впечатлило:

– Когда был я в Венеции на карнавале, то там испускали одно за другим облака лимонного, кораллового и лососевого цвета.

А вот превращение черного петуха в белого высокую публику заинтересовало, хотя и не надолго.

– Сие слегка поувлекательнее, чем фокус с пилением придурка в колоде. Впрочем, было бы интереснее, кабы белая девка менялась на чернокожую, – не боясь грешного словоблудия в монастырских стенах, молвил Соколов. – Надо будет расспросить игумена, что он творит с этими петухами?

И вся компания убыла в тайную кофейню.

Впрочем, на следующий день Соколов опять с помпой прибыл в монастырь. Его с почестями препроводили сперва в приемную (ту самую, где Феодосья впервые увидела букеты из белоснежных шелковых лилий), а после в личную рабочую келью игумена.

– Благословите, отец Феодор, – скороговоркой промолвил Соколов.

Мельком склонился к протянутой длани и сразу перешел к делу:

– Признайтесь, отец Феодор, как ваша братия меняла петухов?

– Для нас самих сие божественная загадка, – начал было игумен.

– Бросьте-бросьте-бросьте! – отмахнулся перстами Соколов. – Кто автор ваших божественных чудес? Чьи идеи? Имя назовите. Мне бы очень желалось выменять на деньги часть его способностей. Мне нужен сведущий в науках учитель для сына и себе собеседник. Совершенно не с кем обсудить новинки алхимии и астрологии, прости меня Господи!

Отец Феодор мысленно перекрестился, попросил у Бога прощения за стяжательство, без которого в нынешние времена не проживешь, и сообщил:

– Автор нынешних укрепительных чудес брат Феодосий.

– Все! Более ничего не говорите. Беру! Цену назначите сами, – бойко сообщил Соколов.

– Мой монастырь торговлей не занимается… – не очень убедительно произнес игумен. – Но учитывая, что мы всегда стараемся идти навстречу просьбам таких глубоко верующих людей, как вы…

– Ну и отлично! Жду вашего…

– Феодосия.

– Именно. А пока, нижайше прошу принять в качестве скромного пожертвования…

Соколов похлопал себя по боками.

– Что же? Ах, вот!

И он снял с носа серебряные очки.

– Итальянская работа. Увеличительные очи. Попробуйте, попробуйте!

– Не могу! – вяло воскликнул игумен.

– Возьмите!

– Ох, бесовское измышление, – не очень искренне посетовал игумен, пряча перста в складки рясы.

Соколов захохотал, потом сделал серьезное лицо.

– У государя нашего Алексея Михайловича очков три пары фряжской работы, и не считает за грех. Наоборот, сочинил при их помощи прелестный трактат о соколиной охоте. Только русские варвары могут полагать очки принадлежностью бесовских художников или еврейских менял. Я полагаю, оне, напротив, придают лицу прогрессивный вид. Как, уговорил я ваше мягкое сердце?

Игумен хмыкнул.

Как всякий ученый, он был любопытен и не смог устоять перед соблазном приложить увеличительные кристаллы к носу и взглянуть в книгу.

– Боже мой! – воскликнул игумен, позря на увеличившиеся буквы.

В монастыре были шаровые стекла для оптического увеличения мелких деталей, но имели оне вид лупы в оправе, которые приходилось держать перстами или укреплять перед чертежом либо книгой. Очки же зело удобно уместились на сиделку носа.

– А я вам что говорил? Последнее слово науки. Нефритовую чашу за них отдал.

– Как же вы теперь без очков? – пытался бороться с искушением игумен.

– Я же говорил, у меня другие есть. Да и зрю аз прекрасно. Ношу, чтоб быть в курсе прогресса.

– Бог вас вознаградит, – пообещал игумен. – Феодосия в ближайшее же время пришлю. Только хочу предупредить… Брат Феодосий странен на вид. Но пусть вас это не смущает.

– Две головы у него?

– Он женоподобен телом.

– Мужеложец? – живо поинтересовался боярин.

– Ни в коем разе! Человек нравный. Ни в чем подобном не замечен. Да у нас это было бы и невозможно. Мыться монахам моим и послушникам совокупно запрещено, только по единому. В кельях чужих находиться в нощное время тоже заповедано. Любые содомские посягания строго пресекаем! Сразу под правый государев суд и на четвертование!

– Очень вы строги к людским слабостям, – со смехом укорил Соколов. – Насчет вида Феодосия я спокоен. Он мне не для украшения дома нужен, а для свечи знаний.

– Вы по поводу его кандидатуры не пожалеете. Можете спокойно доверить брату вашего отрока.

– Договорились, отец Феодор.

И, не перекрестившись, лишь слегка склонив голову, Соколов стремглав отбыл, ибо страдал дефицитом времени.

Глава одиннадцатаяРоскошная

– Ежели бы он рот не раскрыл и не заговорил по-русски, никогда бы ты, Ворсонофий, не признал в нем русича. Ну фря иностранный, и все тут! Европеец до последней мелочи!

Уже второй час после полуночной молитвы Феодосья баяла Ворсонофию, как побывала в палатах государева кравчего, думного боярина Андрея Митрофановича Соколова. Впрочем, руководитель винно-водочного протокола царского двора был еще не сильно стар – за тридцать – и потому вполне мог обходиться без отечества Митрофанович, что он и делал в узком кругу таких же, как он, поклонников всего заморского. Именно так, на фряжский манер, без всякого высокомерия, кравчий познакомился с монахом Феодосием, пришедшем с благословления игумена Феодора в его дворец, дабы стать учителем отпрысков.

– Андрей! Просто Андрей! – сообщил он Феодосии. И выщелкнул руку для поцелуя. Впрочем, тут же отдернув, так что в глазах Феодосии лишь рассыпались радужные брызги преломленного в огромном алмазе солнечного луча. – Терпеть не могу замшелые традиции родной земли касаемо отчества и прочих моисеевых бород до колена. Честное слово, вся эта допотопная дикость должна была скончаться вместе с Иваном Васильевичем Грозным! Хватит уже нашей стране сидеть при лучине на деревянных лавках, когда в цивилизованном свете есть лампы и кожаные кресла! Хватит кичиться крепкой моралью и заветами дедов, которые на поверку состоят в том, чтоб вместо вилки трескать сальник деревянной ложкой.

Феодосия была восторженно ошарашена смелостью суждений государева чиновника. Соколов был невероятно говорлив и с легкостию выступал на любую самую щекотливую тему.

– Прогрессивен чрезвычайно! – с удивлением сообщила Феодосия ночью Ворсонофию. – Али так уверен в себе и не боится? Али обнаглел и по глупости зарывается, не пойму пока.

– Любимцу царя все позволено.

– Почему он в любимцах ходит, как ты думаешь?

Ворсонофий, как обычно, прежде чем сообщить мнение, тихо подошел к двери Феодосьиной кельи, прислушался, вернулся к кровати и, понизив голос до едва слышного шепота, промолвил:

– Сплетники бают, Соколов ссужает Алексея деньгами в трудных ситуациях. Поддерживает власть материально и вещно.

– Царь у виночерпия одалживается? – удивилась Феодосья.

– Ну, одалживается без возврата, конечно. Так сказать, милостиво принимает дары подданного для неотложных нужд отечества.

– Откуда же у человека может быть столько денег, что он богаче самого царя? – наивно вопросила Феодосья.

– Лучше нам этого не знать, дорогой брат. Крепче спать будем.

– Верно, – согласилась Феодосья. – Что нам в чужой мошне золото считать? Но то, что он богат, как Соломон, вне сомнения. Ежели бы ты зрил его палаты! Сказочные чертоги! Слава Богу, я к вещной роскоши равнодушен, а то бы не уснуть неделю. Меня не роскошь поразила, а диковины и инженерные новины.

– Что там было такого дивного? – с интересом вопросил Ворсонофий.

– Книги какие! – восторженно произнесла Феодосья. – Если бы ты видел эльзевиры!

– У самого Эльзевира напечатаны или списки?

– Какие списки?! Никаких копий! У Соколова все подлинное, единственное в своем роде. Ворсонофий, в библиотеке его бысть Библия, напечатанная в 1462 году! А если бы ты мог зрить альбом архитектурных проектов… Итальянские чертежные гравюры дворцов, раскрашенные в райские цвета. На земле я таких цветов не видел! Ворсонофий, наверное, море-окиян такого цвета и живущие в нем земчузные раковины. А в одной палате к потолку подвешены хрустальные круглые сосуды, в коих плавают золотые пучеглазые рыбы!

Мысли Феодосии скакали, как блохи.

– Живые рыбы подвешены к потолку? – не поверил Ворсонофий. – Фу-ты ну-ты. Тебе не приблазилось? Может, Андрей Митрофаныч опоил тебя зелейной отравой?

Если бы отравой! Если бы дурманными травами! Если бы все это Феодосье привиделось от дьявольского табака! Но это была реальность. Оказывается, некоторые московиты живут в сказке.

Феодосье, выросшей в семье богатейшего тотемского солепромышленника Извары Строганова, и в голову не приходило, в какой свет она попадет, дойдя пешим ходом до Земляного города, где стояли палаты Соколова. Но уже от одного взгляда на хоромы из белого камня в чужеземном стиле она оробела. Палаты были четырехэтажные! Их облик показался Феодосье неуловимо знакомым.

– Флоренция, – опамятовалась она. – Флорентийский стиль.

Прохожие видели монаха, долго глядевшего на дворец с другой стороны переулка.

– Зришь, божий человек, какие хоромы можно отмахать с помощью Господа? – сказал Феодосье случившийся под забором похмельный бродяга. – Надо только не грешить, чаще молиться и жить в скромности. И фортуна сама тебя найдет.

Подзаборник пьяно засмеялся.

Далее Феодосья услышала бормотанье, в котором разобрала только словеса «рог изобилия» и «в нужное время в нужном месте». Она осторожно отошла в сторону и вновь вперила взгляд в хоромы. Епанча, или, как выразился бы старший чертежный дьяк Макарий, крыша, была из начищенной докрасна меди, но местами отливала бирюзой. Весь дом сложен из белого камня, скрепленного между собой частыми коваными скобами. По второму этажу тянулась целая галерея подвесных гляделен. «Ложи», – сказал бы об них Макарий. «Балконы», – выразился бы знаток римского домостроения отец Логгин. Глядельни застеклены муранскими стеклами в свинцовых переплетах. Никаких тебе дубовых, а то и сосновых венцов с паклей, деревянных наличников или ставен. Ставни были тоже медными!

– Сколько же медных денег нужно переплавить для такого количества купрума? – пробормотала Феодосья.

Но забыла об меди, когда раскрылись металлические ворота и из них выехала карета с колесами…

– Не может сего быть! – промолвила Феодосья. – Ступицы из серебра? Из чистого аргентума?

Могло, могло сие быть. Феодосья не ошиблась. Ей же ей, колеса были обиты серебром.

Когда Соколов только завел эдакую вопиющую повозку, подлые завистники понаушничали об том царю, тишайшему и скромнейшему Алексею Михайловичу. Царь пришел в гнев. И, едва сдерживая себя в порыве торжества справедливости, на заседании думы вопросил кравчего:

– Уж даже вороны московские каркают, что колеса у твоего возка серебряные, а кони подкованы золотыми подковами, коих даже у царя нет.

И Алексей Михайлович поднял сафьяновый сапог и театрально осмотрел его копытце.

Бояре, стоявшие вдоль стен палаты, дружно засмеялись шутке.

– Не перегибаешь ли палку в роскошестве, Андрей Митрофанович?

Думцы затихли в радостном предвкушении расправы над вором Андрюшкой. Но не тут-то было!

– Мне самому, светозарный государь наш Алексей Михайлович, противны сии серебряные излишества, – смиренно признался Соколов. – Но предстоит мне унылая посольская в Венецию за винами для народных гуляний москвичей. И пришлось украсить карету на последние деньги, дабы показать гнилым венецианским католикам, как живут подданные отца нашего, православного русского государя! Я до роскошеств небольшой охотник, могу и в валенках ходить. Но не имею права давать повода к подозрениям венецианских князишек, что в Руси народ беден. А тем воронам, которые накаркали на слугу вашего наветы, я бы посоветовал меньше сорить средства на кутежи и полюбовниц. Тогда и денег будет вдостать, потому что при том корме, который назначает нам отец наш Алексей Михайлович, стыдно бродить в Кремль в вонючих от старости кафтанах! Али мало вам того, что назначил в корм царь наш?! Мне лично на все хватает – грех плакаться. Тем более что аз дурными роскошествами не страдаю, по характеру постник и затворник. Поэтому с одного государственного корма прилично одеваюсь и содержу сбрую. Меня гниль чужеземная фряжская не упрекнет, что темен, как таежный медведь. Слава Богу, под правлением Алексея Михайловича есть возможность жить в России сообразно достижениям нашей эпохи!

И Соколов нижайше поклонился Государю.

– В самом деле, не в лаптях же ехать в Венецию думному боярину государства российского? – вопросил Алексей Михайлович. – Чай, он представитель всего нашего образа жизни. Андрей Митрофанович, ты потом напомни в финансовом приказе, чтоб перед поездкой в Венецию выдали тебе крест с рубином «Грааль» и кинжал «Мустафа». Да серебряной утвари возьми в качестве подарочных поминков дрищавым республиканцам. Благословляю на вояж!

Соколов стремительно подлетел к трону и поцеловал все, что успел, – перстень Алексея Михайловича, рукав его кафтана, поручень кресла.

– Выкрутился… – зашептались в толпе, исподлобья глядя на Соколова. – Ах, бес! Ровно налим склизский вывернулся.

С той поры Соколов совсем страх потерял. Бороду урезал до неприличия. Кафтан носил такой короткий, что видны были ноги! В рукава вставлял бабьи кружева. В очках по Москве ездил! Не в Кремль, конечно, а в Гостиный двор, в феатр, к восточным плясавицам и в тайную кофейню, где подавали кофе с корицей и ромом.

Вот эта самая повозка, предмет неудавшегося навета на Соколова, и выкатила из ворот. Впрочем, хозяина в ней не было. Он пил утрешний кофе, напевая польские песенки.

Феодосья, наконец, вошла в ворота и подошла к парадной лестнице, которая вела со двора во второй этаж.

– За харчем – вон в ту арку, – указал Феодосье охранник. – Через четверть часа начнут раздавать.

– Аз не за едой, – скромно ответствовала Феодосья. – Прислан настоятелем Афонского монастыря Иверской Божьей матери в учителя к деткам Андрея Митрофановича.

– Прошу прощения, батюшка, ошибся. Много за дармовыми обедами сюда ползают. Вот и вошел в заблуждение. Сейчас передам про вас.

Через минуту стражник вернулся и со словами: «Ждут, ждут», – провел Феодосию по уличной парадной лестнице к входным дверям второго этажа. Над дверями в каменном резном домике находилась великолепная икона Андрея Первозванного в серебряном окладе. Феодосья перекрестилась, отмерила поклон. После потрясла сапогами, отряхая их от снега. Но тут же к ней подскочил детина и обмел сапоги щетинной щеткой на длинной железной палке. Феодосья удивленно поводила глазами. Всю жизнь она полагала, что обувку обметают веником-голиком. А тут орудие специальное!

В жарко натопленных и ароматизированных сладкой вонией (сие был жасмин) вторых сенях Феодосью встретил другой парень, одетый в модный фряжский костюм: взбитые портки и кафтан с рукавами-шарами.

– Тулуп позвольте принять.

Феодосья неловко принялась выпрастывать руки из коровьего охабня. Поправила крест на груди. Заложила волосья за уши. И пока вызывали другого сопровожатого, углядела, что высокая печь облицована изразцами ярко-зеленого цвета. Поверху шел узор также из керамических изразцов, прорезанных вязью из лилий и корон. Стены до сводов обшиты резными панелями из дерева, которое явственно источало аромат.

– Чем пахнет? – шепотом спросила Феодосья слугу. – Али медом?

– Сандал, – с небрежной гордостью, словно в сем была и его заслуга, ответил тот.

Своды были разрисованы золотыми виноградными лозами. А в центре сеней с нарисованной лозы свисала гроздь, вырезанная из полупрозрачного камня медового цвета.

– Амбра, – перехватив взгляд монаха, пояснил прислужник.

– Вот он какой – янтарь, – обрадовалась Феодосья. – Читал про него в книге. Да у вас тут прямо александрийский музей!

– Что есть, то есть, – скромно ответствовал слуга. – На бытовые условия не жалуемся.

Феодосью уж поджидал другой слуга, каковой и повел ее вдоль галереи, за которой видна была подвесная глядельня, в глубь хоромины. За одним из окон Феодосья углядела стоящую на балконе лодку с парусом.

– Почто ладья на глядельне? – не выдержав любопытства, вопросила она провожатого.

– Боярину нравится представлять, что за окном Венеция.

Феодосья не нашлась, что ответить.

Полы в галерее были нагусто устланы вишневыми коврами. Вошли в боярскую гостиную.

– Присядьте, батюшка, – было предложено Феодосье.

Она оглянулась. Лавок не было. Вернее, вдоль стен стояло нечто похожее на лавки, но с сиденьями в виде кожаных подушек и подспинниками.

«Верно, это и есть диваны?» – догадалась сметливая Феодосья.

Но на диван опуститься не осмелилась, а решила присесть на кожаное кресло. Но тут же вскочила, узрев в комнате темную бедную фигуру.

Феодосья хотела поклониться, но через миг поняла: убогий человек – она сама, отражавшаяся в венецианском зеркале.

Феодосья тихонько подошла поближе и впервые за несколько месяцев смогла разглядеть себя с изрядной печалью. Особую грусть вызывали короткие волосы, бывшие когда-то золотистыми косами.

Феодосья удрученно вгляделась в обветренное лицо, морщинку на бледном лбу, кротко вздохнула со словами: «Господи, колико же мне уж лет? Али девятнадцать? Как стара!» – и уж не осмелилась по сей причине воссесть на кресло, а принялась глядеть под ноги. Но едва Феодосья рассмотрела голубой ковер – ее внимание привлекли вытканные цветы, которые выступали над поверхностью ковра пушистыми выпуклостями, – как двери распахнулись слугою, и влетел Соколов в… в пышных замшевых портках и кафтане выше ляжек…

Феодосья не знала, куда деть от стыда зенки.

– Здравствуйте, Андрей Митрофанович.

– Андрей! Просто Андрей! Как доехали, брат?

– Дошел с Божьей помощью.

Соколов сел в кресло и заложил одну ногу поверх другой!

Феодосья отвела взгляд, смущенная видом голеней. Между диванами (ежели это были оне) стояли голубые и белые фарфоровые бочонки, в которых росли деревца в рост человека. Дерева были унизаны ярко-желтыми лимонами и огненными мандаринами! Феодосья узнала сии померанцы по ботаническому травнику, который изучала в монастыре. Перпендикулярно окнам на бронзовых подставках были укреплены зеркала, установленные так, что отражали дневной свет, усиливая освещение гостиной.

– С какой целью ты, брат, ходишь, аки странник, когда стоит тебе прислать человека с запиской, и будет послан за тобой воз? Учителя моих бамбино не ходят пешеходами. Это не сообразно моему положению. Наветчики разнесут, что Андрей Соколов скаредничает, экономит на здоровье учителей.

– Благодарю, Андрей… Митрофанович, – Феодосья не решилась назвать боярина по имени. – Аз обдумаю этот вопрос.

Она встала.

– Сиди! Будь как в доме!

– Скорее, как в чертогах Соломоновых, – похвалила хоромы Феодосья. – Аз вижу, у вас и инженерные устройства используются. Система зерцал?

– Люблю новины техники! Недавно прочитал про римскую самоходную коляску. К сожалению, чертежа или сколь внятного описания в книге не было. А хотелось бы проехаться по Москве в такой карете.

– Думаю, сие не сложно, – скромно сказала Феодосья. – Полагаю, там система зубчатых колес передает мускульное движение на ходовые колеса.

– Мускульные?

– В центре воза, внутри полога, чтоб не видно было снаружи, установите колесо, как на мельнице. В нем будет идти человек… Как белка в колесе. А далее… Позвольте доску вощеную али бумаги и чем писать?

На звонок боярина мгновенно появился слуга, который быстро принес лист дорогой кремовой бумаги и свинцовый карандаш.

Феодосья с благоговением взяла его в руку.

– Италийский?

– Ей, из Флоренции. Возьми себе. У меня еще есть.

– Нет-нет… – пролепетала Феодосья. – Это дорого.

– Брось, отче! Черти скорее самоходную коляску.

Феодосья набросала от руки чертеж в трех проекциях.

– Посчитать передаточные числа, диаметры и нужную скорость требуется время.

– Сколько много?

– С час.

– Прикажу готовить ланч. А ты, Феодосий, вычисляй спокойно. Сам Бог занес меня в ваш балаган! – задорно воскликнул Соколов. Но тут же поправился. – Прости, отче, на ваши инсценированные чудеса. Хотя загадка петухов долго не давала мне покоя. Как вы вместо черного подметывали белого?

– Горячей молитвой, – с нарочито серьезным видом ответила Феодосья.

– Секрет?

– Именно.

– Умеешь хранить секреты?

– В монастыре по-другому нельзя.

– Тогда тебе нетрудно будет скрыть устройство моей самоходной повозки?

– Думаю, что нет.

– Белиссимо! Вознагражу тебя за это.

– Благодарю, но мы, монахи, не имеем права брать ничего себе. Все принадлежит нашей монастырской общине. Поэтому, ежели будете иметь намерение подать посильное пожертвование, то все с благодарностью будет передано игумену.

– Уговорились! Ты делай расчеты. А я пришлю тебе сейчас оркестр для внутреннего баланса. Чтоб открыть мыслительные чакры. Яма, пранаяма.

Феодосья повела очесами, не зная, на что и подумать, и принялась делать расчеты.

Одну из формул запамятовала, так что пришлось выводить ее из того, что помнилось. Когда одна сторона листа была исписана, послышался шум, и в гостиную вошел квартет музыкантов. Оне поклонились Феодосье, встали в углу и заиграли пронзительную итальянскую мелодию. Феодосья почувствовала себя не в своей тарелке. Мысли сбились. Карандаш в руке дрожал. Когда музыканты начали выводить третью мелодию, она набралась смелости и сказала, прижав длани к груди:

– Уважаемые музыканты! Молю не надрываться из-за моей скромной персоны.

Двое артистов опустили инструменты, двое же продолжили выводить песенки.

– Приказано! – не останавливаясь, ответствовали оне. – Вам, отче, не сумеречно писать?

– Темновато.

Тут же был вызван слуга, который запалил… что же? Феодосья пребывала в удивлении. Под потолком висели вроде шандалы для свеч. Если бы только на шандалы навешивали ряды сверкающих брильянтов разных форм и размеров! Промеж брильянтов были укреплены голубые, зеленые и рубиновые стаканчики, в которых и зажглись фитили. Они горели от масла. Но Феодосия об сем не знала. Поэтому сверкающее сооружение потрясло ее эстетическое чувство.

– Боже, лепота какая! Колико же может стоить лампа, унизанная брильянтами?

– Сие не брильянты, – пояснил музыкант. – Сие итальянские кристлы. Хрусталь, по-русски.

Феодосья не нашлась, что ответить. И скромно попросила сыграть самую тихую песенку репертуара.

– «Пиано дель соль»? – предложил старший.

Все кивнули.

Зазвучала нежнейшая мелодия.

Феодосья усилием воли сосредоточилась на расчетах и через четверть часа таки вывела диаметр ведущего колеса и число зубцов в передачах.

Едва она облегченно выдохнула от состоявшейся умственной натуги и удовлетворенно улыбнулась от решенной задачи, прилетел Соколов и в нетерпении заглянул в бумагу.

– Готово, – скромно сообщила Феодосья. – Это ежели вам захочется сделать механическую повозку. Но есть теоретическая возможность двигать ее баллистически, как ракету.

– Это как? – с интересом спросил Соколов.

Он был очень увлекающейся натурой.

– Не могу пока сделать точные расчеты, – виновато призналась Феодосья. – Нужно провести ряд экспериментальных опытов с порохом и ступой. Примерно то же, что в огнеметном пищале, аз полагаю. Но пока нет средств закупить пороха и других химических ингредиентов.

– О чем вопрос?! Сколько надо денег?

– Аз могу прицениться и сообщить.

– И не мешкая! А теперь идем на скромный ланч.

Феодосья не знала, что сие значит, но отказываться не стала. Она понадеялась, что ланч – это какое-нибудь представление.

Соколов помчался прочь из гостиной, Феодосья за ним, музыканты продолжали играть, словно слушатели и не покидали залы.

– А… оне? – кивнула Феодосья в сторону затихающего квартета через пару комнат.

– А! Пусть рыбам играют!

Вошли в столовую.

Феодосья сперва не поняла, почему так резануло глаза пучками света? Она подняла голову. Потолок в палате был из зеркал. Под ним висели итальянские многоярусные цветные лампы. А две колонны перед окном облицованы хрустальными изразцами. Но это была только присказка. Сказка ждала впереди.

Вдоль окон стоял длинный стол под серебристой скатертью. На столе на серебряных и перламутровых блюдах лежали морские монстры! Феодосья узнала устриц, краба и морского рака. Только оба чудища были невероятных размеров и красного цвета.

– Лобстер и омар, – махнул дланью Соколов. – Каков зверь, а?!

На фарфоровой тарели лежали лимоны и мелкие черные сливы.

– Терновник? – скромно предположила Феодосья.

– Маслины, – ответил хозяин.

Феодосья в смущении села за стол.

– Что изволите на закуску? – спросил слуга. – Паштет с вином? Заливное из кальмаров?

Феодосью бросило в жар. И вдруг так ей стало стыдно своего робения, что она громко вскрикнула:

– Не хочу чувствовать себя стоеросовым остлопой. Ежели можно, объясните, с чем едят это чудо-юдо?

– Подай готовое, – распорядился боярин, глядя на Феодосью озорными серыми глазами.

Слуга бросил серебряную лжицу на длинном черенке, стремительно подхватил большие щипцы, растрескал омара, ловко крючком вытащил из скорлупы белое мясо, полил на него лимоном и с поклоном поставил перед Феодосьей.

Она наткнула кусок на вилку и положила в рот. Оказалось вкусно.

– Очень приятный вкус. И необычный.

– Ну слава Богу, хоть кто-то в Москве оценил тонкость венецианской кухни. У нас ведь ежели бараньего желудка, набитого кашей с салом, гостям не подать, так все голодными встанут.

Феодосья бросила церемонии и попробовала все подряд, заодно рассказывая содержание книги об морских монстрах.

– Интересные вкусы, – поблагодарила она хозяина. – Вы зело прогрессивны. Можно ли теперь мне увидать ваших чад?

– Ах, да! Приведите отрока. Впрочем, пусть и отроковицы придут.

Глава двенадцатаяГреческая

– Золотник угольной пороши, три золотника калийной селитры, ползолотника камеди… – бормотала Феодосья под нос, отвешивая и отмеряя то серу, то бертолетову соль.

Она убедила дьяка Макария и боярина Соколова, что решающим доводом в научной дискуссии (олей, какие термины!) должон являться экспериментус. И теперь с благословления Макария и материальной помощи Соколова творила зело бойкий порох. Такой, чтоб, взорвавшись в устьи металлической ступы, унес холодным огненным вихрем Феодосью на небеса к сыночку Агеюшке. Хотя, надо признать, сей час Феодосья и сама не знала: занимается ли наукой ради желанного полета на сферы небесные или ради творческого наслаждения от возможности смешивания, черчения, озарения вычислений и восторга открытий? Двойственность цели и процесса работы – для дела или удовольствия? – смущали Феодосью чувством вины. Все чаще она со стыдом ловила себя на мысли, что не хочет улетать на небо, ибо тогда окончатся часы мыслительных наслаждений в лаборатории, чертежне и библиотеке, ставших для нее раем на земле.

– Почему невозможна гармония вокруг, коли есть она уже во мне? – со вздохом задавала Феодосья достойный философа вопрос мышке, случавшейся по ночам в чертежной келье.

За полгода научных трудов в Феодосье чрезвычайно развилась способность, которую книжный отец Логгин назвал бы абстрактным мышлением.

Она пыталась рассказывать о процессах в подсолнечном мире, которые ни увидеть зенками, ни ухватить перстами, ни намалевать италийским карандашом, Олексею, но тот лишь нарочито испуганно восклицал: «Чур меня!» – и заклепывал уста Феодосьи ладонью. Олексей слыхал от знающего самовидца, что ежели девица или жена возьмется за изучение арифметики, то велика опасность, что умовредится и помрет в горячке. И Феодосья бросила попытки обсуждать научные версии с Олексеем.

– Между тем, Андрей Митрофанович Соколов с увлечением обсуждает купно со мною алхимию и корпускулярные процессы, – с легкой обидой посетовала напоследок Феодосья. – Мы с ним последний раз вакуум дискутировали.

– Соколо-о-в! Какие же вы, бабы, все жадные до богатства. Конечно, коли аз беден, так дурак, и поглаголить со мной не об чем! – с великой досадой бросил Олексей, осерчав на загадочный вакуум. И, зляся, подъелдыкнул: – Погоди, как стану царским сокольничим, сразу поумнею!

– Какая взаимосвязь? – подняла брови Феодосья, и на сем оне расстались, сердито пошагав в разные стороны.

В затаенном уголке монастырского огорода, за дровяными сараями, Феодосья творила экспериментусы с подкидной доской и к весне вывела формулу, каковая была истинной баллистикой.

Впрочем, Феодосья не подозревала себя в ученом открытии и беспечно держала листок с вычислениями в ящике стола, не мысля делать его достоянием научной общественности или вступить в переписку с Исааком Ньютоном. Он – ученый. А она кто? Самоучка.

– То ли возникающий от сгорания пороха вихрь должон в парус летательной ладьи ударять, то ли бить об землю из ступы? – к весне все еще не могла решить Феодосья и роняла голову на черные от угольной пороши длани, засыпая прямо в лабораторной келье.

Трижды в неделю Феодосья ездила научать девятилетнего отрока Соколова, Петра, латыни и черчению и рисовать красками с его младшей сестрицей, восьмилетней отроковицей Варварой (отец любовно величал ее на западный манер Барбарой). Часто после занятий Андрей Соколов звал Феодосью в библиотеку или кабинет, где за чашкой полюбившегося ей кофе с имбирем или гвоздикой оне обсуждали запрещенные европейские книги. Конечно, сидеть за одним столом с нищим монахом сомнительного мужеложского виду кравчему государя было не по рангу. Но так трудно найти в своем кругу, среди бояр, современного и надежного собеседника! Потому Соколов, морщась от обтрепанного одеяния Феодосьи, тем не менее с воодушевлением беседовал с ней. Обсудили творения Сирано де Бержерака «Иной свет, или Государства и империи Луны» и Эразма Роттердамского «Похвала глупости». «Иной свет…» Феодосья оговаривала с особым жаром, ведь сия книга была доказательством ее идеи полета сквозь сферы небесные. Кто знает, может, и на Луну по пути Феодосья заглянет? Оба дружно смеялись над пьесами Жана Мольера. Феодосья с интересом выслушала иронические замечания Соколова об зрелищах феатра московского. Выходило по язвительным замечаниям Соколова, что показывали в ем одне консервативные и допотопные аллегорические представления, давно не модные на передовом Западе. Впрочем, рассказ только усилил желание Феодосьи попасть в театр… Надеяться на сие было, конечно, напрасно: никогда не получила бы она благословения монастырского руководства на эдакий поход. И на прогулки по Москве с Олексеем редко удавалось выхлопотать разрешение. Поэтому видались оне за зиму лишь три раза: сходили в заезжий зверинец, в Сокольничью слободу, где жил Олексей, позрить птиц, и один раз в Замоскворечье, в храм с вырезанными из дерева и раскрашенными фигурами святых. Успели вовремя – вскоре фигуры сии были частью уничтожены, частью тайком увезены на Сивер, в Гледенский монастырь в Великом Устюге, ибо признаны бысть идолами. Не последнюю роль в сем несомненно очистительном событии сыграл отец Логгин, доказавший в самых патриарших верхах, что святые могут быть только изображаемы плоско на досках, но не высекаемы объемно, как языческие истуканы. При этом отец Логгин гневно мысленно вспоминал деревянную куклу Христа, таскаемую Феодосьей на торжище в Тотьме, и премерзкое капище чуди подземной в Лешаковом лесу.

Весной в большой трапезной монастыря состоялось награждение за укрепительные чудеса.

Лучшими были признаны рукотворные дивеса, с Божьей помощью придуманные Феодосьей, о чем торжественно сообщил игумен Феодор, вручив Феодосье прелепейший молитвослов с золотыми и багряными буквицами.

– На будущий раз шапку-невидимку сотворю, – вспомнив россказни повитухи Матрены, успела шепнуть Ворсонофию Феодосья, усевшись внове на лавку.

Но то были не все награды!

– По приказу государя всея Руси и по благословению митрополита Московского отправляется посольство в Царьград и на Афон с милостыней заздравной. И присоединится к посольству брат нашего монастыря… – игумен выдержал паузу, во время которой в трапезной повисла напряженная тишина. – Брат Феодосий, который отправится в греческие Метеоры.

Феодосья задохнулась от счастья и, дабы скрыть радость, низко склонила голову.

– Поздравляю, брат! – тихо возликовал Ворсонофий.

По трапезной прошло бурление.

Старцы искренне радовались за брата, наказанного господом ужасной женоподобной внешностью. Молодежь глядела с восхищением и восторженной завистью. Компания Вениамина Травникова охватилась ненавистью.

– Бабьеподобный монах будет представлять в посольстве наш монастырь, – злобно ухмыльнулся Вениамин Тимофею Гусятинскому и, затаясь, сжал кулаки.

– Нашли остолопа ходить в Метеоры, – поддакнул, сощурясь, Васька Грек. – С таким же успехом ослятя можно отправить.

Феодосья, наконец, подняла сияющие глаза.

– Похули себя, – не разжимая огубья, подсказал Феодосье Ворсонофий.

– Недостойный хожения в святую греческую обитель, худший из всех монахов, во многом греховный аз… – довольно искренне запричитала Феодосья.

– Кто без греха? – повел дланью игумен. – Езжай с Богом!

* * *

Веселым майским утром Феодосья присоединилась к толпе намеревающихся предпринять хожение в святые и иные земли. Бысть тут и образописцы, и крестные мастера, и торговые гости, и монахи, и царские посланники, кучковавшиеся отдельно, и подозрительные личности неизвестных целей. Кто-то собирался в Палестину, кто-то в Афон, были такие, что планировали посягнуть в Египет. В возбуждении, кое монахи старались скрывать молитвами, путешественники взобрались на несколько баркасов и поплыли по Москва-реке до Оки. Через несколько дней досягнули Волги, становившейся все шире. Сперва берега проплывали на даль брошенного камня, потом – на расстоянии вспаханного поприща, затем – двух полетов стрелы. На пологих укосах рассыпались деревеньки, на высоких кручах возвышались посады, монастыри и кремли. Яркое солнце и голубые небеса изливали радостный свет на серебрящуюся воду и сонмище лодок и кораблей. Картина бысть зело пестротная. Ладьи и умы, паромы и барки, дощаники и ладьи, неводники и струги, насады и ушкуны сновали вдоль берегов или медленно скользили по срединной волжской глади. Мужи, вытянув неводы и наварив ухи, живо обсуждали достоинства и виды насад и плоскодонов, кабасов и коломенок. Феодосья смирно сидела в сторонке с миской горячего ушного, вдыхала сладкое воние дымка, тянувшегося с плотов, речного ветра, запаха лугов и жмурилась от умиления, обливавшего сердечную жилу. Она пребывала в странном борении чувств: ей стыдно было быть счастливой, но счастье распирало душу, как туго скрученный листок набухает почку. Феодосья просила прощения у Бога за то, что ликует ее душа, в то время как надо каяться в грехах, но не могла изринуть радостного предвкушения от предстоящих впереди удивительных земель и стран.

В один из дней состав путешествующих сменился. Те, кто планировали попасть в Черное море, волоком перемещались на Дон. Феодосья с толпой богомольцев и купцов, где пешеходом, где возами, также досягнула берега Дона и поднялась на борт судна, плывшего до Азова. Несчетно двигалось по Дону кораблей! Караван барок, кладей достигал, по словам знатоков, пяти сотен! Феодосья с удивлением обнаружила, что часть монахов переоделась в скоморошьи одежды – были тут и шаровары, и халаты. И лишь когда едва ли не каждый паломник и торговец примотал к поясу огнеметный пищаль или кинжал, с волнением поняла – предстоят встречи с иноверцами и грабителями. Разговоры вокруг котла с ухой из сома или стерляди стали серьезными. Знающие самовидцы нагнетали напряжения россказнями о налетах татар и нагайцев, янычар и арабов, а в конце пути и бедуинов с сарацинами. По берегам встали хмурые крепостные посты, воинство которых должно было сопровождать суда с посольствами и отпугивать набеги.

– Буду отбиваться от басурманов веслом, – пошутила Феодосья на совет вооруженного копьем монаха обзавестись как можно скорее топором али луком со стрелами.

У одного из плывущих оказался чертеж с землеописаниями, и все интересующиеся поглядели на вырисованный красками и тушью путь в Палестины и Грецию.

Вечерние баяния под усаженным сонмом звезд небосводом крутились вокруг богомольных и гостевых странствий в Царьград и Афон.

– А есть в окияне морские рыбы и звери, у которых кости снаружи, – баял опытный судоход. – И этими рыбьими костями украшают палаты, храмы и утварь.

– Рыбьими костями – украшать церковь?! – сомневались слушатели. – Кривда! Лжа! И как кости могут быть снаружи тела? Разве только у рака…

– А вот увидите тортиллу и устриц! У этой тортиллы череп снаружи мяса, а из черепа змеиная голова и когти торчат. А в Палестине есть Мертвое море, из него поднимается сера и сочится черная смола, и гибнет в его водах любая живая тварь, хоть и рыба. Потому что под морем сим – ад.

Феодосья посмеивалась украдкой в протяжении россказней об устрицах – она их видела в книге морских монстров. Но вздрогнула от страха после баяния о сере: счастье, что едет она не в Палестины, где можно ненароком низвергнуться через сие Мертвое море в ад, а в греческие летящие вверх Метеоры, с которых, Бог даст, досягнет она небесного рая, в коем пребывает Агеюшка.

– Есть в окияне летающие рыбы, – баял другой купец. – И поющие свистом. И огромный слизень с осемью хвостами, которыми утаскивает корабли под воду.

Путники не знали, верить или нет?

«Вот бы повитуху Матрену сюда, – с улыбкой подумала Феодосья. – Уж она бы затмила всех своими правдивыми побасенками».

Путешественников тронул рассказ о богомольце, которому в святом Иерусалиме упал на ноги колокол, а он со слезами на глазах благодарил Бога за счастье принять муки там, где Христос их принимал.

В один из дней стали все самовидцами столкновения двух кораблей. Феодосья вскрикнула при виде с воплями падающих в воду людей.

А в самом въезде в Азов по реке проплыли растерзанные тела, и караван обошла ужасная весть об ограблении впереди идущих баркасов.

Мужчины нахмурились и покрепче ухватились за рукоятки кинжалов.

А Феодосья забилась на полати в деревянной клетушке и истово помолилась взятым в путь образкам Николая Чудотворца и Богоматери Одигитрии – защитникам путешествующих.

Она боялась не ранений или смерти, а того, что в битве с грабителями обнаружится ее женская суть.

Жаркая молитва помогла: вскоре путешествующие в тревоге увидели на круче дюжину всадников с копьями, увешанными пучками волос и полосами кожи, которые, поглядев на баркас, ускакали прочь.

Все с ликованием благодарили Бога за спасение.

Азов очаровал Феодосью.

Шумная пристань – опытный паломник пояснил, что она называется порт, – суета, яркие чужестранные одежды, прилавки с рыбой и неописуемое сладкое воние моря.

Гость, имевший чертеж с землеописанием, вновь раскинул его и указал дальнейший маршрут. От острова Крит, запомнила Феодосья, выход на Средиземное море, налево – путь в Иерусалим, направо – на Афон. Феодосье же с десятком монахов предстояло, минуя святую гору Афон, пешком или верхами достигнуть в глубине грецкой Фессалии монашеской республики Метеоры.

До Царьграда плыла изрядная двухмачтовая барка, изящно и грозно изукрашенная изображениями льва и единорога. Феодосья из рассказов попутчиков уже знала – ладья для морского плавания не должна иметь гвоздей, ибо в Средиземном море много по дну лежит камня под названием «магнит», и сей магнит притягивает к себе всякое железо, потому гвозди могут выскочить, и корабль рассыплется.

Зрелище морских просторов привело Феодосью в смятение.

Она уже слышала, что Земля – кругла, словно репа, и зрение шеломля, или, по-научному, горизонта, вроде бы подтверждало это весьма спорное утверждение, но как же тогда не выливалась из земного шара с краев морская вода? А если буря и море взволнуется? Непременно выплеснется и потечет на небо? Может, сия вода, как и испарившаяся в облака, выпадает потом грозой? Но тогда дождь над окияном должен быть соленым? А ежели не выплескивается вода из чаши морской, то что ее притягивает назад? Что может удержать воду на репе? Ничто. А на столь же круглой Земле? Ясно, что должна внутри ея быть сила притяжения, но ведь в глубинах – только ад. Неужели ад удерживает все на земле? Пожалуй, так и есть. Значит ли сие, что все, что на земле, – пакость и зараза? И лишь чистое и светлое, как душа Агеюшки, может преодолеть земное тяготение и взлететь на небо? Сам по себе сей факт неплохо укладывался в теорию Феодосьи. Но как же тогда цветы и плоды – почему оне не улетают на небеса? И сможет ли она, грешная Феодосья, на серебряной ступе с зарядом пороха взлететь на небесные сферы, обитель безгрешных? Феодосья в отчаянии вздохнула. Зримое и знаемое пока еще не могли прийти к согласию в ея уме. Она не знала, чему верить: собственным очесам или мировой научной мысли? А потому хмурила лоб и сводила узорные брови почти весь путь.

К счастью, выдался он спокойным: до берегов грецких путешественники не встретили ни пакостей, ни злоключений, окромя, что один путник низринулся в пучину вод, а у Феодосьи случились месячные женские тяготы. Впрочем, она запасла в дорогу затычки из мягкого сена, завязанного в льняные тряпицы, и, сославшись на морскую тошноту, четыре дня пролежала в дощатой каморке в утробе барки. Лежа на соломенном матрасе, повторяла она грецкий словник: да – «нэ», нет – «охи», много – «поли», маленький – «микро», хорошо – «кала», добрый вечер – «калиспэра». А когда вышла из каморки на волю, с восторгом узрела вдали голубые горы и сбегавшие по уступам белые дома с плоскими красными черепичными крышами. На выступающем в море мысу основательно стоял каменный городок, по-грецки – крепость. У его подножия, в заливе, кишел порт, небольшой, но пестротный и живой.

Вскоре баркас пристал к берегу.

Монахи не могли сдержать грешного любопытства и обошли лавки и прилавки порта.

Торговали здесь серу, чтоб высекать огонь, но все дружно подвергли сей товар критике, поскольку известно, что лучше всего высекать искры кресалом, а сера – от дьявола. Торговали мыло грецкое, темно-зелейного цвета, сваренное из оливкового елея. Попробовала Феодосья и само сие масло – зеленое и зело перченое, так что запершило глотку. Продавали черный ладан, мастику, вино доброе, всякий овощной фрукт, орехи, сладкие царские рожки и живых пучеглазых рыб.

Возле одной лавки, для приманивания покупателей, в деревянном загоне сидела угрожающего вида птица, строфокамил африкийский, как сообщил один из знающих монахов.

Птица сия ростом досягала Феодосье до уха, голову имела утячью, глотку без перьев, крылья кожаные, ноги журавлиные, на ногах – копыта. И сим копытом норовила пнуть зрителей.

«Ох, не кривила повитуха Матрена, бая об африкийских чудовищах», – в удивлении покачала головой Феодосья.

Опытный монах по имени Вассилис, хорошо знавший по-грецки, повел паломников через площадь – «агору» – по узкой улице, вымощенной камнем. Феодосья тянула шею и оглядывалась: между белыми домиками с голубыми дверями и ставнями виднелась то шелковица, то райская смоква, а один двор – «перистиль» – венчала финиковая пальма со свисающими метелками желтых цветков. Пальма оказалась вовсе не перевернутой елкой, как полагала когда-то, живя в Тотьме, Феодосья.

Зашли в базилику, сложенную из пестрого камня.

О! Что за реликварий ждал там путников!

Великолепные перламутровый дискос и потир синего стекла, вышитые покровцы и воздухи, золототканые антиминос и илитон, дарохранительница, водосвятная каменная чаша. Один из образов был обрамлен перламутровыми створками и раковинами морских обитателей.

– Вот они, рыбьи кости! – торжествуя, прошептал Вассилис недоверчивым слушателям.

Все подивились и вышли на залитую солнцем улицу. На окраине селения, возле утрамбованной серой дороги, уходящей в поле, путников ждали лошаки и даже невероятный зверь – верблюд, привязанный к огромному, развесистому царьградскому рожку с остатками прошлогодних стручков на вершинах. Феодосья впервые видела дерево, на котором растет любимое состоятельными москвичами лакомство.

Сговорившись в цене, монахи, перекрестясь, воссели на ослятей. Феодосья опасливо угнездилась на ковровом седле, прижалась ногой, кою тот час принялись кусать блохи, к горячему, булькающему брюху ослятя и потрусила по камням и пыльной стелющейся заразе.

Вереница сперва двигалась вдоль пшеничного поля, усеянного по кромкам алыми маками. Затем все поле стало алым.

– Прелепо! – улыбнулась Феодосья случившемуся рядом монаху. – У нас такого засилья цветов нет.

– Семь лет мак не родил, а голода не было! – уперся патриотично настроенный попутчик и, вздернув русую бородку, подпнул ослятя копытцами сапог.

Потянулись ряды маслинных деревьев – старые, с седыми, перекрученными стволами, и молодые, с узкими листочками. Миновали деревушку с разбежавшимися по сторонам робкими козочками. И вдруг Феодосья увидела посаженные ровными рядами деревья, усыпанные яркими оранжевыми мандаринами! Такой же, только высушенный плод перекатывался и постукивал в чудесной склянице, подаренной возлюбленным Истомой. У Феодосьи забухало в сердечной жиле…

«Что как Истома шел сим же путем в летящие ввысь Метеоры? – возликовала, отринув доводы разума и утратив всякую логику, Феодосья. – Иначе откуда мог он взять забаву с мандарином? А ежели пребывал Истома в православных грецких землях, то не мог он быть разбойником и бийцем, торговавшим табачным зелием. И значит, казнен был по гнусному навету, не справедливо. А коли так, и Агеюшка рожден не от государственного преступника, а от честного мужа, невинно пострадавшего от людской злобы».

Феодосья блаженно улыбалась.

Как поле, усаженное цветами, как жужжание пчелки, как плескание прозрачной воды была улыбка ее.

Ей хотелось запеть, раскинув руки, закружиться веретеном, упасть среди алых маков и глядеть в лазоревые грецкие небеса.

Феодосья поскребла ногу, кусаемую блохой, и засмеялась: встреча с мандариновыми садами – добрый знак, не иначе, ждало ея впереди, в Метеорах, самое счастливое событие!

На ночевку встали возле бьющего из скалы святого источника.

Вода в нем была превкусной – холодной и сладкой, и невозможно было остановиться, чтоб не пить ее.

Легли под навесом из сухих пальмовых листьев и тростника.

Купно расстелили шерстяные войлоки – от змей, завязали ушеса, чтоб не влез скорпион – пустынный рак, имеющий на хвосте коготь, поглядели на сверкающую звездами небесную сферу и усонмились с любовью в сердце.

Метеоры предстали неожиданно.

Открылась по выходе из зарослей акаций и густого ивняка над ручьем долина с селениями.

– Каламбаки и Кастраки, – сообщил Вассилис.

Все оживились и повернули головы к горам, укрывающим вдали долину.

Феодосья вгляделась в синие горные вершины, и вдруг явились взору отделившиеся от скальных гряд могучие каменные столпы в полверсты высотой с налепленными навершиями – белыми, бурыми, красными. Это вознеслись посаженные на каменные пальцы и утесы стены и храмы. Невозможно было различить, где кончается утес и начинается рукотворная стена с окошками, где стоит с допотопных времен каменный столп, а в коем месте прорастает он кладкой пестрого камня. Некие здания были зело древними – потеки хозяйственных стоков проточили в скалах ложбины.

Ослятя процокали копытцами по заросшей разнообразной заразой тропе и встали.

Монахи слезли на утоптанную площадку под скалой и принялись разминать плесна.

– А как же туда возвергнуться? – вопросила Феодосья и в следующий миг увидела сплетенную из толстых веревок сеть, стянутую в горловине кошелкой, болтавшуюся на канате.

Феодосья подняла очеса и вздрогнула: канат тянулся на вершину скалы, где цеплялся за деревянный блок, устроенный на деревянной навесной глядельне.

– С Богом! – крикнул Вассилис и отважно залез в сеть.

Садок, раскачиваясь, рывками потащился вверх.

– Сарынь на кичку! – стараясь поднять дух товарищей и напустив беспечный вид, выкрикнул Вассилис.

Феодосья затряслась – она зело боялась высоты!

Монахи бодрились.

Через нестерпимо долго тянущееся время сеть достигла подвесной глядельни, темная фигурка подтянула ее к настилу, и через миг Вассилис помахал товарищам дланью.

Из соседней глядельни вывалилась веревочная лестница. По ней, отчаянно перекрестившись, полез молодой монах, легкий весом. В это время вновь спустилась к подножию сеть на блоке, в которой поднялся Вассилис.

– Кто следующий? – вопросили друг друга монахи.

– Аз! – поперхнувшись, выкрикнула тонким голосом Феодосья, напуганная перспективой взбираться на полверсты в небо по веревочной лестнице. Уж лучше сидеть в плетеной кошелке!

Она с дрожью в коленцах влезла в сеть, села на корточки, судорожно сжимая котомку, и крепко зажмурила очеса.

Кошелка дернулась, завалив Феодосью на бок, и, подергиваясь, потащилась вверх.

В ушесах свистел ветер, стонал канат, слабо доносился скрип блока. Двоицу раз Феодосью раскрутило, отчего загудело в голове.

– Сие испытание мне, испытание, – бормотала Феодосья. – Проверка, смогу ли подняться в небеса на пороховой ступе?

Но вдруг наступила тишина, звуки с земли уж не досягали, лицо обволокло парное облако, и Феодосья догадалась, что преодолела невидимую границу между твердью и небесами.

Она приоткрыла ресно и увидела высь небесную в дрожащих струях солнечного света, и долину далеко внизу, в мерцающей бледной пелене прозрачного воздуха, и золотые стрелы, падающие из перламутрового облака, и услышала тихий звонкий смех Агеюшки.

– Нет, не испытание сие, а превеликое счастье вознестись ближе к Господу, – с радостью поняла Феодосья и ударилась головой о настил глядельни.

Крепкие руки подхватили ея и поставили на доски.

– Калос ирфатэ! – сказал монах.

– С приездом, – повторила Феодосья и, пошатываясь, пошла по каменному переходу.

Здания на вершине каменного столпа были выстроены тесно – все кельи да каморы, чтоб не было праздных мест. Реликварий, библиотека, небольшая базилика – все это Феодосья увидела, когда монахи вышли к обеду, после того как ненадолго разошлись по отведенным кельям – переодеть чистое.

Феодосья огляделась в крошечной келье с маленьким окошком, поставила на столик две иконки, выложила на табурет под глиняным рукомойником полотенце и зубную метелку, причесалась и, услышав призыв, пошла в трапезную.

Метеорские монахи питались постно, мяса на столах не было, но ради братьев из далекой Московии спешно было потушено сарацинское пшено с изюмом в виноградных листьях, поданы вяленые помидоры в масле, соленые оливки и маслины – Феодосья уж знала их по трапезам у Андрея Соколова, – крошечные острые перцы, начиненные овечьим сыром, большие лепешки и доброе красное вино.

После застолья с беседою – толмачом выступал Вассилис – все пошли осматривать монастырь.

Феодосья залюбовалась густой россыпью махровых роз, свисавших с плетей, обвивших каменную стену подле базилики.

Стоя в конусе жаркого солнечного света, она втянула носом густое розовое сладковоние и почесала лодыжки одна о другую.

«Блохастые ослятя! Христос тоже входил на осляти в Иерусалим. Что как и его кусали блохи? – совершенно не к месту вопросила Феодосья, подняла лицо к солнцу и поспешно пробормотала: – Господи, прости, Господи, прости меня, сущеглупую! Это все проклятые, зловредные блохи!»

Дни летели стрижами – в молениях, беседах, ночных бдениях и работах.

Монахи спускались в Фессалийскую долину, посещали рынок, где покупали овощи, масло, лимоны и пшено, и вновь поднимались – на соседние утесы, в другие монастыри.

Теперь подъем в плетеной клети не казался таким ужасным. Все с благоговением осмотрели в соседних монашеских убежищах фрески, коим было сто лет, частицу золотой византийской буллы, пали ниц перед иконой Богоматери, подаренной императрицей Марией Палеолог, и даже побывали у отшельников в пещере на одном из утесов.

Феодосья стала довольно бойко изъясняться на грецком и лучше всех пекла пирожки с овечьим сыром.

В последний день пребывания в Метеорах – наутро предстояло покинуть гостеприимный монастырь, дав место вновь прибывшим паломникам, – она старательно пропалывала и рыхлила каменной тяпкой клочок земли с высаженными вдоль стены лозами.

Христос с ласковой улыбкой смотрел на нее.

Закончив работу, Феодосья с радостью и грустью одновременно в последний раз оглядела завязи винограда и цветущие розы и направилась в келью.

В темном переходе она столкнулась с монахом, боевито шагавшим с торбой деловых бумаг под мышцей.

– Калиспэра! – тихо улыбнулась Феодосья, думая о своем.

– Кали… с-с… – с ужасом глядя в лицо Феодосье, ответил отец Логгин.

Глава тринадцатаяСтрастная

– А-а! Ведьма мужеискусная! – как в бреду простонал отец Логгин, озадачив случившуюся рядом злосмрадного вида древнюю каргу в тряпье.

Старуха забормотала и даже замахнулась на отца Логгина рваным лаптем. Но тот повел по редким в вечерний час прохожим невидящим безумным взглядом и быстро пошагал к улице, ведущей в сторону дома.

Он то бежал, задыхаясь холодным осенним воздухом, то разом терял силы и едва тащил заплечный короб с грецкими дарами, еле волоча ноги в сапогах на щегольских копытцах, купленных к поездке в Грецию. Вечерело, и в сумерках отец Логгин несколько раз зрил внезапно появлявшегося монаха, столкнувшись с коим с ужасом обнаруживал, что то была Феодосья. Сожженная в Тотьме год назад в такой же осенний день, ведьма смиренно опускала узорные ресницы, наущением дьявола завлекая отца Логина в грех любострастия. Но едва он, само собой не желая того, вдыхал пахнущие медом заушины и учесанные с елеем косы, бисерный смех превращался в злобный хохот, и видение монаха исчезало, взметнув черным ветром подол рясы отца Логгина.

В эдаких дьявольских муках отец Логгин пребывал с тех пор, как мерзкая ведьма явилась ему в темном переходе Метеорской обители в облике монаха Афонского монастыря Иверской Божьей матери с каменной тяпкой в руке и, помолчав с мгновенье, промолвила:

– Здравствуйте, отец Логгин.

Язык ея при этом раздвоился, как у змеи, зеницы приняли ярко-красный цвет, а лицо отца Логгина овеяло колдовской зелейной травой.

Отец Логгин яростно оттолкнул колдунью и, сжав крест, бросился вон, выронив торбу с бумагами.

– Послушайте, я видел только что ведьму в одеянии монаха, она являлась здесь раньше? – растерянно вопрошал он встречных братьев. – А может, это была некая другая жена, пробравшаяся тайком, и такая же белая лицом?

Но монахи лишь качали головами, крестились и советовали отцу Логгину отдохнуть после многотрудной дороги.

Он и сам понимал, что жена в Метеорской обители находиться не могла, ибо сюда по древнему твердому уставу не имело право ступать ни одно существо женского пола, будь то курица или кошка. Значит, все-таки ведьма!

Несмотря на смятение, отец Логгин здраво рассудил, что Феодосья явилась ему именно в устремленных ввысь Метеорах, дабы подчеркнуть, напуская страху, что лапы дьявола из мрачных недр могут порой дотянуться и до светлых небесных высей.

В момент сей ужасной мысли отец Логгин потерял присутствие духа. Он еще вяло уговаривал себя вступить в битву, но длань, сперва твердо сжимавшая нагрудный крест, уже безвольно разжалась. И отец Логгин бессильно уверился – сие было не сумасшествие, не бесовское видение, а наказание дьявола за казнь его ведьмы. Он перестал молиться с надеждой, а ночами плакал. Было ясно – Феодосья явилась, дабы отомстить дьявольскими муками и, в конце концов, забрать душу отца Логгина.

В одну из ночей Феодосья снова явилась к нему – прикрытая лишь распущенными до колен русыми волосами, пахнущими лимонной травой мелиссой.

Отец Логгин понимал – сие дьявол искушал его.

Но когда, не в силах далее бороться с жаром, разлившимся по подпупной жиле, дрожа, протянул к ведьме слабеющие руки, она заливисто рассмеялась и промолвила:

– Чадцам лучше быть на небесах! Слышишь, как оне звонко смеются там вдвоем, играя в райском саду, сыночек мой и доченька твоя?

– А! – вскрикнул отец Логгин. – Откуда ты знаешь про дочь мою?

Так вот каково назначено ему мучение – мерзкая ведьма заберет чадце отдоенное, беленькую дочку Евстолию, Толечку! А может, и второе, пока нерожденное дитя (отец Логгин уповал на сына), что пятый месяц носила во чреве супруга Олегия.

– Сын твой Агей жив, – со слезами вскрикнул отец Логгин, неожиданно вспомнив имя чада с голубыми Феодосьиными глазами, встреченного им в толпе цыганят за несколько верст от Тотьмы. – Жив и здоров! С цыганами он…

Но келья уже была пуста.

Отец Логгин с трудом пережил долгое посольство по Греции и обратную дорогу в Москву и отворял ворота виталища своего в тяжкой уверенности, что застанет если не поминки, то крошечную детскую домовинку, стоящую на столе под иконами. За время долгого пути он выплакался и мысленно смирился с уходом Толечки к Господу. Но дьявол оказалась хитрее – отцу Логгину предстояло еще раз, теперь уже въяве, пережить утрату дочери и снова оплакать ее, ибо Толечка еще была жива: жена Олегия со слезами провела супруга в жарко натопленную низкую хороминку, где в забытьи, хрипло дыша сухим ротиком, лежал крошечный беззащитный комочек.

– Слава Богу, ты вернулся, батюшка, станем вместе отмаливать нашу ласточку, – взмолилась Олегия. – В два голоса будем отчитывать молитвы, просить Господа за рабу его безгрешную Евстолию.

Отец Логгин не посмел взглянуть супруге в глаза и открыться, что тщения ее напрасны, ибо путь к возвращению Толечки уж назначен, и путь сей черен, а отнюдь не молитвами Господу…

– Ей, да, – пробормотал отец Логгин. – Будем молиться. Ты начинай, аз присоединюсь…

«К молитве дьяволу», – окончил отец Логгин мысленно и бросился вон из комнаты.

Он не помнил, как проделал путь к церкви Николы Старого и Большая Глава в ограде Афонского монастыря Иверской Божьей Матери – именно в обличии его монаха являлась примерзая казненная колдунья. И не смог бы изъяснить, какая сила гнала его сюда, но, видно, дорогу указывал сам дьявол, ибо на паперти он с дрожью и трепетом узрел идущую к нощной Феодосью.

Ведьма не заметила отца Логгина и вздрогнула, когда он появился рядом и, заикаясь, с трудом выталкивая словеса, тем не менее быстро огласил:

– Сын твой Агей жив и здоров. Его не волки унесли, а украли цыгане. Аз самовидец – Агей играл в цыганском таборе. Аз готов низринуться в ряды дьявольские, только не забирайте дочь мою, рабу безгрешную Евстолию, и не троньте вновь очадевшую супругу Олегию!

Феодосья остолбенела и потому не смогла ухватить отца Логгина за рукав. Когда же она откаменела, его уж не было рядом.

Как безумный, не помня себя, отец Логгин вновь промчался через московские улицы, преодолевая заграды, цепи и рогатки, выставленные на ночь. В доме своем он прошел стремительно, но тихо, в холодные сени и оказался в крытом дворе, где в клетях и загончиках стояла скотина.

– Готов аз продать тебе душу, злосмрадный, только оставь дитя мое и не тронь супругу, – простонал отец Логгин в темноте и с ужасом, дрожащей рукой перевернул крест, снятый с груди. Рыдая, он отчаянно попытался прочитать молитву наоборот. Но голос его сорвался, и он, пошатнувшись, ухватился за притолоку.

– Ты победил, аз в твоем стане.

Вздохнула корова Ночка, фыркнул конь Воронок, отец Логгин, опав плечами, убитый свершившимся, побрел назад, в виталище, и рухнул на постель.

Очнулся он утром – супруга Олегия звякнула печной заслонкой, из горшка сладко воняло пшенной кашей и молочной пенкой.

Дочка Толечка крепко спала, вскинув пухлые кулачки на взголовье. Возле подушки лежали иконка и ладанка.

– Слава Богу, жива наша девица-красавица! – радостно подтвердила Олегия.

Отец Логгин встряхнул главою и вспомнил свое постыдное ночное отступление под бесовским напором. Что за черт, прости Господи, что за поганое наваждение! Как мог он подумать, что живот али смерть крещеного православного чадца Евстолии могли быть в ведении дьявола?! Он рухнул на колени перед иконами, в недоумении обмысливая произошедшие события. А поев каши с запекшейся корочкой топленого молока, охватился гневом на мерзкую ведьму Феодосью.

– Аз сию историю выведу на чистую воду! – грозно сообщил он кошке и, вручив Олегии заморские подарки, решительно вышел за ворота.

Повернув на линию, отец Логгин пешим ходом помчался на службу с докладом о совершенном грецком вояже. А после полетел вдоль улицы, ведущей к Китай-городу, и вскоре входил в ворота Афонского монастыря Иверской Божьей матери, известного у москвичей как Шутиха на Сумерках.

– У меня к вам пока один вопрос, – вздернув подбородок, весьма ретиво потребовал ответа отец Логгин, решительно войдя к настоятелю. – Об Феодосье Ларионовой. Знакомо ли вам сие наименование?

Игумен Феодор, коему очень не понравилось слово «пока» и тон, коим был произнесен вопрос, помолчал и, нарочно не вставая навстречу достаточно важной духовной особе (это было ясно по богато шуршащей рясе и дорогому кресту), спокойно ответил:

– Феодосий Ларионов – ученый монах вверенного мне монастыря.

– Ученый! – воинственно воскликнул отец Логгин, несколько удивленный, что следствие свершается так скоро. – В каких же науках, позвольте вопросить? Не волховании ли? А также баянии, колдовстве, зелейности, язычестве, убиении не рождённых младенцев и гадании на птичий грай?

Перечень преступлений был так презол, что игумен Феодор счел его аллегорическим.

– Он ранее был замешан в мужеложстве? – осторожно прощупал почву игумен, памятуя о женоподобном облике Феодосьи.

– Он? Феодосья Ларионова – жена. Баба!

Игумен Феодор с облегчением вздохнул:

– Тогда вы ошибаетесь. Внешность его, действительно, несколько бабья. Но наш монах – мужчина. В наш монастырь заповедано принимать женщин.

Монастырь огласил колокольный звон.

– Да вы сами взгляните, отец…

– Логгин, отец Логгин.

– Братья как раз сей час пойдут к трудам.

Игумен выбрался из-за стола и приоткрыл окошко.

Отец Логгин взглянул в проем.

По усыпанной багряной листвой мощеной дорожке к лабораториям шагала Феодосья в одеянии монаха.

– Она! – торжествуя, воскликнул отец Логгин. – Феодосья Ларионова, приговоренная год назад в Тотьме к сожжению в срубе за колдовство и множество других премерзких преступлений, о которых даже не хочется упоминать в святых стенах. Аз самолично присутствовал на казнении, – по сим словам отец Логгин слегка смешался и поспешно добавил: – То, что она, тем не менее, сумела избегнуть казни – еще одно доказательство ее колдовских злонамерений.

Игумен пребывал в смятении, которого, впрочем, не выказал, ибо за двадцать лет игуменства много чего повидал на белом свете.

Он молча сел за стол, сцепив перста.

– А был ли ваш «монах» этим летом в грецких Метеорах? – утвердительным голосом задал отец Логгин еще один вопрос.

– Ей, да, – ответил игумен. – Феодосий паломничал в Грецию в составе делегации.

«Значит, бысть мне не видение, – возликовал отец Логгин, расправив плечи. – Не восставшая из пепла нечистая сила, а подлая живая Феодосья оказалась в одном со мною месте. Вот так встреча!»

– Как же вы, простите, бабу от мужа не отличили? – одержав верх в опознании, обрушился с обвинениями отец Логгин. – Неужели никто ничего не заметил? Откуда она прибыла? Что сказала?

– Привел Феодосия некий стрелец, сказал, монах беспамятный, прибился к сиверскому обозу, помнит только имя и родство – Ларионов, рекомендован вологодским моим знакомцем, отцом Василием, – припомнил игумен. – Несмотря на утрату памяти, выказал, впрочем, знание латыни, рисования и готовальни. Обнаружить естество у нас, как вы понимаете, невозможно: монахам запрещено взирать друг на друга без одежды. Обитают оне поэтому по одному в келье. В бане специально возведены перегородки, каждый моется в своем чулане, замкнувшись изнутри, дабы не искушаться на телесное взирание с похотью.

Дело принимало опасный для монастыря и настоятеля оборот.

Игумен Феодор напустил вид озабоченный и одновременно благодарный.

– Позвольте, отец Логгин, договоримся так: я в короткие сроки самолично произведу следствие, возьму преступника под замок и, не медля, пошлю за вами, куда укажете. Предлагаю пока сохранить эту вещь между собой – ни мне, ни вам не нужны обвинения в упущении или укрывательстве преступника.

Отец Логгин вынужден был мысленно признать, что часть вины лежит и на нем – не усмотрел, не проследил лично за ходом казнения, отвлекся на глупый багровый туман (теперь он ясно вспомнил все подробности того дня) и другие пустые суеверия. В общем, дал себя охватить темной тотемской пастве всеобщей паникой. И как ни хотелось ему в это же мгновенье покарать проклятую Феодосью, виноватую в его мучениях и по минутной слабости готовности продать душу дьяволу, он сурово свел белесые брови и согласно кивнул головой.

Выпроводив с отеческим видом отца Логгина, отец Феодор крепко задумался.

Баба! Ведьма! Беглая казненная! Куда ни кинь – везде клин.

Впрочем, у игумена еще теплилась слабая надежда, что сие – навет, обусловленный сомнительной внешностью Феодосия. Ибо терять зело ученого монаха либо свой пост, а то и живот, ему не алкалось. Поэтому настоятель решил не пороть горячку, а продумать план действий. Ибо даже приставить к Феодосию тайного наушника али соглядатая с ходу было затруднительно – не прикажешь, в самом деле, позрить за Феодосием в бане! А что как в межножье у него действительно окажется не мужской уд, а женские лядвии? Ведь, взирая на женский подчеревок, ратник с грехом сам окажется грешником!

* * *

Феодосью переполняло счастье. Словно долго продиралась она сырым черным ельником и вдруг вышла на залитую солнцем поляну, усыпанную цветами, где на мягкой мураве сидел белоголовый сынок Агеюшка, и смеялся, и тянул к ней ручонки, перемазанные земляникой. События последних дней вдруг обрушились на Феодосью, словно самоцветы, хлынувшие из клада, коий, известная вещь, всегда сокрыт в месте, куда упирается своим столпом спускающаяся с небес радуга.

Внезапная встреча с отцом Логгином в грецких Метеорах не удивила ея. Феодосья не держала обиды на бывшего своего духовника. Сколько раз вспоминала она события, случившиеся год назад в Тотьме, и все больше убеждалась, что действия отца Логгина, предавшего ея казни, были в благость, ибо сим Господь указывал ей путь к встрече с сыночком Агеюшкой. Если бы не тяжкое хожение в юродстве и сожжение в срубе по обвинению в колдовстве, не бывать Феодосье в московском ученом монастыре, где почти была уже готова к полету на сферы небесные пороховая ступа. Хоть теперь, когда выяснилось, что сыночек Агеюшка жив, ступа для полета на сферу небесную была уж не нужна, Феодосья была благодарна монастырю за наслаждение науками и творчеством, пережитыми в лабораториях и мастерских. Она часто представляла свою встречу с отцом Логгином и была готова всем сердцем отблагодарить за перенесенные во благо муки, но столкнувшись с ним в темном переходе, слегка растерялась от неожиданности и оттого не нашла слов для разговора, а наутро отбыла из Метеор назад, в Москву.

Прибыв в ставший родным монастырь, Феодосья, как и уговаривались оне перед расставанием, отправила со случайным отроком короткую записку в Сокольничью слободу, к Олексею. Олексей же, вместо того чтоб ответным словом уговориться о встрече, той же ночью лихо перемахнул через каменную ограду монастыря и пробрался в келью Феодосьи, ибо хотя задвижки на всех келейных притворах имелись, но запирать их уставом было заповедано.

Мерцала алым огоньком лампадка, Феодосья лежала на постном своем ложе, зря с умилением маки, оливы, поля и виноградники Греции. И, словно в сладком сне, ответила на ретивое внезапно явившегося Олексея, шептавшего любовные словеса, и дрочившего с нежностию ея белую шею, и ласкавшего стегна, ибо не сумела более сдерживать томления в подпупии. Феодосья не могла в полной мере наслаждаться близостью с мужем, ибо, после исчезновения сына, в юродстве лишила себя женского естества, за что и носила долго прозвище «Безпохотная», но в объятиях Олексея на несколько минут забыла об одиночестве и почувствовала себя желанной.

– Грешники мы, – шептала после Феодосья и гнала Олексея прочь, но он ушел лишь со вторыми петухами, когда рассказал, как пробился к воротам на Красной площади и ловко бросил под ноги царю Алексею Михайловичу нарочно купленный дорогой кафтан, дабы ступил государь, спешиваясь, не в каменистую лужу.

– Должен он теперь жаловать меня повышением в службе, воздвигнуть сокольником, а то и начальником! – уходя, требовал Олексей. – А ежели не оценит верности моей, аз озлоблюсь! – и пригрозил на последок. – А ты готовься посягнуть за меня в замужество! Соболей тебе под ноги брошу, не то что кафтан!

Из ночи в ночь, на коленях, каялась Феодосья в грешном любострастии в святых стенах, ибо исповедоваться не могла, и клялась не впускать более Олексея в келью свою. А спустя три недели вдруг услышала невероятную весть, сообщенную на пороге церкви отцом Логгином. Агеюшка жив!

Феодосья долго обливалась счастливыми слезами, стоя на коленях перед иконой Иверской Божьей матери. А Она с печальной нежностию взирала на Феодосью, крепко прижимая к себе своего младенца.

Вернувшись в келью, Феодосья не находила себе места – ей зело хотелось хоть с кем-нибудь поделиться нежданной радостью. Но с кем?!

«Хоть бы Олексей пришел! – с виной и испугом то и дело думала Феодосья. – Господи, прости меня многогрешную! Только словечко Олексею скажу, далее притвора не впущу».

Олей! О! Явно в фаворе у Господа была сей год Феодосья! После первых петухов дверь кельи тихо скрипнула, и руки Олексея крепко охапили Феодосью.

– Олеша, как хорошо, что ты пришел! – тихо смеясь, прошептала Феодосья. – Но не трогай меня! Аз лишь мечтала рассказать тебе одну вещь…

Феодосья высвободилась из объятий разочарованного Олексея.

– Опять россказни! – рассердился Олексей. – Аз к тебе, рискуя животом…

За дверями, в сводчатом переходе, устланном сеном, зашуршало и явственно хрустнула под мягким кожаным каликом солома.

Феодосья испуганно прикрыла рот Олексея.

– Тихо!

Она осторожно выглянула из кельи. В мутном свете масляного светильника в каменной нише мелькнула фигура, похожая силуэтом на Веньку Травника. Впрочем, ничего особенного в сем событии не было – мало ли по какой нужде мог выйти ночью из кельи монах?

Но сердце Феодосьи заметалось пойманным мышонком – что как застал бы Венька в ее объятиях стрельца? – и она почти силой изринула Олексея из кельи, так и не поделившись счастливой новостью.

– Прощай! Не сегодня-завтра услышишь обо мне, – сердито пообещал напоследок Олексей, в обиде на молчание царя Алексея Михайловича и жестокосердие Феодосьи. – Подниму сокольничих! Какой месяц кормовые не платят!

После сего перемахнул через стену монастыря и с горя пошел на улицу лизанья, где и спустил последние деньги на блудищ и хмельное.

Вениамин Травников же тихо постучал в обитель игумена Феодора и, войдя с поклоном, промолвил, с трудом скрывая ликование:

– Феодосий – мужеложец. Из его кельи сей час украдом вышел стрелец.

«Неужели Феодосий действительно жена?» – удивленно подумал игумен, но не выказал сенсационной версии, а спросил:

– Ты слышал, о чем оне молвили?

– Не много, – признался Венька и передразнил бабьим голосом: – «Олеша, как хорошо, что ты пришел», – и затем, не удержавшись, прилгнул: – А после послышался любострастный смех и звуки скокотания. Прости меня, Господи!

– Как стрелец пробрался в келью?

– Явно не в первый раз, – бросил Венька. – Судя по тому, как бойко он перемахнул, уходя, через стену на улицу, – и мстительно прибавил: – Впрочем, когда ночное бдение несет Ворсонофий, такие события не в диковинку. Прежде аз сомневался и не хотел возводить наветы, но теперь уверен – он также хаживает в известную келью.

«Ворсонофий… – задумался игумен. – Ворсонофий с Феодосием, действительно, в дружбе, всюду вместе. Неужели он знал о том, что Феодосий – жена? Ей, хороша будет картина, если оне еще и любовями занимались. Феодосия – внове на костер, Ворсонофия – в ту же обитель, куда и Никона, а мне ссылка в сырую яму. Что ж, заслужил, пень трухлявый, коли бабу от мужика не отличил».

– Позволите идти? – услышал игумен голос Веньки.

– Брат Вениамин, проследи до утра, не случатся ли Ворсонофий и Феодосий в одной келье? И сразу доложи мне, если сие окажется так.

Венька едва сдержал радостную ухмылку и, поклонившись, покинул виталище настоятеля.

Не сомкнув глаз, он до третьих петухов караулил в темном переходе.

К его удаче, многие монахи убыли в лесную обитель на заготовку брусники и клюквы, и к пятичасовой утренней молитве в церковь никто из ближних келий не вышел. Поэтому, заметив, наконец, как в келью Ворсонофия проскользнула Феодосья, он почти не таясь подкрался к дверям. Через мгновенье Венька, ликуя, разобрал голос Феодосия.

«Каков блудодей! – с некоторым даже восхищением поразился Венька. – Едва выпроводил стрельца, уж любострастится со своим же монахом!»

Венька приложил ушеса к притвору и, охваченный сладострастием, приготовился услыхать премерзкие вздохи и стоны.

Но в келье лишь тихо беседовали.

Феодосья пыталась убедить верного своего товарища открыться игумену Феодору в том, что он сын его, – узнав радостную весть о своем сыночке Агеюшке, ей хотелось, чтобы такое же счастье обрели и настоятель с Ворсонофием. Она не могла открыть товарищу истинную причину своей настойчивости и признаться, что завтра покинет монастырь и пойдет по свету искать табор, в коем странствует сыночек ея. Поэтому Ворсонофию ее внезапные страстные уговоры открыться игумену показались странными.

– Когда-нибудь, не сейчас, – тряс главою Ворсонофий. – Не время еще.

Феодосья дружески обняла его за плечо.

И в сей момент дверь распахнулась, и в келью ворвался Венька.

Феодосья сжала ладонь Ворсонофия.

– Ну что, голубки, попались? – ухмыльнулся Венька. – Мужеложцы похотливые!

Феодосья, с трудом понимавшая значение сего слова, недоуменно смотрела на монаха.

Но Ворсонофий вскочил в гневе и набросился на Веньку с кулаками; посыпались звуки тяжелых ударов.

Феодосья сперва испуганно прижалась к стене, но после опамятовалась и ринулась разнять бьющихся. Она крепко схватила Ворсонофия за локоть, и, к ее радости, он медленно шагнул назад, глядя на Веньку. Но потом, пошатнувшись, с удивленным взглядом упал на пол, так что глава его оказалась под столом, а ноги нелепо подогнулись.

Феодосья перевела взгляд на Веньку, в руке его темнел нож.

Венька растерянно водил очесами. Зубы его стучали.

Феодосья в ужасе ринулась из кельи и, не зная, у кого искать помощи и спасения, побежала к настоятелю.

Игумен словно ждал ее и молча отворил дверь.

Взглянув на нежные ланиты, яблоневых цветов шею, крошечные ушеса, игумен недоумевал, как раньше не разглядел он прелепую юную жену. Несомненно – жена! Но в то, что Феодосий, или как там ее, была ведьмой, поверить было невозможно.

«У ведьмы зеницы черные либо коварного зеленого цвету, власа вьются хмельными кудрями до самых лядвий и весь облик погибельный для мужей, – розмышлял настоятель. – А у Феодосия очеса словно голубые проталины небесные, власа короткие, взгляд кроткий. Нет, даже если баба он, то на ведьму никоим не похож».

– Отец Феодор, Ворсонофий – ваш родной сын! Он не хотел признаваться, дабы не смущать вас и не вредить вашей карьере, – заливаясь слезами, возопила Феодосья.

Игумен недоуменно нахмурил лоб.

– Держите бийцу! – указуя перстом на Феодосью, крикнул сзади Венька. – Он убил Ворсонофия, дабы скрыть грех мужеложства!

И швырнул на стол окровавленный нож.

Глава четырнадцатаяОбретенная

– Нет ли у вас чадца со льняными власами и голубыми очесами, трех лет от роду? – внове и внове повторяла Феодосья, обходя цыганские шатры и завешанные пологами телеги. – Не приблудился ли к вам Агей, Агеюшка Юдов Ларионов?

С той минуты, как завопила Феодосья: «Не убивал! Нет на мне такой вины! Ты – убийца!» – оттолкнула Веньку и выбежала из монастыря, ни на мгновенье не прервала она быстрой ходьбы по Москве. Сперва мчалась Феодосья, задыхаясь горьковатым осенним воздухом, наугад сворачивая в темные проулки и плутая в незнакомых слободах, дабы укрыться от возможной погони. Когда Москва осветилась ржавым светом осеннего солнца, Феодосья принялась обходить берега речек и грязных прудов, где любили стоять таборами цыгане. Обегая торжища – излюбленные места цыганок с отрочатами, рыская бродячей собакой, у которой утопили щенков, она не чувствовала ни усталости, ни холода. Покрасневшие от утреннего мороза руки, натертая сапогом голень, пылающие щеки – все это равнодушно отмечала мысль Феодосьи, но сердечная жила и разум словно не соприкасались с телом: она не чуяла под собой ног и не ощущала ледяного северного ветра, пронизывающего рясу. Озирая поварской ряд, густо вонявший тушеной репой, гороховым супом и вареным мясным, она ощутила не голод, а тошнотный позыв, едва не вывернувший пищную жилу. Феодосья ухватилась за коновязь и на минуту остановилась, морщась и сглатывая тошноту.

– Нет у нас никакого Агея! – с самого утра отвечали Феодосье цыгане.

Никто не видел Агеюшки.

Но Феодосья пребывала в твердой уверенности, что отец Логгин не солгал.

Отдышавшись, Феодосья торопливо посеменила далее, вглядываясь в каждого одетого в цыганские отрепья отроченка, просившего у москвичей милостыньку.

В полдень Москва загудела от сотен колоколов, и Феодосья, встрепенувшись, с жаром помолилась Божьей Матери, прося вновь обрести любимого сыночка.

Помолившись, Феодосья заметила, что в городе закипает некое волнение. Возбужденно переговариваясь и бранясь, проскакали стрельцы. Ржали кони. Пробежала ватага воротников. К Кремлю промчалась, грохоча по мостовой, карета с двуглавым орлом. Не стихал колокольный звон, перешедший в иных храмах в отрывистый набат. Одну из улиц запрудили казаки. Феодосье от страха казалось – это ищут ее по обвинению в убийстве Ворсонофия. Если бы не известие о том, что сынок Агеюшка жив и здоров, Феодосья ни за что не стала бы скрываться! Но оставаться в монастыре, ждать разбирательств и праведного суда именно сейчас, когда сыночек, возможно, вышагивал с цыганами соседней улицей, было выше ее сил.

Когда мимо протопали пушкари, Феодосье почудилось, один из них упомянул монаха. «Приметы мои обсказывают, – решила она, юркнув в проход между заборами. – Надо переоблачиться в женское. Женой меня в монастыре не знали, значит, не догадаются дать приметы. Отец Логгин, судя по всему, меня пока не выдал, иначе схватили бы еще вчера… Венька первый бы руки выкрутил… Значит, ищут пока монаха мужеского пола по обвинению в убийстве брата Ворсонофия, упокой Господи его душеньку…»

Она опустила голову, дождалась, когда пушкари скроются из вида, и вновь, торопливо и бессмысленно, временами переходя на мелкий бег, принялась кружить по линиям. Через какое-то время Феодосья почувствовала, что идет по знакомому месту, замерла, встряхнула главой, приходя в себя, и с радостью обнаружила, что стоит перед роскошными хоромами Андрея Соколова.

Соколов в сей час вернулся на время домой – отдать распоряжения на случай, если вспыхнувшее недовольство сокольничих перейдет в бунт и потребует присутствия его, думного боярина, на службе и в помощи царю Алексею Михайловичу.

– Прости, Феодосий, некогда, – потряс благоухающей дланью Соколов, столкнувшись с монахом в теплых сенях, и довольно весело сообщил: – Сокольники шумят, того и гляди растерзают нас с тобой своими птицами! Пришлось на всякий случай выставить по улицам войско.

«Так это не меня ищут? – с облегчением подумала Феодосья. Но тут же вспомнила обиду Олексея и вновь испугалась: – Неужели Олешка поднял Сокольничью слободу в злобе на государя?! О, глупый, глупый!»

– В другой раз поговорим, – бросил Соколов и крикнул вглубь хоромов: – Велите накормить учителя детей моих и доставить в монастырь!

– Нет! – прижала руки к груди Феодосья. – Погодите, Андрей Митрофанович! Грешен аз перед вами и не тот… не та… – Феодосья путалась, отвыкнув говорить о себе в женском роде. – Не та, за кого себя выдавала… Аз – не муж и не монах. Аз жена и ведьма, избежавшая казни, Феодосья Ларионова, в девичестве Строганова.

И она стянула с головы черную шапочку, выпростав отросшие волосы, скрученные шнурком.

Случившийся рядом детина отпрянул и выронил серебряный поднос, на котором подавал Соколову расшитые перчатки.

К удивлению Феодосьи, Соколов, смешавшись лишь на мгновенье, захохотал:

– Баба?! Ведьма?! Хороши же вы там, за стенами монастырскими! А еще обижается потом ваш брат, что чернь поет о монахах срамные частушки!

Соколов зело любил ведьм, ибо со своей супругой, лепой, но постной и смирной, очень скучал.

– Ну-ка, повернись? Изрядные стегна! Ах ты, ландыш! И как я принял тебя за монаха?!

Феодосья смущенно одергивала рясу.

– Нет, не могу поверить, – задыхался от смеха Соколов. – Но ты же в науках и диспутах сильна? Откуда такая девица взялась? Эх, жаль, нужно срочно ехать в думу! Оставайся… – Соколов подмигнул. – Вечером подискутируем всласть…

У Соколова были две любовницы, молодая вдова в Москве и замужняя дама в Венеции, обе зело любострастны, но скудны умом, и он весьма вожделенно взглянул на новоявленную ученую жену.

Феодосья порозовела и робко попросила:

– Ой, нет, остаться аз в чужом доме не могу. Мне бы одежды женские… Тулуп какой ни есть, платок или оголовник.

– Какой тулуп! Шубу подать! Кунью, крытую сукном! И рукавицы меховые!

– Что вы, какая шуба, какие рукавицы, не зима еще.

– Я приказываю: шубу! Жар костей не ломит!

Детина, сжимавший поднос, ринулся вглубь сеней и вскоре появился с женскими облачениями.

– Спаси вас Бог, Андрей Митрофанович! Аз все верну, когда найду сыночка своего Агеюшку!

– У монаха еще и чада объявились! – утирал от смеха слезы Соколов. – Ничего не надо возвращать, носи. Так куда же ты сейчас?

– Теперь мне нужно скрыться, ибо возвел на меня навет Вениамин Травников, обвинил в убийстве брата Ворсонофия, который сын игумена нашего Феодора, – торопилась объясниться Феодосья.

– Как, и у игумена – сын? Он тоже баба?! – ликовал Соколов.

– Нет-нет!

Феодосья нарядилась в женские одежды, и Соколов с удивлением воззрился на прелепейшую девицу.

– Ах, ведьма! И за что ж тебя казнить хотели?

– За многое, – махнула рукой Феодосья. – За волхование, поклонение идолу, за крест из полевых цветов… Прощайте, Андрей Митрофанович!

– И куда ты пойдешь?

– Искать по свету сыночка…

– Погоди! – Соколов снял с пальца и сунул в горсть Феодосье огромный перстень с рубиновой шишкой, обсаженной алмазами. – Это тебе за уроки с моими отпрысками и наши замечательные научные диспуты! Продашь за изрядные деньги! А пока, на пищу, возьми… – Соколов покопался в болтавшемся на стегне кожаном кошеле и извлек серебряную монету.

Феодосья вышла за ворота и посеменила, путаясь с непривычки с длинных полах меховой шубы, крытой расшитым темно-зеленым сукном.

Соколов, бойко выехав в карете, махнул весело на прощание рукой.

Детина, открыв рот, глядел с каменного резного крыльца вослед монаху, обернувшемуся девицей.

Феодосья подтянула пониже, к бровям, оголовник и пошла, куда глаза гладят.

Возле темной лавки, закрывавшейся по причине смутных волнений, она упросила продать ей печеных пирожков с капустой, кои и запила брусничным морсом. От запаха тушеной капусты опять потянуло в пищной жиле, и Феодосья едва сдержала блевоту.

«Очадела ты, Феодосьюшка, согрешила с Олексеем, – вдруг услышала она голос повитухи Матрены и встряхнула в растерянности головой, не зная, верить или нет этому неожиданному известию? Плакать или радоваться? От Бога сей младенец или… сказать страшно… Грех даже и подумать – монах очадевший! Ох, нет, авось сие не так…»

Опустились синие сумерки.

В Москве было все так же неспокойно – то и дело проходили группами стрельцы, казаки, воротники. Возле церквей тревожно переговаривались горожане.

Неожиданно площадь накрыл набат огромного колокола.

Раздался грохот пушечного выстрела, от которого заложило ушеса, и поднялись тучи ворон.

Москвичи ринулись прочь с улиц, началась сутолока, заржали, встав на дыбы, лошади, перевернулась повозка, кто-то закричал, вопль вонзился в грудь Феодосьи, как вилы в скирду.

Феодосья побежала, изыскивая, где укрыться.

Улица задрожала от еще одного пушечного выстрела.

Феодосья, молясь, поспешно завернула в ворота, оказавшиеся не по-хозяйски распахнутыми. Навстречу ей из строения выскочили несколько парней и мужей и, не глядя на жену, пробежали в калитку.

Феодосья почти бегом миновала темный двор и вторгнулась в двери, над которыми теплилась пред иконой лампадка.

Она, спотыкаясь, пробралась по темному, низкому проходу и оказалась вдруг в обширной, освещенной оплывшими свечами, но пустой хоромине.

Возле одной стены сооружен был помост. А позади помоста раскачивались бирюзовые волны с белыми гребнями, розовые облака и три огромных алых рыбы, запряженных в золоченую повозку.

Сквозняк кружил, поднимая невидимыми струями, белоснежные перья и серебряный пух.

Феодосья с радостным недоумением обвела взглядом роскошно намалеванный занавес.

Полотнище качнулось.

«Феатр! – вдруг поняла Феодосья. Сердце ее сжалось и застучало, наполнившись глупыми надеждами. – Что как представляет здесь позоры Истома? Что как избежал он казни?! Ведь не сгорела же аз в срубе? Что как и он спасся?»

Сверху, шурша, упала шелковая лента. Кто-то всхлипнул.

Феодосья подняла зеницы.

Из-за солнца, подвешенного на нивидимых веревках, выглянуло детское личико с театральным румянцем на щеках, наведенным алым ягодным соком.

На Феодосью глядели огромные голубые очеса, смутно напоминавшие ей саму себя.

– Кто ты? – срывающимся от закипающих слез голосом спросила Феодосья, уже зная ответ.

– Джагет! – ответило по-цыгански чадце с льняными кудрями и шмыгнуло курносым носом.

– Какой же ты джигит, – плача, сказала Феодосья. – Ты мамин сынок Агеюшка…

Хоромина затряслась от пушечных выстрелов.

Агей собрался закричать от страха.

Феодосья подняла дрожащие руки к намалеванному солнцу и подхватила доверчиво потянувшееся к ней чадце.

В ворот стянутой на тесемки рубашки, изображавшей древнегреческую тунику, проскользнула и закачалась перед глазами Феодосьи цепочка с крестиком и крошечным золотым медальоном – солонкой с горкой соли, семейным гербом тотемских солепромышленников Строгановых.

Феодосья крепко сжала теплое тельце, прильнула к нежной щеке и вдохнула сладкое воние волосиков за торчащим ушком.

– Мама? – сказал мальчик.

– Мама, ей, мама твоя, – прошептала Феодосья.

И принялась целовать глаза, и вежи, и ресницы.

Агей смеялся и обнимал холодную шубу, крытую вышитым сукном.

– Так ты скоморошек? Актер? – улыбалась сквозь слезы Феодосья. – Как и отец твой, Истома?

– Скоморох! – важно соглашался Агей, не выговаривая буквиц.

В кулисах нашелся тулупчик скоморошка, и лапти его, и шапка.

– Что же нам деять? Куда идти? – восклицала Феодосья. – Али здесь до утра схорониться? Но что как вернутся за тобой цыгане? Нет, надо уходить. Пойдем, сыночек, куда глаза глядят, Бог нас не оставит!

А по соседней улице мчался на злом вороном коне, в окружении товарищей, Олексей, с вечера исподтишка затеявший смуту в Сокольничей слободе.

Каменное ядро, извергнутое чугунной пушкой в наущение взбунтовавшимся сокольничим, с диким шумом пролетело по черному небосводу и обрушилось на Афонский монастырь Иверской Божьей Матери. Взрыв потряс лабораторию и библиотеку. Вспыхнула огненная пороховая смесь, приготовленная Феодосьей в укромном уголке монастырского двора, и серебряной ракетой взвилась, пробив сферу небесную, летательная ступа.

– Полетела все-таки Феодосья на небесный купол к сыну своему! – в восхищении глядя на снопы крутящихся искр, воскликнул Олексей, осаживая вставшего на дыбы коня. – Удалась ступа летательная! Ох, ведьма!




Animedia Company
[битая ссылка] www.animedia-company.cz
[битая ссылка] facebook.com/animediaco
Если Вы остались довольны книгой, то, пожалуйста, оставьте на неё отзыв.

Koljadina, Elena: Cvetočnyj krest. Potěšnaja-raketa,

1. vyd. Praha, Animedia Company, 2016

ISBN 978-80-7499-204-9 (online)