Цветы дальних мест — страница 20 из 46

— Мишка, салют устроим! В честь именинницы, ага? — Устроим, Коля-Сережа, еще как устроим!

— Ракетницу тащи! Людка, слышь, в честь тебя по всем правилам сейчас салют развернем.

— Да что вы в самом деле, — будто смущалась Воскресенская, но и сама на ветру пьянела, волосы распустив по плечам.

— Давай ее сюда. Красную заряжай, потом синюю. Товарищ геолог, может, ты сигнал помнишь? Мол, так и так, поздравляем…

— Во, чумной, во, чумной! — прокричала тетя Маша.

— А ты, Федоровна, салюта и не видела никогда, а? А у нас в Москве, почитай, каждый день салюты!

— Ври, да не завирайся.

— Точно. Каждое воскресенье. Мишка, скажи!

— Точняк! То юбилей, то День милиции. Внимание!

Миша воздел руку с пистолетом к небу, упер локоть в ладонь другой.

— Осторожней! — успела крикнуть Воскресенская, когда вспыхнула с краю неба особенно яркая и длинная, как хвост воздушного змея, зарница.

Миша нажал курок, красная ракета, сыпя искры, шипя и разбрасывая по ветру горящие точки, ушла вверх, а все, не сговариваясь, завопили:

— Ура-а-а-а!

Оставив белый дымный хвост, ракета померла в вышине, кричать стало скучно, и шофер проорал:

— Синюю давай, синюю!

— А не может случиться, ч-что это воспримут к-как с-сигнал, — заикнувшись отчего-то раза в два больше, спросил Володя негромко.

— Я думаю… — хотела что-то резануть Воскресенская, но шофер был тут как тут:

— Не бэ, погрузимся. Кому здесь быть, твой сигнал ожидать? Черепахам разве что? Ох, опять ты переживаешь много. Не бери в голову…

— Внимание! — заорал Миша истошней прежнего. Снова он прицелился куда-то в небеса, ногу отставил, как горнист, и бабахнул. В ответ гулко ухнул сверженный бак, зарницы замигали, пропел на лету что-то залихватское ветер, искры рассыпались широким шлейфом, ракета прочертила в небе большую синюю запятую.

— Ур-ра-а-а! — проорали теперь три мужские глотки.

— Ур-ра-а-а! — отозвалось где-то на холме.

— Ур-ра-а! — прошептало эхо в другой стороне.

И, словно в ответ на этот троекратный клич, в темноте кто-то тягуче и мутно завыл.

— Что это? — спросила Воскресенская с опаской. Прислушалась, но вой смолк. — Или мне послышалось? Ведь было что-то? А, мальчики?

— Да вроде, — неясно отозвался Миша, разочарованный временной оттяжкой очередного залпа.

— А может, и послышалось, — заметил шофер.

— Как же всем послышится-то, голова. — Голос тети Маши тоже волновался — в такт начальнице. — Я тоже слыхала. Ишак, кажись. А может, верблюд.

— А может, варан? — бойко осведомился шофер. — Может, это он так «ура» кричал? А, Федоровна?

Вой не повторялся.

Постояли секундочку молча, в ожидании, как вдруг Воскресенская подозрительно глянула во тьму, пригнувшись.

— Орехов, ты?

Парень не отвечал. Вгляделись и остальные: фигура парня действительно нарисовалась неподалеку, он стоял спиной ко всем молча и точно задумавшись.

— Эй, Вадик, это ты воешь-то? — спросил шофер.

И вновь ответа не было.

— Обиделся, — откомментировал Миша. — Ну и хрен с ним.

Тут спину парня передернуло, он скособочился, сгорбился, что-то клокочущее донеслось с его стороны — бульканье и хлипы.

— Не проблевался еще, — отметил шофер. — Мишка, заряжай. А ты два пальца в рот сунь, — посоветовал он парню, — полегчает.

— Ур-ра-а-а! — вновь раскатился по округе диковатый, не идущий к здешним молчаливым местам вопль. Ракета, на сей раз зеленая, мертвенным светом высветила стены кошары, кучку людей, оспинную пустую землю перед домом, зарницы откликнулись ленивее, зато вой не замедлил повториться — но только ближе, тягучей, громче, ясней и еще более противный, чем прежде. Что-то больное, надрывное слышалось в нем.

— Верблюд, — на этот раз уверенно сказала повариха. И добавила, будто другие не слышали или не знали, как этот звук назвать: — Воет!

— Может, заблудился? — предположил шофер.

— Как же он в пустыне заблудится-то? — возразила Воскресенская. — Больной, может?

— Или пить хочет? — вставил Володя без запинки, но уж вполне ни к селу, ни к городу.

— Сейчас мы ему поднесем.

Миша заржал. Но оборвался, потому что верблюд завыл снова — яро, неистово. Начинал он с какой-то низкой и обиженной ноты, как бы с мычания, потом взвывал и заканчивал высоким фальшивым голосом, словно кричал от боли или притворялся. Надрывный этот вопль в темноте раздирал душу.

— Что ж это, боже мой, — пролепетала Воскресенская. — Кажется, к нам идет?

И вдруг парень, все корежившийся в темноте, вымолвил глухо:

— Это голый.

— Кто?!

— Голый верблюд. Оставили его.

Парень говорил, все стоя к остальным спиной, а лицом к ветру, отчего выходило душно и неразборчиво. — Верблюды пили у колодца днем, а его оставили. Вот он и…

— И что ему надо? — подозрительно поинтересовалась Воскресенская.

— Тебя, что ль, ищет? — спросил Миша иронически.

— Голый, одетый — один черт! — вставил шофер.

— Да слушайте вы его! Напился — и молчи себе! — крикнула парню повариха.

Тот и вправду замолчал и вновь рыгнул.

Всем стало спокойней.

— Повоет и уйдет.

— Конечно. Это ракеты его испугали, вот что.

— Ну, не надо больше тогда.

— Конечно, в дом пойдем. Водочка-то выдохнется, да, Мишка?

— И овечку надо добить.

— За стол, за стол, мальчики. И Орехова прихватите, спать ему пора…

Но тут такой истошный вой раздался поблизости, что разом замолчали в оцепенении. Кровь стыла в жилах, так этот животный крик был страшен, впечатление было, что рядом открыли живодерню.

— Где он?

— Рядом где-то.

— Фонарик есть? Засвети!

— Там, там, не туда светишь. В той стороне, кажись.

— Боже, только б он замолчал! Но вой не прекращался теперь.

Долгий, мутный, такой, что с души воротило и тоже хотелось завыть.

Фонарик прыгал у Миши в руках, светил близко, шагов за десять, зарницы приутихли, как на грех, ничего нельзя было разглядеть во мгле.

— Голый это, — повторил парень шепотом. — Заболел, наверное.

— Да замолчи ты!..

Наконец что-то темное зашевелилось в стороне от дома, где-то за туалетной кабинкой. Ветер посвистывал, поигрывал своей добычей, несся вниз по холму, но не мог уже заглушить будто какой-то топот, посапыванье. Темное надвинулось, невольно все сделали шаг назад, где-то далеко на востоке выбросилось из-за горизонта наискось белое пламя, и все увидели упирающуюся, громадную впотьмах фигуру верблюда и человека под ним, тащившего его за короткую веревку, продетую в кольцо у животного в носу.

— Эй, что тебе? Что тебе надо? — закричал Миша, ошалело водя фонариком. — Кто ты?

Ответа не последовало. Но в следующей вспышке можно было различить: положение фигур изменилось. Верблюд теперь стоял на коленях, мерной тушей маяча перед ним, а человек хватал что-то с земли и будто засовывал верблюду в пасть. Зарница потухла, верблюд завыл, сперва муторно, тяжко, а потом вдруг закричал — именно закричал — как ошпаренный. Закричал и Миша. Зрелище было настолько отвратительно, крик верблюда так безумен, что Мишин голос сорвался, звучал истерически и надрывно.

— Что происходит? — орал он. — Я вас спрашиваю? Эй, ты, что такое?

Но и на этот раз человек не ответил. Он уперся в землю ногами, ухватился за веревку двумя руками и поволок верблюда еще ближе к дому.

— Стой! — орал Миша. — Стой, стрелять буду! — Хоть и не из чего было стрелять. — Коля-Сережа, ружье давай!

— Спокойней, Мишка. Сперва узнать надо: чего ему?

— Миша, Миша! — только твердила Воскресенская, потеряв способность что-либо понимать.

— Убивает он его! — тонко и заполошно, по-бабьи закричала повариха.

И была права.

Кривоногий и низкорослый казах — а подошел он уже так близко, что в пляшущем электрическом свете различимо было бледное и круглое пятно его лица, — потянул верблюда снова вниз, тот коротко взревел, подбросил голову и ухнулся на колени. Быстро нагнувшись, казах захватил в горсть камней и песка и с размаху залепил верблюду в нос. Он сделал и еще какое-то вращательное движение кистью, будто всовывал камни верблюду в ноздри поглубже, и тот снова закричал — и так мутно, так жалко и болезненно, что Воскресенская отвернулась, и ее замутило.

Теперь уже все это: прыгающие нелепо по небу зарницы, подвывание ветра, потрескивание пустыни и алкоголь, не успевший выветриться, бессмысленное появление из мглы незнакомого человека, мучения верблюда и его безумный вой — все вместе отдавало сумасшествием. Казалось, произойдет сейчас что-то непоправимое, до конца ужасное. Каждому, должно быть, хотелось самому заорать, начать плакать или кусаться.

В руках Миши возникло ружье. Это была охотничья двустволка, заряженная мелкой дробью, — на зайцев, но в бликах, в дикой игре зарниц, вскинутая, упертая прикладом в плечо, она чернела зловеще. Не на шутку запахло убийством.

— Убью! — заорал Миша дико.

Всхлипывая, плача уже, Воскресенская повисла у него на руках, он сбрасывал ее, обезумев, и, верно, нажал бы на курки, если бы не Володя, сильно ударивший по стволу ребром ладони.

Казах обернулся. Лицо его было чумазо, перепачкано грязью и, видно, слезами, тоже вполне безумно. Он сделал несколько неверных, вихляющих шагов, выпустил из рук повод — верблюд шарахнулся в темноту, — пьяно оступился, упал на колени и рванул рубаху на груди.

— Стреляй! — гадко закричал он пронзительным высоким голосом. — Вот он я!

Слезы текли по его лицу, черная челка была дико взлохмачена, а голая грудь нестерпимо ярко и обнаженно забелела в темноте, словно это была не кожа, а раскрытая кость. И нельзя было поверить, что этот тщедушный, пьяный, тупой и плачущий человечишка мог заставить мучиться и страдать сильное животное, способное раздавить его, пожалуй, едва шевельнув ногой.

— Стреляй! — терзался и плакал казах, пригибая голову, словно подставляя не грудь под пулю, а шею под топор. — Стреляй!