Капитан тоже покраснел, его крутая шея едва помещалась в коротком воротнике кителя, он что-то хотел возразить, но его перебил генерал, осадив кавалериста:
– Остается только мое, так сказать, мнение. Я, собственно, тоже склонен присоединиться к мнению первых двух высказавшихся. Ведь, как получилось, господа, голоса поровну разделились, и мое слово должно оказаться решающим, как это в алгебре? Одинаковые члены взаимно друг друга уничтожают… Остается, таким образом только э… мой, так сказать, то есть я не то хотел сказать… господа, который не сокращается… Так кажется? Э-Э-Э… Я тоже держусь того мнения, что казака…
В это время зазвонил полевой телефон. Сердитый, видимо, генеральский голос говорил:
– Говорит штаб корпуса. Ваше… превосходительство… скоро у вас там окончится это, так сказать, заседание? Имейте в виду, ваше превосходительство, что экзекуционный взвод уже прибыл на место для исполнения приговора.
Генерал опустил трубку и, побледнев, проговорил:
– Что ж сами видите, господа члены, судьба…
Смертный приговор был подписан всеми членами полевого суда.
У неглубокой могилы, только вырытой, хозяйственно лежал свежевыструганный деревянный крест. Гроба не было, его не полагалось.
Приговоренный стоял у могилы. Казаки не смотрели на него. Молодой офицер нервно курил папиросу за папиросой.
Старый вахмистр, участник Китайского похода и Японской войны, крутил свирепо свой начинавший седеть пшеничный ус и часто сморкался между двумя пальцами. Экзекуционный взвод ожидал письменного приговора.
Наконец, прискакал казак и показал офицеру пакет. Тот вскрыл его, и, прочитав, сунул обратно в конверт.
Стоявший у могилы казак словно понял, что участь его решена. Он видел, как казаки, не глядя на него, заряжали винтовки одним патроном.
– Братцы! Станишники! – вдруг вырвалось у казака. – Станишники! Не придавайте смерти!.. Ведь за курицу! Братцы!.. Не придавайте позору! В станице все родствие узнает! Семья… братцы…. детишки… узнают…. Ведь ку-ри-ца. Кто их не берет? Не я один! Братцы! Не придавайте позору! Ваш… бродье! Явите божецкую милость… Пошлите в бой, зарас заслужу… Смерти не боюсь. Вот она стоит!.. Семейство… Братцы!
Но поняв, что все его просьбы напрасны, казак опустил голову.
Когда щелкнули характерно ружейные затворы, он успел крикнуть:
– Прощай, станица! Простите, братцы!
Одновременно с беспорядочно грохнувшими пятью выстрелами казак упал.
Закапывали его молча, не глядя один на другого. Офицер химическим карандашом написал на кресте: «Расстрелян за мародерство казак станицы Нижней…»
В это время вахмистр подошел к молодому казаку и взял его винтовку. Повернув затвор, он выбросил на траву нестреляный патрон:
– Ты, братуха, гляди в другоряд. Знаешь за это, что могеть быть? Вон энто самое. – И вахмистр многозначительно показал глазами на крест.
Казак вырвал свою винтовку из рук вахмистра и глухо прохрипел:
– Господин подхорунжий! Мирон Степаныч! Отойдите зарас. Не трошь мене.
– Что так? Опрокинулся что ли? – удивился вахмистр.
– Отойдите. Зарас убить могу.
– Т-тю на тебя! Малахольный. Охолонь трошки! Гляди… командер смотрить!
– Ф-фу! – пропыхтел казак. – Вожжа мой, до чего народ звероподобный стал. Кубить у всех мозги сдвинулись…
И он как-то тяжело нагнулся и поднял выброшенный из магазинной коробки патрон и толкал его дрожащими руками в патронник. Но патрон не повиновался и снова упал на траву.
– Что там у вас за торговля, вахмистр! – крикнул офицер.
– Да приболел казак энтот. Оступился, кубыть! – крикнул он офицеру, чтоб как-нибудь сгладить дело, ибо прекрасно понимал, что если сейчас этого молодого казака не оставить в покое, большое дело может получиться. Побежал догонять взвод. И рассердившись неизвестно на кого, крикнул:
– Ну, вы христолюбивые! Hoiy тверже дай, рас-ко-ря-чи-лись! Рас так… вас! Ишь, ко-зу-ни!
Когда взвод вернулся в деревню к уряднику подбежала молодая галичанка:
– Панове! А шо я кажу. Це-ж нэ справди, шо того казака з рушныць побыто?
– Какого казака?
– А того, що курку в мэнэ украв!
– Вот вас взять бы всех мокрохвостых, та всыпать бы под юбку плетей, тай не стали бы на солдат жалиться. – Урядник посмотрел на нее страшными глазами, пряча под жесткими усами смех душивший его.
Баба перепугалась и, не зная, что уже делать, заревела.
– Чего ревешь? Дура!
– Та я-ж, паночку, казала тильки шоб нэ кралы. А як попросыв бы, так и сама б ще дала. А воны, бачьте, побыли его. Та нехай вона сказыться, оця куцка. Бог мэнэ покараеть за тэ. Ой Боже-ж мий. Лыхо мини.
– Ты, тетка, не горюй, отнеси лучше своему попу курку живую. Он тебе все грехи отпустит, а нам зарежь одну, на помин, значить. – И урядник уже ласково поглядел на смазливую галичанку.
– Ой, панэ! Прынэсу и вам курку. Зараз. Тильки не бийтэ хлопцив за курэй. – Галичанка простыми открытыми глазами взглянула в лицо урядника. Того аж в жар кинуло:
– Ишь, ты, ка-кет-ка! – сказал он, обняв ее широкой как торба ладонью и хлопнув смачно по туго обтянутой плахте.
Красная от смущения и довольная, что казаков больше стрелять не будут, галичанка пошла через улицу в хату, мелькая зелеными от грязи пятками. Казаки голодными глазами провожали ее до самой калитки.
После экзекуции над казаком, укравшим курицу, перепуганное строгостью население деревни окончательно отказалось от жалоб на солдат. Те, в свою очередь, осмелели и брали, что хотели, не спрашивая. На то война.
Кур резали на глазах у хозяев. Медом угощали их же ребятишек. Крестьяне только улыбались. А поставленный за селом крест стал местом настоящего паломничества женщин и девушек, богобоязненных галичанок. У креста едва не ежедневно менялись венки из живых цветов и букеты.
Проходившие мимо в бой воинские части задерживались на миг у креста. Солдаты торопливо снимали просаленные в походе фуражки и так же торопливо крестили запыленные лбы.
Кавалерийский полк шел как-то с песнями. Драгуны пели веселую украинскую песню:
Ой, знаты, знаты, хто нэ жонатый.
Билые ручэньки, червонэ личко.
Ой, знаты, знаты, хто нэ жонатый,
Скорчився, зморщився, тай и зажурывся.
Но песенники, увидев крест со страшной надписью, снимали фуражки и крестились. Песня сама оборвалась.
– Наверно, за душегубство, какой-то расстрелянный… – слышалось по рядам.
– Такой же как и ты, душегуб. За курицу, всего только.
– За ку-ри-цу? Что ж выходит, что солдатская душа дешевле куриной?
– А ты думал? Так и выходит. Курку за рупь купить можно, а солдат ничего не стоит.
К кресту подъехал высокий заслуженный вахмистр. Он прислушался, что говорят солдаты и скомандовал:
– А ну проезжай, что ли! Какие разговоры повели. Сами курки с роду не ели, а тоже, астрономы… Как и исть то ее не знають.
– Да нет, за войну-то понаучились трошки, – пискнул какой-то озорной голосок из-за спины других.
– Я вот те научу, так забудешь, как ее и звать. Вот как спробую по шее, так не захочешь ешшо… Ишь ты, ррасспусттилсся! Почему не поють? А ну, заводи! – Песенники подтянулись, запели, но без прежнего увлечения. Песня снова сама замолкла.
По селу бродили казаки. Ехавший впереди одного эскадрона командир спросил:
– Это не вашего там хлопнули?
Подтянувшийся казак щелкнул каблуками и с особой отчетливостью отрапортовал:
– Н-ник-как нет, ваш-высоко-бродье. У нас энтими делами не займаються.
– Ишь, ты! Какие вы. А сам, наверно, только что курицей закусил?
Казак, поддавшись простому обращению с ним офицера да еще чужого, невольно потерял подтянутость и попросту, по-мужицки разведя руками, сказал:
– Так ить ваш высоко… ить война. В ней война и курам и бабам. Она всех кладет под одни ряд.
– Значит: «а ля гер, ком а ля гэр»? – сказал ротмистр. Казак, ничего не поняв, все-таки не растерялся и повторил скороговоркой:
– Так тошно, ваш-бродь, лагэр, калягэр.
Ротмистр не удержался от смеха и, повернувшись к своему любимцу-трубачу, спросил и его мнения по этому поводу:
– Ну, а ты как, Чернуха? Одобряешь это дело?
– Так точно. Как же его не одобрять? Война. Известное дело, – и, почувствовав вольность, обратился к казаку:
– Скажите, пожалуйста, а что тут бабы не кусаются?
– Которые без зубов, не кусаются. А вам на што? – ответил казак.
– Да поцеловаться бы, что ли, с голодухи.
– А ты бы с мерином своим поцеловался. Гляди, какой он у тебя губастый, что твоя девка.
В драгунских рядах и среди стоявших среди улицы казаков послышался смех. Трубач, уже смущенный неудачей, будто так себе, ни для кого, ответил:
– Дюже слюнявый черт, а то бы…
Солдаты еще громче расхохотались.
Впереди, скрываясь за естественными насаждениями возле дороги, расположились орудия и артиллеристы. Какой-то канонир, вынув из зарядного ящика балалайку, надринкивал на ней:
«Выйду я на реченьку, посмотрю на быструю.
Унеси ты мое горе, быстра реченька с собой…»
Солдаты грустно слушали. Тут же стояли казаки и молодая галичанка с грудным ребенком. Ребенок сосал твердый солдатский сухарь и рассматривал солдат. Его гладили по головке, совали ему из карманов почернелые куски сахару. Каждый, конечно, давая, вспоминал и своих, таких же сопливых и чумазых, и чудилось им, что-то родное в этом ребенке, тянуло к нему, как и к этой немудреной песенке, что наигрывал артиллерист.
Мимо верхами проезжало два штабных офицера. Один генерального штаба с георгиевским темляком на эфесе шашки, другой в форме главного штаба. Вестовой их ехал позади.
Впереди шел бой. Оттуда доносились явственно грохот разрывов и пулеметная трескотня. По деревне проходили легкораненые, видимо, в этом бою. Запыленные, грязные, давно не мытые лица хранили усталость и только что пережитый страх боя. У некоторых лица забрызганы кровью. На повязках густые коричневые пятна запекшейся и засохшей крови.