– Чудное мясо! Где это вы, Михаил Степанович, такое достали?
– На базаре жена раздобыла, – ответил Непутевый, не глядя.
Смышленый, с аппетитом пережевывая мягкий хрящик, обросший жиром, думал про себя: «Врешь! Мне на клеймение уже давненько такого мяса не привозят!..»
А на кухне, жена Непутевого, Евгения Васильевна, подавая тяжелую кошелку жене ветеринарного врача Смышленого, тихо говорила:
– Тут, Ксения Петровна, и мясо с жиром. Пирожков себе наделаете.
– Где ж вы это достали? – спросила Ксения Петровна.
– Потом расскажу все. Целая история! – покраснев, ответила Евгения Васильевна.
– Н-ну, давно бы так! Ведь у вас же сын… Как же нынче-то жить? Ведь все так… Обживетесь, и у вас все появится. Только стесняться не нужно.
И они обе крепко обнялись и поцеловались.
А когда гости ушли, маленький сын Непутевого, целуя мать на ночь, говорил:
– Мама, мы не будем снимать коржики с елки… до завтра… А завтра я позову Володьку, – пусть знает, что у нас тоже есть коржики. А то он уж очень задается, что у него папа «Заготскот»…
«Русская мысль», Париж, 4 января 1950, № 203, с. 4, 7.
«Жить стало лучше»На вольном поселении
Однообразная тундра и отроги Уральских гор остались позади. Осталась позади и красавица Печора, ее каменистые берега, хвойные леса, полные ягод и грибов. Природа Северного Урала, «белые» летние ночи, когда все окружающее, окрашенное в латунно-бледный цвет, похоже на «неживую» декорацию, и «черные» зимние дни, мрачные и тоскливые, когда не представляешь – какое сейчас время суток.
Позади остались хмурые, окрашенные в черный цвет, рубленые пятистенные избы местных жителей, их какие-то старинные костюмы, украшенные уральскими самоцветами, какой-то древний их говор.
Как и всегда, грустно стало немного при прощании со знакомыми местами…
Сколько прожито, сколько пережито! Вот и кладбище, сравненное с землею, ставшее близким, ибо, в нем остались многие из нас за пять лет жизни в Печорских концлагерях, постройки которых маячили еще за нами в вечерних августовских сумерках, когда мы, «освобожденные» (т. е. окончившие сроки каторги и выжившие в ней), сыскались в крутой овраг.
Вот и «дорога» – проложенная нами пять лет тому назад, в полутораметровом снегу, в декабре месяце 1931 г., способом, которым так гордился тогда изобретатель его – наш начальник.
Нас ставили по восьми в ряд, плечом к плечу, спина к груди, и под размахивание перед нами заряженным наганом и матерную ругань, гнали нас по глубокому снегу, доходившему до плеч.
Коленями, животами и грудьми, – всем телом, – мы врезались, как снегоочиститель, в холодную рыхлую массу, давя ее, уминая и утаптывая. И горе было тем, кто не выдерживал и валился с ног! Их тоже втаптывали, давя и уминая, так как сзади напирали подгоняемые.
Теперь здесь широкая проселочная дорога, построенная нами, не умевшими до этого держать ни топора, ни лопаты, ни кирки. Три тысячи нас было тогда. Половина осталась лежать навсегда в вечной мерзлоте, погребенные без слез, без похоронного пения.
Как говорится – «без креста, без ладана», несмотря на то, что среди нас были десятки православных, католических и еврейских священнослужителей, монахов и различных сектантов.
Через два месяца, мы подъехали к столице Урала – Екатеринбургу. Был конец сентября. Над городом стояла хмара от дымовых труб. Мороз двадцать градусов.
Пешком, с диким кашлем, руганью и проклятиями, спотыкаясь и падая на скользких, укатанных санями ухабах, мы проследовали мимо Исетских озер в Екатеринбургскую тюрьму, над воротами которой красовался плакат: «Жить стало лучше, жить стало веселей».
С группой в сто человек я был помещен в камеру одноэтажного здания, окруженного высокой каменной стеной, на вышках которой стояли закутанные в тулупы часовые.
Ежедневно отправлялись из тюрьмы этапы на «вольное поселение» в Сибирь. Уже выехали в разных направлениях все прибывшие со мной. Кто попал в Товду, кто в Надеждинск, кто в Палымь, кто в Тобольск, а кто и в Новый Порт на Карском море. Остался я один среди вновь прибывших. Здесь были направляемые и «оттуда», и «туда».
Прошел целый месяц, пока я, наконец, получил назначение. В один из вечеров неожиданно явился в камеру надзиратель и, ругая меня за то, что я до сих пор не уехал, объявил мне, что в этот же вечер я отправляюсь в Ишим.
– С вещами! – крикнул он.
Пока я складывал убогий свой багаж, ко мне подошел «один» и осторожно сунул в руку письмо.
«Я из Ишима. Еду в Соловки. Агроном, 10 лет получил. Там, в Ишиме, у меня жена и двое детей. Год уже еду. Сослан без права переписки. Пожалуйста»…
В эту же ночь я был высажен на ст. Ишим и сдан под расписку милиционеру, оказавшемуся более ретивым, чем привыкшие уже к ссыльным конвойные красноармейцы. Немедленно он объявил, что при попытке бежать я буду убит на месте.
Но я и не думал бежать, отбыв только что пятилетнюю каторгу и выбравшись теперь па свободу, хотя и относительную, но все же свободу!..
Вот я в ишимской городской тюрьме. Камера маленькая, тесная, битком набитая. Русские, киргизы, казаки, китайцы… Вонь, смрад. Традиционная параша в углу у дверей. Возле нее, на полу, мне и пришлось лечь спать.
Утром отвели в местное ГПУ. На двухэтажном здании плакат: «Жить стало лучше, жить стало веселей». Пробыл в ГПУ до 8 час. вечера.
– Вы свободны, – сказал мне торжественно начальник ГПУ, – можете проживать в городе, не выходя за черту его.
Было уже 9 час вечера, когда я, пройдя последнюю решетку, вышел на улицу. Но то, что я увидел, заставило меня вбежать обратно в помещение. На дворе стоял лютый мороз при сильном степном ветре. Кружились и метались вихри сухого и колючего снега. У самых дверей уже навалило огромный сугроб.
Я знал и раньше северные метели. Но «там» нас было много, мы жались друг к другу и боролись вместе против разъяренной стихии. Здесь я был один. И я не выдержал.
– Что такое? Почему ты вернулся? – нетерпеливо крикнул дежурный надзиратель.
– Там метель… – ответил я. – можно мне переночевать в ГПУ?
– Нет!
– Ну, хотя бы здесь, у дверей, на полу?
– Нет!
– Но ведь там смерть. Меня занесет снегом… Я не знаю города. Куда мне идти?.. – взмолился я.
– Вы свободны, гражданин. Потрудитесь оставить помещение.
И дверь захлопнулась за моей спиной. Я прижался к обитой войлоком и клеенкой двери и глядел перед собой. Вверху темное до черноты небо. Внизу белое море снега, свистящего, взвизгивающего и метущего землю с каким-то металлическим скрипом.
Стучат железные листы на крышах, неистово гудят телеграфные столбы. Порывистый ветер проникает всюду и рвет одежду, словно стремясь раздеть меня. Не решаясь шагнуть вперед, стою на ступеньках, занесенных снегом. Идти куда бы то ни было бесполезно. Я знал уже, что сибиряки зимой запираются на запор с 3-х час. дня за своими высокими заборами. И ни за что не впустят.
Положение было безвыходное. Мысль о сопротивлении окончательно оставила меня. Безумно хотелось тепла и покоя. После пяти лет борьбы за существование, да какой борьбы! – наступила, видимо, реакция. Я почувствовал, что бесконечно устал бороться.
Сколько раз в жизни спасение приходило в последнюю минуту! Я всегда верил в Бога и его Провидение. Так и на этот раз. Неожиданно из мрака, закрывавшего от меня его лицо, вынырнула человеческая фигура и поравнялась со мной. Собрав силы, чтобы перекричать метель, я крикнул:
– Эй, скажи, есть тут баня?
И получил ответ:
– Есть. Иди за мной.
Я пошел за ним и, пробиваясь по его дорожке, прыгая и утопая в сугробах, добрался до высокого темного деревянного забора.
– Баня во дворе! – едва услышал я сквозь рев бури.
Райское тепло обняло меня, когда я вошел в предбанник общего номера. Ни одного посетителя. Это расстроило мои планы, возникшие у меня по дороге. Я рассчитывал, воспользовавшись темнотой, спрятаться под мокрый, но теплый полок и переночевать там. Теперь это все рушилось. Но все-таки немедленно разделся и принялся с наслаждением скрести свое, расчесанное в борьбе с паразитами, грязное тело, обливаться теплой водой с головы до ног, еще и еще, пока не почувствовал, что тепло проникает через кожу в мускулы, мягчит их и добирается до самых костей, до самого нутра и согревает уже душу. Тогда я принялся стирать свое тряпье. Покончив и с этим, растянулся на голом полке и… заснул.
Пробуждение было более чем неприятное. Заведующий городской баней, рыжий бородатый сибиряк, наотрез отказался дать мне ночлег в бане.
– Иди, иди, пожалуйста, куда шел. Не велено вас пущать!
– Но мне идти некуда! – взмолился я.
– Не велено. Понятно? Одно слово не ве-ле-но. Я тебя пущу, а завтра меня за это тово… Нет уж, иди, друг. Пора и баню закрывать, двенадцатый час ночи.
И вот, надев на себя еще не высохшее как следует белье, повлажневшее от пара пальтишко и рваную кепку, я вышел во двор, а затем и на улицу.
Метель не унималась. Казалось, ветер стал еще крепче. Состояние, охватившее меня, не поддастся описанию. Меня сразу же сковало всего нестерпимым холодом. Через несколько минут одежда моя начала твердеть настолько, что я едва мог шевелить руками и ногами. Сапоги с мокрыми портянками заскорузли, и носки их поднялись вверх, неимоверно тесня ступню. Тоненькая кепка прилипла к мокрым волосам. Я начал замерзать. Слабость во всем теле и апатия ко всему, меня окружавшему, охватила меня. Захотелось покоя. Стало лень двигаться. Снежные сугробы у заборов казались уютными и мягкими, и манили к себе. Я стал выбирать место поудобнее, чтобы прилечь.
В последний момент неожиданно вспыхнуло где-то глубоко внутри последнее усилие. Может быть, оно возникло еще по жившей во мне привычке к борьбе за последние пять лет. А может быть, это было последнее проявление жизненной силы. Не знаю. Но вдруг вспомнил всю свою жизнь. Семью, в течение пяти лет не имевшую от меня сведений. Пятилетнюю каторгу, из которой я смог вернуться, лишь благодаря своему железному здоровью. Вспомнил каждый день, прожитый «там», с надеждой на освобождение.