– Ты сдурел или так брякаешь? – рассердился Бычков на сына. – Сосед-то сосланный кожами торговал. А теперь нашим товаром, говоришь? Против нас прямо? Да што этто? Конкуренция? Соперничество!
Кричит Бычков в наглухо закрытом ставнями доме:
– Павел Сергеевич Алафеев? Да таких-то купцов в Коврове и сроду не было! Имя не здешнее. Проходимец, поди, какой. Шпекулянт! Откель товар-то у него?
На утро первые покупательницы, торговки в разнос, первые вести принесли:
– Не законно сожительствует «вдова» с гражданином Алафеевым. Внебрачно вместе в спальне находятся. Пинжак на Алафееве и пальто, что от мужа у «вдовы» остались. Валенки свои, картуз неизвестно откель.
В этот момент неожиданно ударил соборный колокол, давно молчавший. Поднял, было, руку Бычков для креста, да так она и повисла. Сердечный удар хватил Бычкова. Слег. Пришлось сына взять из парикмахерской и за прилавок посадить.
Да пришла как-то в лавку жена председателя Райисполкома, Мария Петровна. Набрала товару – не унести. И весь лабаз перерыла. За деньгами же велела к мужу зайтить в правление. Сын Бычкова по галантерейному с ней обошелся. Не какая-нибудь, а самого председателя жена:
– Не беспокойтесь, мадамочка, мы всегда с полным удовольствием удовлетворим самые тонкие женские желания, когда угодно.
Из горничных была председательша, а поняла, что у Бычкова сын-то – дурак.
Сам Бычков, как услыхал из-за перегородки, да как заорет:
– Что ты, ссукин ты ссын, наговорил тут ей, а? Что ты делаешь? Как она тебе еще морду тут не набила, идиотина ты непроходимая?! «Всякие тонкие женские желания»… а? Пшел вон! В свою парикмахерскую. Брей там дураков, таких же, как сам. Может, ешшо умнее скажешь!
Хотел Бычков сам за прилавок встать, да рука не дает. С такой рукой как раз овесишься и омеришься.
А сосед с усиками расторговался неподобно. Аккурат в это время дамский сезон подошел. А женский пол – он, как стадо, – лезет, куда одна полезла, и все к соседу. Совсем забыли ковровцы Бычкова. А «вдова» просто цветет, народ зазывает.
Несколько ночей не спал Бычков. Утром как-то поднялся, земно поклонился старинной иконе Володимерской. Хотел лоб перекрестить, рука не велит. Болтается возле живота, непристойно получается. Просил Заступницу наказать соседа. А для крепости, пошел будто за должком к председателю и шепнул. Решился купец 3-ей гильдии Бычков на черное дело.
Когда выходил от председателя, где-то опять колокол ударил. Вздрогнул Бычков и спросил прохожего:
– Что этто, будто колокола снова звонят?
– Не звонят колокола нонче. Сымають их с колоколен. Как тронут неаккуратно, вот и обижаются – звонят.
Пришел Бычков домой невеселый совсем. А на другой день посмотрел напротив на соседа и прошептал:
– Закрыто!
А вечером сын новость принес:
– Арестовали, папаня, Алафеева этой ночью… Теперь заживем. Весь покупатель наш будет!
Ничего не ответил Бычков сыну, пошел в спальню. Снова пал на колени перед Володимерской Заступницей, и жутко стало ему:
– Прости, Ты, меня и помилуй грешного. Услыхала Ты мою молитву. Да жуть берет чивой-то. Ведь, купчишка-то, что победнее меня, тоже Тебя, поди, просит-молит, чтобы меня скорее на тот свет забрало. Прости, не погуби. Каюсь азм грешный, раб Афанасий. Свечу во-от поставлю!
Не дурак был Алафеев. Понял, кто его утопил, и на допросе показал, что вместе будто с Бычковым товар укрывали до НЕП-а.
Через месяц проснулся Бычков во Владимерском центре на голых нарах. Рядом гражданин лежит. Присмотрелся Бычков к гражданину и признал:
– Здрасте!
– Здрасте!
Повернулись на другие бока в разные стороны, и больше ни слова. – Нашла коса на камень…
Дали обоим по три года с конфискацией имущества. Сослали не далечко, в Сибирь…
Осталась у Бычкова семья в Коврове. Сын парикмахерскую открыл. Вывеску сам вывел на стене: – «Культурная парикмахерская. Употребляйте одэколонь. Одэколонь не роскочь, а гигиена».
Бычкова осталась жить во дворе своего дома. Там хибарушка была. Уходить из дома муж не велел. Еще кое-что закопано было в разных местах двора.
Длинные, скучные вечера стали в доме. Сидят, бывало, да сказки рассказывают. Вот, мать и говорит, глядя на янтарное ожерелье на портрете:
«Было это давным-давно, не в нашу память уже. Може и сто годов, а то и боле. Тогда наша прабабка носила это ожерелье. Большие деньги были за него плачены. Настоящий янтарь! Нитка длиной в два с половиною аршина. Шестьдесят две дольки, что твое голубиное яйцо. В семье переходило от старшей дочери к старшей. Так и ко мне попало… Вот, ехала наша прабабка с молодым мужем после венца к родным в имение под Москвой. А время было неспокойное: не то Емелька буйствовав, не то Стенька. Кругом лес стоит. Весна, зелено кругом, ничего не видать… Вот, в одном овражке и налетели разбойнички на наших с криком да с гиком. Людишки-то все, что при лошадях были, кто куда. Известно, – не своя шкура, господское добро. Остались наши вдвоем с разбойниками с глазу на глаз. Не растерялась наша прабабка, сунула предварительно ожерелье за пазуху, и сидит…
Подходит к ней молодой разбойничек и спрашивает:
– А что этто у тебя, молодушка, за пазухой?
– Не знаешь, что у молодой бабы бывает за пазушкой, добрый молодец? – отвечает наша прабабка, а сама свои зубы-жемчуги показывает.
– А не врешь? – спрашивает опять разбойничек тот. Сам широкий нож в руке держит. Муж ее сидит, что твоя глина в сухое лето.
– Не вру. Чего мне врать-то? – спокойно отвечает наша прабабка.
– А ну, дай пошшупаю, – говорит разбойничек.
А прабабка ему отвечает:
– Если стыда-совести у тебя хватит молодую женку при мужи законном шшупатъ. А ежели ты добрый молодец, так веди меня в густ зелен лес, да там и делай свое дело. Вдвоем-то дело темнее.
Отвел нашу прабабку разбойник тот в самую гущу… Ждет муженек их, сам – белее муки-сеянки «первый сорт». Вышли те, наконец, из лесу, отряхиваются. Отпустил, значит, ее разбойничек…
Валентина слушает, сама улыбается:
– Не нашел, стало быть, разбойник ожерелье-то у прабабки? – спрашивает.
– Нет, не нашел, – отвечает мать.
Весной получили от Бычкова письмецо. «Бывший арестант» принес. Пишет Бычков, что, может быть, приедет скоро. Только расстаться с носильными драгоценностями «прийдется» и с ожерельем тоже. Зато жизнь и остальное можно сохранить.
А были у Бычкова зарыты три кубышки: одна – с советскими полтинниками, другая – с семейными носильными драгоценностями, и третья – с царскими золотыми червонцами на десять тысяч рубликов. Больше всего дорожил Бычков царскими червонцами… Думал носильными драгоценностями отделаться. Хорошо помнил, что где закопано.
А жена, как его еще только арестовали, сразу переменила места. Боялась, что кто-нибудь видел, как закапывали, и чтобы кто не добыл у них золото. Теперь, как получила письмо от мужа, никак не могла вспомнить, где что лежит… Такая уж бабья память. А снова копать не решалась. Почти три года прошло. Земля окрепла, не копнуть.
И вот, приехал Бычков с агентом. Сначала в доме водочки выпили, потом пошли копать… Долго искали. Наконец, все-таки нашли, хоть и не в том месте, где сначала сам Бычков указал. Выкопали добрую кубышку. Агент взял ее и ушел…
Бычковы остались одни и стали на радостях пить чай всем семейством с сахаром. Вот, сын и говорит:
– Нужно, папаня, сегодня же ночью все выкопать и в новых местах схоронить. Завтра могут прийти опять копать.
– Пойди выкопай, – сказал отец.
Полночи рылся сын в указанных местах. В конце концов, принес-таки обе оставшихся кубышки. Вывалили на стол. – Серебряные полтинники матовой кучей легли на столе, а рядом – носильные драгоценности и с ними янтарное ожерелье.
«Возрождение», Париж, май 1956, № 53, с. 56–61.
Лесная сказка
Как-то вечерком, на огонек, зашел Антон Антонович Кулич к своему старинному другу, проживавшему на Троицкой улице столицы. Дом был огромный и населен вследствие уплотнения до невероятности. Собственно это был не дом, а несколько домов, соединенных одним двором, выходившим и на Фонтанку. По норме полагалось на каждую живую душу четыре метра законной площади, исключая коммунальные объекты, как кухня, уборная (единственная), ванная (также единственная), коридор и сорный ящик.
В том же дворе проживала семья вдовы-генеральши с тремя дочерьми. Им полагалось до шестнадцати метров площади, называемой жилплощадью. Шестнадцать метров это уже роскошь. Девицы спали на одной широченной кровати, старуха на диванчике. Остальная часть комнаты была отведена под столовую и гостиную. Стояла «бывшая мебель», висели «бывшие гардины», и на столе стоял настоящий самовар.
Дочки естественно мечтали выйти замуж, чтобы иметь свою жилплощадь. Но так как мамаша была строга и совсем не хотела, чтобы дочки выходили замуж, во-первых, – потому, что считала всех жителей СССР большевиками, а главное – потому что, потеряв дочерей, должна была бы потерять и шестнадцать метров, которых она чувствовала себя полной хозяйкой, а взамен могла бы только получить четыре метра, и притом с кем-нибудь в общей комнате.
Дочки работали в различных учреждениях, старшая в кооперативе, вторая на железной дороге в Управлении, а третья чертежницей в Академии Наук. Старшей Надежде было около двадцати лет, она успела окончить женскую гимназию: вторая также окончила Институт благородных девиц, а третья не окончила никакого женского учебного заведения и теперь спешно заканчивала свое образование чтением бульварных романов, продававшихся тогда на барахолках в изобилии. Генеральша воображала, что держит своих дочек в ежовых рукавицах, как держала когда-то своего генерала, и не пускала их в оперу, боясь, что они попадут на «Пиковую Даму», и где могут услышать ужасную арию: «Если б милые девицы»…
– Это такая отвратительная ария, что я просто не понимаю, почему не запретили Чайковскому ее написать, – ворчала старушка, не предполагая, что ее ежовые рукавицы давно расползлись по всем швам, и дочки давно смотрели во все глаза на коммунистический мир, впитывая, как губки все, что в их возрасте впитывается. Они давно слышали эту оперу, а мамаше сказали, что были на «Русалке» Даргомыжского, чем привели старуху в еще больший ужас.