Цветы Эльби — страница 20 из 27

— Погоди до осени, — просил Шамалак богача, — соберу урожай, с лихвой отдам.

Не внял его слезам богатей. Заявился со старостой и увел со двора последнюю корову. Да еще овцу прихватил за проценты.

— Вот теперь, — усмехнулся, — мы с тобой квиты.

У бедного Шамалака детишки мал мала меньше. Как им жить без молока. И хлеба нет, и картошка на исходе.

Загоревал Шамалак, ушел в лес, задумал покончить с собой. Уже и петлю приготовил, на сук забросил. Да в тот же час услыхал:

— Эй, добрый человек, скажи, какая нужда тебя гложет?

Огляделся Шамалак — вокруг ни души.

«Видно, — подумал, — мне все это почудилось. Слыхал от людей, будто перед самым концом такое бывает — голоса слышатся».

Опять взялся за веревку. И снова голос:

— Эй, добрый человек, не торопись с жизнью прощаться. Скажи, в чем беда твоя… Может, я помогу?

Посмотрел Шамалак по сторонам и опять никого не увидел. Но на всякий случай спросил:

— Кто ты, дух ай человек? Если человек — покажись.

— Нет уж, ты сперва ответь на мой вопрос.

Рассказал тогда Шамалак о своем горе и услышал такие слова:

— Не тужи, я тебя выручу.

Еще раз спросил Шамалак, кто с ним разговаривает — дух или человек. Голос ему ответил:

— Я живой человек, а показаться не могу, неровен час, испугаю. Лицо мое изувечили в тюрьме да на каторге. А вот помочь я тебе помогу, мое слово верное. Ступай и скажи людям: если кто их обидит, пусть придут сюда, к большому дубу, и трижды крикнут: «Ахун», а затем поведают о своем горе.

Вернулся Шамалак домой. А наутро увидел во дворе корову и овцу. Сначала подумал — сбежала скотина от богатея. Но вспомнил про лесной разговор. А тут и сам богатей заявился, руки у него дрожат, лицо точно холстина белая.

— Шамалак, — сказал он, — это я привел тебе корову и овцу. А долг свой вернешь осенью. Когда сможешь, тогда и вернешь.

Узнали об этом люди.

С той поры все, кто терпел без причины от богатеев, выходили на тропу Ахуна и трижды звали его. Потом называли имя обидчика и рассказывали про свою беду. На другой день кто-то проучал обидчика.

Власти вконец потеряли покой. Слали губернатору одну жалобу за другой. И вот снова прибыли солдаты. Их было много, все вооружены до зубов. Группами ходили по домам, искали следы Ахуна. Пустили даже слух, мол, никакого Ахуна нет, просто в округе орудует шайка беглых каторжников. Но люди им не верили.

Искали-искали солдаты, ничего не нашли. А в лес не заглядывали.

Тогда начальник отряда вместе с солдатами ворвался в дом Ахуна, выволок на улицу его мать и избил плетьми. В тот же вечер Шамалак поспешил к знакомой тропе известить об этом Ахуна.

Трижды позвал его и рассказал о случившемся.

Ахун не заставил себя долго ждать. Точно раненый зверь кинулся к родному дому. Сердце его рвалось от ненависти. Об опасности он не думал: недруги надругались над старой матерью. Он не мог оставить ее в беде.

Солдаты ждали Ахуна — поставили у ворот силки.

Дело было под вечер, не заметил Ахун силков. Запутался. Тут его и поймали.

Заковали Ахуна в цепи.

На другой день солдаты согнали сельчан на площадь перед церковью. Привели Ахуна.

— Покайся, — сказал ему офицер, — сколько жизней погубил. Покайся и сохранишь себе жизнь. Сам за тебя слово замолвлю. Не повесят тебя, отправят обратно в Сибирь. Жить будешь.

Покачал головой Ахун, засмеялся. А лицо у него страшное, на лбу клеймо.

— На что мне такая жизнь? Чем сто лет жить в клетке, лучше год на воле. А нет воли, и жизни не надо.


Костер угасал. Дед молча сосал трубку. Вася поднял голову и чуть слышно сказал:

— О таких вот и складывают сказки.

— Сказки, — сердито буркнул дед. — Правда это все, чистая правда.

— Да мы верим, мучи, — торопливо заверил Петюшка, желая смягчить старика, — дальше-то что, где у этой правды конец?

— Будет и конец, — ответил Ендимер, искоса взглянув на пристыженного Ваську, — только не такой, верно, как ты думаешь.

…Сказал Ахун про вольную жизнь, поглядел в небо. А там в синеве сокол парит. Медленно так, расправив крылья. И крикнул Ахун:

— Люди! Был я свободен, как птица, и у меня было два крыла. Одно крыло — любовь к вам, таким же беднякам, как и я, а другое — ненависть к палачам. Был и я когда-то молод и зелен, как эта трава. Дурного никому не делал, в добро верил. Ан нет его, добра, нет правды, потому что все им позволено, кровопийцам, казнить нас и миловать. Кто дал им такое право?

Тут офицер как закричит: «Молчать!» Толпа загудела, но сразу же утихла, стараясь уловить каждое слово Ахуна.

А он продолжал:

— Не сдался я им, и вы не сдавайтесь, кровь за кровь!

Офицер замахнулся шашкой и приказал Ахуну просить у народа прощения, иначе разбойника все проклянут.

— Цветок засохнет, если пчелы его невзлюбят, — совсем уже тихо произнес Ахун, — то же и со мной будет, если люди от меня откажутся. А ведь я за них жизнь отдаю.

Словно плеткой стеганули по сердцу слова Ахуна. Закричали деревенские парни: «Спасем Ахуна», «Смерть палачам!»

Бросились сквозь толпу, но старики удержали отчаянных. Зря, мол, только головы сложите, не нам тягаться с солдатами, у них ружья — близко не подпустят. А наш Ахун еще вернется, непременно вернется, не такой он человек, чтобы в неволе сидеть.

Едва угомонили парней.

А тем временем солдаты окружили Ахуна, готовясь в дорогу. Ахун трижды поклонился людям и сказал:

— Эй, ял-йыш, не поминайте лихом. Еще встретимся.

— Ишь ты, храбрец, — посмеялся офицер, — значит, смерть лучше тюрьмы? Вот тебе кинжал. Коль не дорога жизнь, покончи с собой, и нам меньше возни. А? — И снова засмеялся.

Засмеялись и солдаты.

Взял Ахун кинжал в свои закованные цепями руки.

— Хорош, — сказал, — булатная сталь.

— Так что ж, боишься?.. — спросил офицер. И не закончил. Сверкнула сталь, и кинжал вонзился в сердце карателя.

Ахнул народ. Растерялись солдаты. Но быстро опомнились. Словно бешеные псы набросились на Ахуна. Еще крепче скрутили беднягу, привязали к телеге да и поспешили вон из деревни.

С тех пор никто больше не видел Ахуна.

Одни говорят, будто казнили его в губернском городе, другие — что сослали в Сибирь, а то еще слух прошел, будто в пятом году видели его в самой Москве на баррикадах…




ПЕВЕЦ

Коли доброе зерно посеяно,

Добрым колосом обернется.

Коли доброе дело содеяно,

Доброй памятью отзовется.

Из народной песни

вот послушай историю. Не знаю, что в ней правда, что придумка, ведь с тех пор лет сто прошло, а может, больше. От деда своего слышал. Бывал он за Чебоксарами.

Приехал в одну деревню русский, по виду барин: жилет на нем с цепочкой, шляпа, очки. А лицом прост, глаза добрые.

Остановил свой тарантас на площади возле крайнего дома. Огляделся по сторонам, видно, все ему здесь в диковинку. Ребятишки поодаль в лапту играли, как завидели барина, попритихли, рты разинули. Кто-то крикнул:

— Вырас килче! Русский пожаловал!

Стоят, глядят — что-то он делать станет! Которые посмелей, подошли поближе, однако расстояние держат — боязно.

Русский ласково усмехнулся, поманил ребятишек пальцем.

— Кил! Идите сюда.

Ребята помялись, сделали шажок, другой. А русский все улыбается.

— Что ж вы, — говорит, — первый раз человека видите? Может, вас очки мои пугают? Так я их снять не могу, — повертел очками и снова надел. — Я, братцы, без очков, как без рук. Не вижу, глазами слаб. Без очков даже не различу, кто вы: мальчики или девочки.

Ребята рассмеялись — страх прошел. Один из них, черноголовый, подошел близко. Русский с ним поздоровался за руку. Потом вынул из кармана пулу.

— На, — сказал, — ешь, храбрец.

Мальчишка на радостях — пряник в рот.

А русский между тем достал из тарантаса кулек с пряниками — и ну угощать. Никого не обделил.

Тут и взрослые подошли. Видят, человек хороший, позвали в гости — так обычай велит.

Сидит русский в избе, на столе хлеб-соль, молоко из кружки пьет, по-чувашски разговаривает, о житье-бытье расспрашивает. А потом и о себе сказал, какая нужда привела его к чувашам. Оказывается, он ученый, песни собирает, вот желал бы узнать, есть ли в деревне певцы.

— Давеча, — говорит, — ехал лесом, ох и знатно кто-то пел неподалеку. Видно, на грибы набрел, да и запел на радостях. Не ваш ли сельчанин?

— Никак, это Хведи, — отозвался кто-то из хозяев.

Тут же послали ребятишек — найти песенника.

Явился Хведи, поклонился гостю и встал в сторонке. Мужик как мужик, землепашец, от других не отличишь.

Русский попросил его спеть.

— Спой, Хведи, спой, не робей, и мы послушаем, — подхватили крестьяне.

Хведи бровью повел, приглядываясь к гостю. Чудной, дескать, русский. Таких еще не бывало. Исправник ли заедет в село или судья, — от них кроме крику ничего не услышишь. А этот жизнью интересуется, песни ему нужны.

Гость, видно, понял, о чем Хведи думает, сказал негромко:

— Хочу, — говорит, — в русском журнале ваши песни напечатать. А то, мол, некоторые думают, что нет у чувашей стоящих песен. А я не верю… Не тебя ли я в лесу сегодня слышал?

Хведи кивнул головой и запел:

Кукует кукушка на елочке,

Во ржи поет перепелочка,

Соловей засвистел в черемухе,

Отчего бы и нам не запеть.

Даже не верилось — этакий мужичок невидный, а голосище! Прямо волшебство какое-то…

Эх, свистит соловей в черемухе,

Не пора ли и нам запеть.

Голос то звенел с веселым озорством, то стихал опечалено, и слышался в нем ручеек лесной, звонкий и ветра тревожный шум.

Русский торопливо записывал в тетрадь, люди только диву давались, как быстро бежит по бумаге гусиное перышко.

Ой, не станет молочком ряженка,