Цветок Зла [СИ] — страница 18 из 28

у еще было, что противопоставить ей, но контраргументы все являлись тихими, блеклыми, неубедительными, бесплодными, неспособными породить надежду. В пораженной чумой реальности не было места для пустых самоуспокоений и нездравых чаяний. Перстень на мертвой руке был самоочевидным знаком, выпустившим на свободу душащую скорбь, приправленную бьющими в сердце самообвинениями. Тот, кто готов был гордо взвалить на себя борьбу против всего зла испорченного мира, не сумел отвернуть зла от самого близкого человека. До чего же глупая это была самонадеянность! В сражениях с химерами офицер не вспомнил ни о чем из того, что имел, чем дорожил, что должен был сохранить. «Я отдалялся от него. Я уставал… И вот — получил, что хотел?! Надоедал мне, видите ли, отец с его задушевными беседами. Больше вот никогда не будет! А он… гордился мной, пусть я того и не заслуживал! Кто назовет меня умным, когда я эту доброту и отеческую гордость не ценил?! День Ветеранов… Да будь он проклят!». Томас понимал, что не располагал информацией, не мог быть в нужное время в нужном месте, не получал возможности спасти отца, да и винил себя он не за то, чего не сделал, а за упущенное время из-за собственного эгоизма. Теперь он прокручивал в голове, снова и снова наказывая себя душевной болью, все, что недосказал старику Говарду, все моменты, в которые оставался безучастен к его словам и его чувствам. Этих упущений, непреднамеренных сыновьих ошибок исправить было нельзя. Полицейский смахнул бесчувственными холодными пальцами застывшие на скулах слезы. «Что я могу сделать?! — пытал он себя, горестно сжимая зубы. — Что я, мать его, могу теперь сделать?!». Злополучный День Ветеранов был грядущим днем. «Я сделаю то, чего он хотел, — решил для себя офицер Гуччи, — если ничто не помешает. А даже если попытается помешать… Пусть что угодно выползает на свет! Я встречу это в медалях. И дойду до парка «Роузвотер». Томас осознавал, как, по сути, бессмысленно было делать такое одолжение отцу, который уже не увидит этого и не узнает, почтит ли сын хоть однажды его память, но сейчас только подобное действо могло унять муки совести, остановить искупительное самоистязание. Если учесть и то, как Гуччи ненавидел свои армейские награды, что он даже в определенном роде считал их клеймом позора, исполнение воли отца тоже было весомой карой. Полицейский считал себя обязанным получить воздаяние.

Кобальтовая вода озера сверкнула острым белым отблеском. Лучи холодного ноябрьского солнца, бегло взглянувшего на меланхоличную землю из-за туманного полога, бросили колючие блики на волнующуюся поверхность Толуки. Солнечный свет заставил переливаться и слезы в воздетых к небу глазах Томаса Гуччи. «Неужели я вижу брешь? Словно целую вечность не видел света… Скверно. До рвоты скверно… Я так хочу, чтобы этот луч значил что-то! Значил, что я понял то, что должен был понять, усвоил то, с чем должен отныне жить. Может, хоть теперь действительно кончится мой кошмар?». Незримая сила словно подхватила его под руки и помогла ему подняться и твердо стоять на ногах. Редкие солнечные блики поплясали по дремлющему на берегу озера Толука шоссе Плезант Ривер, приглашая человека следовать этой дорогой. Без злого умысла теперь реальность звала его домой.

V

К вечеру Томас вернулся на улицы южной части Сайлент Хилла, неторопливо переставляя ноги, осматривая каждый метр жилых кварталов, убеждаясь, что все вокруг сбросило с себя тень пепельных ужасов, что все стало так привычно и нормально, как было несколько дней назад. Растворилась без следа и яркая россыпь маков, завоевавшая минувшей ночью все зеленые участки города. Соблазнительной становилась подползающая змеем-искусителем мысль о том, что, может быть, все же не было никаких испорченных и туманных состояний реальности. Был бы Гуччи несколько слабее морально, он поддался бы такой сладкой лжи с долгожданным облегчением, даже невзирая на то, что перстень отца ноющим осколком сидел в ладони его сжатой мертвой хваткой руки.

Офицер не без смятения миновал выщербленный и запятнанный лишайником памятник Кровавому болоту и свернул к своему дому. Усталое сердце лелеяло свежую надежду на безопасность и покой под защитой родимых стен. Гуччи не мог позволить себе расслабиться до конца, но в нем крепчала вера в то, что испытание его действительно завершилось. С этим он вошел в квартиру, более не державшую за спиной уготовленного ему предательского ножа. Полисмен скинул грязную обувь и кожаную куртку в прихожей. Ему хотелось скорее сбросить с себя всю одежду, пропитанную потом, дымом, угольной пылью и прочей грязью, но почему-то сначала он заглянул в жилую комнату и пробежался взглядом по картинам Филлипа Гуччи. Томас задумался о том, что ему было чем гордиться в своей семье. Братья Гуччи не были образцами мужественности, не сражались со злом, не давали отпор преступности. Однако они добивались своего, делали свое дело — тонкое, творческое дело. Оба брата остались в памяти Томаса начитанными, эрудированными людьми с глубокими увлечениями, к чему он и сам с малых лет тянулся. История, литература, мифология… В памяти офицера полиции всплыло лицо Дэна Эвери. Вновь представить себе работника Исторического Общества Сайлент Хилла теперь удавалось не столь детально, но чем-то седой нервозный заместитель директора был похож на Говарда Гуччи.

Томас свернул в свою комнату, торопясь, чтобы эмоции и переживания снова не захлестнули его с головой. Он выбрал чистую одежду и с ней отправился в ванную комнату. Очищение от всей грязи измотавшего его наваждения превратилось в долгое, лихорадочное помешательство. Лишь убедившись в том, что смог избавиться от всех следов своей персональной войны, Гуччи оделся и смог позволить себе сбросить с плеч утомляющее напряжение. Практически с закрытыми глазами он вернулся в спальню, упал на нерасстеленную кровать и провалился в забвение глубокого сна.

Вожделенный отдых с отсутствием любых чувств и мыслей долгое время не могло прервать даже нарастающее чувство голода. Проснулся Томас уже на исходе ночи, когда было около четырех часов утра. «Оно наступило — одиннадцатое ноября», — тягостно констатировал про себя он, глядя на часы, стрекотавшие на стене. Мужчина прошел на кухню, включив во всех комнатах свет. Гуччи даже в детские годы не испытывал страха темноты, но после всего пережитого буквально несколько часов назад он более не желал оказываться во мраке. Голод становился таким сильным, что не хотелось даже тратить лишнее время на приготовление пищи, и Томас обошелся бутербродами, выпив при этом пару кружек крепкого чая. Избавившись от бьющего под дых ощущения, он снова попытался крепко заснуть, но сон пришел поверхностный, утомительный и наполненный адским калейдоскопом сменяющихся картинок всех тошнотворных и пугающих зрелищ, с которыми пришлось столкнуться накануне.

Когда бело-стальное солнце поднялось достаточно высоко над горизонтом, Гуччи смог оставить попытки заснуть без сновидений и постоянной настороженности. Голова после пробуждения ощущалась разбухшей и тяжелой, но на это нечего было жаловаться тому, на ком лежал припирающий к стене груз вины. Томас словно готовился к последнему дню в жизни, к торжеству перед казнью, когда выбрил лицо, причесался, прогладил и надел свежую рубашку, начистил ботинки. С достоинством готовился он выйти к эшафоту, повязав голубой шейный платок и поправляя воротник форменной защитной куртки песочного цвета с четырьмя медалями, приколотыми к груди в области сердца. Под курткой пряталась наплечная кобура с заряженным пистолетом, компанию которому составлял армейский нож, сидящий в футляре на поясе. Перестраховка оставалась значимой, но Гуччи помнил главную цель своего похода к озеру и потому вложил в карманы куртки перстень Говарда и книгу Бодлера, которую нередко перечитывал и сам. И когда офицер выходил из квартиры, в голове его заевшей пластинкой крутилось:

«Мой Демон — близ меня, — повсюду, ночью, днем,

Неосязаемый, как воздух, недоступный,

Он плавает вокруг, он входит в грудь огнем,

Он жаждой мучает, извечной и преступной».

Гуччи сперва держал путь к сокровенному месту своих вечерних неторопливых прогулок и размышлений о вечном. Свернув на первом же перекрестке, он едва сумел сдержать удивленный возглас, когда увидел несколько человек на улицах. Жизнь города вернулась в русло, заполнив дороги машинами, распахнув двери магазинов, отпечатав свежие газеты, собрав людей под флагами памятного дня. Седой мужчина с планками наград на пиджаке подошел к Томасу и молча пожал ему руку. Полицейский сдержанно кивнул в знак благодарности, хотя его не столько заботил жесть почтения, не вполне справедливо полученный от героя Второй мировой, как необходимость сперва вступить в так называемую нормальную жизнь, включиться во взаимодействие с людьми, заново становиться обывателем. Гуччи испытывал то же чувство, когда вернулся на родину по истечении контракта. И тогда, несмотря на разумное ожидание успокоения, что-то в нем так же съеживалось, металось и всячески противилось возвращению в мирные берега. Тогда он не понимал себя — не понимал и сейчас, безошибочно узнавая эти переживания. Потребность в одиночестве взыграла с новой интенсивностью.

Набережная, вопреки ожиданиям Томаса, не пустовала. У перил стояла женщина с тонким станом, окутанным черными и темно-зелеными тканями — велюром, гобеленом и кружевом. Девочка лет десяти в сине-фиолетовой школьной форме дергала ее за руку, что-то повторяя и отчаянно указывая на офицера Гуччи. Томас остановился. Женщина обратила к нему узкое лицо с первыми печальными морщинами, обозначившимися между остро изломленных бровей. Ветер, налетевший с озера, растрепал огненными волнами ее волосы, которые незнакомка пыталась поправить длинными суставчатыми пальцами. Женщина похлопала девочку по плечу, разрешая ей сделать то, чего она хотела. Та побежала к офицеру, а он продолжал смотреть на рыжеволосую мать-одиночку. Гуччи был уверен, что женщина была лишена опоры, так много было в ее узком, подобном высохшей ветви, силуэте долгого терпения, пролитых ночами слез, бремени живучего горя.