— Конечно, как ни погадаешь на себя — всегда дрянь какая-нибудь выйдет. Лучше уж так жить. А уж приметы дурные. У меня вот…
— Так что прощу вас снов мне своих не рассказывать. — Воскресенская засмеялась, но как-то натянуто. — Так что приметы?
— А что приметы. Хочешь не хочешь, а по ним все выходит.
— Это как же?
— Ну как. Я замуж не хотела, а в зеркале его увидела — и вышла.
Это интересно.
— Да. Гадали девки в общежитии, я к ним подсела, дура. А они: от, Маш, сейчас тебе жениха подыщем. Заставили в зеркальце смотреть. Я смотрю-смотрю — нет никого. И вдруг вроде как мелькнуло что-то в глубине. Мельк — и все, ничего не разобрать, ни лица, ни одежи. А они смеются. Это, говорят, он на велосипеде был. И что — правда на велосипеде.
— Вы подумайте, — иронично.
— Пашка-то? Ну да, он фасонистый из всех парней, городской. У них за рекой свой дом был. Так он на работу на велосипеде приезжал, на машине на хорошей, и на танцы тоже. Рулит, бывало, в перчатках, кепка на голове. Так он после того случая ко мне на танцах и подошел. До того не смотрел, а видный был, а после подошел и приглашает. Я танцевать по-городски плохо умела, а он после танца меня за руку взял и говорит: выходи за меня. Когда, спрашиваю? Когда-когда, говорит, сегодня. Так за руку меня в тот же день к матери своей и отвел…
— Но в зеркале-то на велосипеде мог и другой ехать.
— Он, кому еще. Я ведь и разошлась по примете.
— Вот как.
— Так. Утром встали с им, а мне стыдно перед матерью перед его, жжет от стыда, глаз не поднимаю. Хоть подмету, думаю. За веник взялась, начала мести, а он мне — брось, Марья, гулять будем. Я стою, растерявшись, посреди горницы, гляну на него — красная делаюсь. А свекровь смотрит из угла, губы поджала нехорошо, улыбается. И тоже мне — брось, брось, говорит. Да так ласково. Я уж и с-под кровати вымести успела, с-под шкафа и стою посреди с веником… Вы спите?
— Нет-нет. Только я не пойму: недолго вы с мужем-то прожили?
— Да месяц. Но в то самое утро все и разладилось. Послушалась я, мне бы мести дальше, а я послушалась. Он меня за руку к себе потянул, я и бросила веник-то. Он меня на лодке зовет кататься, а свекровь все на веник этот на полу и смотрит.
— Что, не хозяйственной показались?
— Не в том дело. А только, если перед каким делом не подмести, то дело и не сладится. Это дело-то, а тут — свадьба… Через этот веник все и не заладилось между нами. Он через месяц другую привел, я и ушла. Уж потом узнала, что беременная была.
— Как же?
— Мы ж с им не расписаны были, вот он потом и от дочки отказался. Во-он когда спохватился, когда дочка седьмой кончила. Приехал, лысый уже. Просил дочку на его фамилию записать.
— А вы?
— А на кой он нужен? Потом написал, что болен, помирать собрался. Вроде и жалко стало, да только наврал: живой и посейчас.
— И после замуж не выходили?
— С малым дитем на руках куда выйдешь? Потом, дочка подвыросла, многие стали свататься. И посейчас один женихается, в охране на руднике работает…
— Странная ночь. И холодно, и душно. Скажите мне, Марья Федоровна, вот — молодость была, один какой-то месяц любви. И что — никогда потом уж хорошего не было?
— Всякое было. Только пуще, чем в первый раз, никогда не бывает. В тот вечер перед свадьбой — в тот вечер лучше всего. Потом не то было… В тот вечер он меня сильно любил.
— Страшно это.
— Чего страшного-то? Жизнь. И не только месяц. Он и потом прибегал, от своей следующей-то… Сама-то замужем была?
— А почему не спросили — может, я сейчас замужем?
— Так что ж тогда по пустыням разъезжать. Нет, про вас видно, что одинокая…
— Да?
— Ничего, молодая еще. Да теперь и замужем — как одна. Вроде не война, а бабы какие с животами, какие с ребятишками все одни остаются. Мужиков, будто их кто гонит куда-то. У меня в доме в одном одиночек больше, чем мужних…
— Не знаю, поймете ли вы меня, но мне кажется, этооттого, что в сегодняшней жизни все как бы в мелочь превратилось. Все движется, меняется, темп возрос, информация, впечатлений больше, можно стало путешествовать — и так, и за рубеж, — и встреч, кажется, больше, но не стоит за всем этим одно, объединяющее, главное. Все есть, а…
— Думаю, зажрались. Не знают, чего хотеть.
— Разве вот мы с вами — не знаем?.. Нет, в другом дело, просто надежды за всем этим ярким и разнообразным нету. Раньше, кажется, за каждой мелочью, за каждым пустяком что-то стояло, и было чего ждать. А теперь исчезло это самое — ради чего. Вот и мечутся люди, сходятся, расходятся…
— Это нужно или одному в пустыне жить, или такую силу иметь…
— Вот-вот, вы меня удивительно поняли. А сил нет, силы подорваны. Дело же не в том, что счастья нету, правда же? Нет идеала счастья. Поэтому от какой-нибудь глупейшей случайности, от поверхностной мелочи все самое хорошее и большое рухнуть может…
— В жизни завсегда — не за ту ниточку потянешь, глядь — по ручкам-ножкам уж опутана. Не раскрутиться, не ослобониться.
— Точно, все на ниточках. И куда какая идет — не узнать.
— Видишь, ты тоже суеверная, а говоришь…
— В каком-то смысле суеверней, чем вы, в сто раз. Но я вам завидую.
— Мне?
— Да-да, вам. Завидую, что вы вот так точно и верно знаете, в чем ошибка ваша. Уверены, что знаете, и мучиться над этим вам больше не надо… Ведь всегда есть один какой-то момент, движение одно, слово, улыбка, не будь которых — и все иначе бы пошло, а? Одна-единственная какая-то мельчайшая неправильность, с какой все и идет наперекосяк. Комкается, а потом уж — ничего и ничем не поправишь… И вот остается только отыскать эту ошибку, ведь не знать ее — мучительно, и хуже нет — так и не найти, не понять, в какой момент ты ее допустила. Так всю жизнь можно промучиться, не зная, кого винить. А вам легче.
— Поняла я теперь. Это вы про то, как я горницу не домела? Так то примета, то не ошибка, то я — от счастья веник-то бросила…
— Вот, больней вы не могли возразить. Правда, правда, у вас не то…
— А у вас?
— А, давно было, давно… И все равно, знаете, продолжает во сне сниться. Вот два дня тому назад…
— Два дня?
— Да, позавчера. Снится, я будто лежу в своей комнате, дома, а во всю стену — зеркало, прямо надо мной. И только я его увидела, поняла, что не одна… А зеркало дрожит, висит криво — и дрожит. И я думаю еще, что надо его поправить, но тут оно отделяется и на нас падает. И, знаете, так мне не хочется, чтобы это мы были, что тут же вроде бы и не он со мной, а подруга. А оно упало и разбилось ровно пополам. И я заплакала, но думаю во сне: у меня же нет такого зеркала, значит, все только снится. Но плачу, будто какое-то горе стряслось, и не могу остановиться…
— А что ж плакать? Это когда наяву зеркало бьется — к плохому, а во сне, да если еще себя в нем видела…
— Видела, обоих…
— Так то к женитьбе.
— Что вы говорите?!
— Известно — к венцу.
— Нет-нет, так быть не может. Он уж… Конечно, двенадцать лет не срок, но не в том дело. Многое ведь все равно забывается, а это все я до черточки помню, сколько раз в уме перебирала, что наизусть разучила. Не знаю только, с чего начать…
— А ты не спеши. С самого начала и начинай.
— Значит, с института надо начинать, с нашей группы. С первого по третий курс мы втроем дружили: я и две подружки, обе из Сибири.
— Землячки мои.
— Тамаре удалось выйти замуж и остаться в Москве, мы с ней видимся, вторая исчезла, не знаю где, ее звали Лена, фамилия занятная — Забегалова. Обе блондинки, рослые, с крупными руками, ногами, здоровые, яркощекие, и обе несчастные, как они считали. Тайком мне завидовали, а значит — в лучших подругах ходили: они, мол, несчастные, а я счастливая.
За ними не больно ухаживали, многие мальчики мельче их были, а я — москвичка, из семьи обеспеченной, жила дома, не в общежитии, поухоженней, пооткормленней, поодетей, к тому ж отличница, комсомолка, в походы вызывалась первая, на гитаре тренькала что-то вроде «Ах, это ветер волосы взъерошил и немного платье приподнял», белиберда отчаянная, но мужики балдели, как Тамара говорила. Даже соавтором кафедрального шефа была по какой-то мелкой публикации.
И учился в нашей группе мальчик-грузин, Тенгиз, из Тбилиси, смазливый, но милый, хрупкий, вовсе не наглец, напротив, слишком даже застенчивый, имел слабость называть себя князем. Впрочем, сколько я встречала мало-мальски интеллигентных грузин, непременно княжеского рода, иначе у них не принято. Так вот, фамилия у него и вправду была благородно-медленная, на «э», сейчас не вспомню, маме моей очень нравился.
Мы с ним ходили в кино, я учила его на коньках кататься, подружки млели, завидовали, а он дальше того, что руку мою в кино пожимал, никогда не шел. Окружающих наш школьный роман с ума сводил, в походах-то все симпатии наружу, спали по-солдатски, вполвалку, поцелуи, все такое, вечера институтские тоже церемонностью не отличались, а тут — кружева, да и только. Но жениться не предлагал. И то именно, что не предлагал, что все молчаливо происходило, цветы дарил, с мамой без меня часами чай пил, пока я в походах на гитаре наяривала — сам брезглив был до неприятного, но чист несомненно, — это именно и говорило мне, что женитьба у него на уме. Причем не как выход из маминого поля зрения и платонического тупика, а всерьез, в особенном, кавказском, смысле женитьба, помню, рассказывал с грустью, что не всякие родители в Тбилиси посмотрят хорошо на брак с русской… Короче, он был влюблен.
Невестой я себя чувствовала безбоязненно. На него можно было положиться, при этом он меня никак не связывал. Отпускал на вечеринки безропотно, никому ничего конкретного я не могла рассказывать, хоть подружки, конечно, и поедом ели от любопытства, но в институте нас твердо считали парой. Это укрепляло и мой авторитет, и мою сопротивляемость в походах и на практиках. Была я, разумеется, девицей, и не то чтобы до замужества себя блюсти собиралась, но случайно, вповалку, как другие, никогда себе не позволила бы и не простила. В общем, он чем-то вроде ангела-хранителя был для меня весь третий курс, благо был похож на ангела. Тенгиз и пригласил нас в августе в Тбилиси.