Цветочный крест. Роман-катавасия — страница 30 из 64

Иллюстрация предстала столь ярко-жуткой, что жены приняли на веру медвежью похоть в отношении неведомой девицы, и не стали искать причин, толкнувших хозяина леса на не свойственное ему озорство, выразившееся в скидывании мужика в студенец.

«Видно, муж сей за девушку вступился, — подумала Феодосья. — Вот и заломал его медведь да от злости низверг в колодец»

Чего не прилгнула Матрена, так того, что лютые морозы сотнями изгнали из вологодских лесов волков и медведейшатунов, так что стаи зверья достигали торжищ, окруженных стенами городских кремлей, а уж окраины и хутора были опустошены подчистую. На отшибе деревеньки Етейкина Гора мужики изъявили схоронившихся в печи бабусю с двухлетним чадцем. Мать его, семнадцатилетнюю бабусину дочь Варьку, волк задрал прямо среди бела дня, когда вышла она на улицу от великой нужды: требовалось зарезать курицу. Известно, что в тотемских землях скотина, прирезанная бабой, в пищу идти не могла, как зело нечистая. Мать Вари ругалась с дочкой, дескать, чего голодом сидеть, зарежь курицу сама — никто об том, окромя Бога, не узнает. А Бог далеко, есть ли ему время в эдакий мороз за каждой Варькой с курицей следить? Но, Варвара, благочествая жена, второй год бедствовавшая без мужа, уперлась и — ни в какую: грех! Неделю сидели голодом, а потом пошла Варварушка на улицу, попросить первого встречного етийгорца мужского звания прирезать птицу. Тут ее самое волк и прирезал. Мать увидала эту страшную вещь из-за забора и в ужасе залезла с внуком в печь. Где и сидела два дня, опустошая горшок вареных кореньев.

— А из Вологды в Тотьму ночью прибыл санный обоз, — сменила тему людоедства Матрена. — Четверо розвальней и крытые сани. Один возница, который сидел на головных санях, в дорогу припас туес водки и весь путь к нему прикладывался. Тем и спасся. А все, кто был в санях — все, до единого! — замерзли насмерть. Так и въехали на торжище идолами! Возница: «Тпру!» — еле языком от мороза шевелит. Сани встали, за ними четверо розвальней ткнулись. А никто не подымается. Сидят, белыми зенками щерятся. Добрые люди им: «Эй, чего сидите, гости любезные, али жопы приморозили?» Молчок. Люди подходят, зрят… А в санях сидят да лежат упокойники!.. Очеса уж насквозь промерзли!

Последние словеса Матрена произнесла густым шепотом.

— А-а! — басом вскрикнула холопья Парашка.

— А-а! — вскрикнули, подскочив, господские жены.

— Пошла прочь, дура! — закричала Мария. — Напугала!

— Тебя бы медведям-то заломать, умовредную, — накинулась на Парашку Василиса.

— И чего дальше? — спросила Феодосья. — Кто в санях был?

— В головных санках оказался нарочный гонец с секретной грамотой, — сообщила Матрена.

Откуда ей было известно про секретную бумагу, жены не спросили: Матрена знает все!

— И чего в грамоте? — не сомневаясь, что ее содержание доподлинно стало известно повитухе, вопросила Феодосья.

— А в бумаге сей сообщалось, что скоморох Истома, сидящий под стражей в остроге и называющий себя Иван, родства не помнящий, есть никто иной, как наипервейший сподвижник разбойника Стеньки Разина, можно сказать, правая его кровавая десница…(в особо торжественных случаях Матрена умела прибегнуть к высокому стилю речи) Андрюшка Пономарев!

— А как же узнали, что Истома и есть тот Пономарев? — еще не осознав всего смысла услышанного, удивленно спросила Феодосья. — Али в секретной грамоте его внешность описана?

— Внешность не описана. Не велик принц — описывать его еще! Потому что и так ясно, что этот Истома — разбойник Андрюшка и есть.

— И что же теперь с ним будет? — вперив взгляд сквозь образа и стену, и улицу до самого торжища, и щель острога, сказала Феодосья.

— А ничего, — зевнула, перекрестя рот Матрена. — Казнят нынче в полдень. На Государевом Лугу сожгут да повесят.

Феодосья разжала перста.

С колен ея покатилась, страшно грохоча, пустая миска. Она проломила стену горницы, разворотила бревенчатый частокол, развалила стену Тотьмы, смела высокие берега Сухоны, расплескала море Окиян, разбила твердь небесную, и обрушила поднебесный мир, погрузив землю во тьму на веки вечные.

Глава двенадцатаяКАЗНЕННАЯ

— Неплохо изладилось? — молодой древодель задал сей вопрос не для получения ответа, а дабы затеять беседу о своем несомненном мастерстве.

Его напарник, несмотря на обладание широким носом, имевшим вид разношенного лаптя, что придавало владельцу зело балагурный образ, норов имел скорее угрюмый, чем веселый. И не разделял радостного возбуждения своего напарника, охваченного профессиональным восторгом от мысли, что именно ему доверили возводить помост для казни не какого-нибудь любодея, изловленного на посадской бабе, а самого сподвижника Стеньки Разина! Сия радость так и перла из древоделя. Звонко и нарочито небрежно стуча топором, он, то не менее звонко, невзирая на треснувшую от мороза нижнюю губу, голосил веселую песнь, то вслух, не дожидаясь ответа, комментировал работу, то помахивал инструментом, демонстрируя легкость обращения с ним. Струги, тесла, скобели — все, что надо и не надо притащил древодель в торбе из толстой кожи. А сколько раз бодро отбегал детина в сторону, дабы издалека оценить возводимую конструкцию. И все с шумом, все с азартной суетой. Тьфу!..

— Эх, аз в Москве видал помост, так помост! — мечтательно проговорил молодец утром, когда древодели впотьмах достигли Государева луга, где воеводовы люди уже с ночи жгли костер, дабы разморозить землю под вкапывание столба. — На эдаком помосте хошь — режь, хошь — руби, хошь — чего хошь делай.

Старший товарищ, исполненный хмурого внутреннего достоинства, лишь сурово сморкался и молча шевелил губами.

— А? Каковы ступени? — указал молодой топором на вытесанные им в бревне широкие уступы. — Ничего изладились? На такой ступеньке и с девкой вдвоем усидишь, не свалишься.

Напарник угрюмо сплюнул, бросил взгляд на свежую лестницу, по которой предстояло завести на помост разбойника, и еще ожесточеннее застучал топором, вырубая паз.

Сколько казненных построек возвел он за свою жизнь! И пытошные да правежные столбы, и плахи для отрубания членов и голов… Одних срубов для сжигания ведьм и богоотступников было им самолично излажено не менее трех дюжин! Особой гордостью древоделя была постройка для колесования, о чем он неизменно вспоминал в минуты особого душевного расположения. Но сего дня древодель был хмур и озабочен. Загвоздка вещи состояла в том, что воевода Орефа Васильевич до сей поры не мог решить, как лучше предать смерти скомороха и вора Андрюшку Пономарева? Поэтому древоделям на всякий случай пришлось и вморозить в землю столб, и затоговить сруб, и начать возводить помост: кто его знает, каково будет распоряжение воеводы?

А приказ все не поступал.

Более всего Орефа Васильевич опасался обвинений в мягкости судебного приговора в отношении государственного преступника. Честно говоря, казнить разбойника такого высокого звания Орефе Васильевичу предстояло впервой. И он был охвачен думами: как поступить наилепнее: вырвать ли пуп? Залить ли в глотку железа? Посадить на кол? Зрелищу должно было вменить в головы тотьмичей крепкую веру в неотвратимость наказания и наполнить их гордостью за крепость и справедливость судебной системы Тотьмы, которую практически во едином лице представлял Орефа Васильевич. «Практически», потому что иной раз суд вершили духовные отцы города. И сегодня, радея о воспитательном моменте, на казни должен был выступить отец Логгин, но само следствие и забота о казнении целиком лежали на плечах Орефы Васильевича.

— Али кишки вырвать? — уперев кулак в бороду, ломал голову Орефа Васильевич. — Али медведями растерзати?

Отец Логгин поморщился.

— К чему эти языческие методы? Слава Господу, у нас здесь, в Тотьме, не древний Рим, чтоб рвать разбойников львами.

— А как же при Иване Грозном? И за ребро подвешивали, и по горло в землю закапывали, и свинцом заливали? Негоже старые способы забывать, оне нам дедами заповеданы.

— Иван Грозный, при всем моем уважении к ним, это все-таки вчерашний день. Согласитесь, Орефа Васильевич, многое, в том числе, и способ казни, имеет свойство устаревать. И Иван Грозный с его ребрами не исключение из сего правила.

— Уж услыхал бы он тебя, отец Логгин… — ухмыльнулся воевода. — Висел бы сейчас, за муде крюком подцепленный.

Отец Логгин нервно сморгнул, неискренне рассмеялся и дернул бородой.

— Да уж… Но ныне, слава Богу, наместник Господа на земле царь Алексей Михайлович, государь добрейший, сторонник гуманных методов. Посему полагаю, что в русле сего…

Отец Логгин слега заплутал в речи и остановился, дабы собраться с мыслями.

«Эка красно бает! — восхитился в сердце Орефа Васильевич. — Что елдой выводит!»

— Казнение должно быть классического рода, — наконец промолвил отец Логгин, — в русле православных христианских традиций. Сожжение — идеальная вещь. Огонь — от Бога. Божественный огонь… Неопалимая купина… Надобно будет ввернуть, кстати, про купину…

Отец Логгин прочистил горло, репетируя красную речь:

— Того сына своего, кто несправедливо оклеветан наветами, Отец наш спасет от огня, как тушил он пламя неопалимой купины. Но, ежели богопредатель истинно виновен, то огонь вспыхнет с божественной силой… Кстати, Орефа Васильевич, не дурная мысль — усилить пылание. Не знаете ли, чем возможно усилить Божественный огонь?

— Да чего его усилять? Затрещит разбойник, как миленький! Али не видали вы, как плоть горит? Скирдой вспыхнет говно разинское, прости Господи!

— Кашу, Орефа Васильевич, маслом не испортишь. Огоньку никогда не помешает. Чтоб, значит, до небес пламя вилось.

— Можно и до небес, — согласился Орефа Васильевич. — Но тогда народ не увидит, как этот сучий потрох корчится. Почто же лишать людей такого удовольствия?

— Сие истинно.

— Тем более… принимая во внимание ваш богатый опыт… Может, масла подплеснуть, так это, назаметно?

— Серы кинем, — предложил Орефа Васильевич. — Уж запылает! А вони будет… Пороху можно подсыпать для треску.