Цветы мертвых. Степные легенды — страница 47 из 111

но. Волчья у него повадка. А мне конец. – Грустно проговорила она.

С этой поры она стала грустна и сосредоточенна. А однажды сказала мне:

– Ты знаешь там, возле киргизского кладбища. У березовой рощи, где молоденький тополь сломало бурей, помнишь? Так вот, запомни мой сказ: если Семен меня убьет, там похоронишь… Как с ним жила, часто цветы там собирала. Осенью гриб подберезовик шибко растет там. А воздух просто не надышишься. И всегда ветерок немного. Далеко степь видать и лес. И будто курень отца видать, будто дымок вьется… Вся степь на виду… а на кладбище не таскай. Не хочу! Там близко поезда ходят. Дымят, гремят. А тут никого. Ко мне придешь. Верно?

– Ну, чего ты собралась помирать? – Невольно возразил я.

– Видал ночью? Все равно так будет. Ты не знаешь чалдонов. Гордость в человеке говорит.

Несмотря на беспокойство, зима все-таки прошла спокойно. Евлампия как будто даже забыла про ночную тревогу. Длинная сибирская зима оканчивалась не сразу, а медленно как будто нехотя. По-звериному крадучись, уходила.

Днем с юга приплывали теплые струйки, ночью уплывали обратно. Ночью снова зима стелила ледяную корочку.

Утром солнце растапливало длинные сосульки под крышами, ночью зима удлиняла их снова, хрустел тоненький ледок под ногами прохожих, а днем снова поблескивали лужицы там, где ночью скользили по льду пешеходы.

А как потянуло с юга настоящим теплом, тронулась медленно река. Мимо нашей избы тихо проплыли зигзаги трещин, отдельные льдины, широкие промоины на них, наполненные грязной водой. Местами большие льдины ложились на берег и оставались лежать грязными побуревшими пластами.

Когда же река освободилась от них, и потекли в нее грязные бурые ручейки, сама она вышла из берегов. Сорвала с выступившего на повороте двора дряхлый плетень, утащила его и выбросила далеко, как старую корзину.

В одну особенно теплую неделю закурлыкали в воздухе журавли, загоготали гуси, закрякали утки, запищала прочая мелочь, прилетели жаворонки и защебетали над еще мокрой степью, боясь ее и не доверяя ей.

Началась настоящая сибирская весна.

Как-то в первый теплый вечер мы с Евлампией вышли из двора и сели у калитки на завалинку. На улице было пусто. Все выехали за реку на подножный корм. Светил молодой месяц. В полной тишине, не стуча колесами по пыльной дороге, проехала киргизская плетенка. Лохматая лошадь трусила, пыля ногами, и неожиданно остановилась против нас.

Мы это заметили только тогда, когда вдоль стены к нам начал приближаться высокий мужчина с ружьем. Когда он остановился около нас и сбросил с плеча ружье, я в один миг был возле него и сильным ударом выбил ружье из рук. Оно упало на землю, не успев выстрелить. Евлампия была тоже уже возле.

Только тогда я понял, какая опасность нам обоим угрожала.

Растерянный, без шапки, с сильным запахом спирта, стоял между нами Семен лесник. Мы держали его за руки.

– Все равно убью. – Хрипел Семен.

– Кого? – Спросил я.

– Кого, знаю. – Ответил он.

Я поднял его ружье, выбросил два патрона из обоих стволов и подал его Семену. Он спокойно, будто ничего не произошло, тихо направился к плетенке.

– Лошадь не его, – тихо проговорила Евлампия. Я понял ее мысль.

Семен взял чужую лошадь умышленно, чтоб его не узнали.

* * *

Наступил конец мая. Степь зарделась красными и желтыми цветами, словно покрылась дорогим азиатским ковром. И когда ветер пробегал понизу нал степью и клонил цветы к земле, казалось, что степь горит ярким пожаром.

Из нашего двора она была видна вся как на ладони. На ней повсюду раскинулись киргизские юрты. Скот группами бродил по ней. Киргизки в темных одеждах с тюрбанами на головах сгустились возле кобыл. Появлялся где-то одинокий всадник и так же быстро исчезал.

Глядя на степь, так и хотелось за плетневый забор туда к вольному ветру, на степной простор, к цветам на чистый воздух. Вспомнились свои родные степи, куда не было уже возврата. Там также цветут тюльпаны «цветики лазоревые», желтые лютики и всевозможные кашки. И солнце там греет ласковее, и даль нежнее.

Мы с Евлампией соблазнились и переправились на противоположный берег в лодке. Но не заметили, как подул ветер и погнал нашу лодку вниз по течению. Нас быстро вынесло за поворот, и там течение еще быстрее погнало лодку далее.

Ветер рвал платок на голове Евлампии. Она сидела на корме и правила веслом. Но сил у ней не хватало бороться с волнами. Нам едва только удалось пристать к берегу и высадиться Евлампии, как лодку засыпало обвалившейся глыбой.

Я остался спасать лодку от потопления, а Евлампия ушла домой. Но сколько я ни возился возле лодки, ее больше и больше засасывало илом, и пока не утихнет волна, трудно было надеяться ее вытащить на берег.

Пришлось заночевать в киргизской юрте в нескольких верстах от дома. Утром я вернулся домой.

* * *

Евлампия стояла у окна и смотрела на реку. Но я не узнал ее. За ночь она пожелтела, и черные круги под глазами печатью легли на лицо после бессонной ночи. Когда я подошел к ней, она обернулась ко мне, но не выдержала и глухо зарыдала.

– Ду-ма-ла утоп ты… Вот она смерть-то как близко ходит. Это меня Бог карает за Семена.

Почему-то у меня вырвалась фраза:

– Ну, иди тогда к нему, если считаешь себя виноватой. – Спохватился немедленно, но было поздно. Евлампия посмотрела на меня внешне спокойно, но проговорила так, что мне стало не по себе:

– К Се-мену я не пой-ду… А ты как хошь… если так говоришь… – Выговорила она, будто ей трудно было дышать.

Мы помирились и снова зажили дружно. Евлампия хлопотала по хозяйству и внешне как будто успокоилась. Но лицо, особенно глаза, как-то увяло. Уже не было той голубизны глубокой и бездонной, как прежде, ее прекрасных глаз, глядя на которые, словно погружаешься в прозрачную воду.

Не зная, чем ее отвлечь от мрачных мыслей, я купил на барахолке граммофон с пластинками, не поехал на летние съемки и остался в городе, лишив себя выгодного заработка.

И здесь, в городе, едва окончив работу, мчался домой, чтоб скорее увидеть Евлампию живой и может быть веселой. И прежде всего, заглядывал ей в глаза, ища перемены к лучшему.

Но прежнего того «осеннего» взгляда нашей весны уже не находил. Тогда стояла прекрасная осень. И не потому ли я и теперь люблю это время года везде, куда бы ни закинула меня разлучница-судьба?

В степи и на опушках леса начались покосы. Степь, покрытая высокой травой, напоминала волнующееся море. То оно было зеленым, то желтым, то покрывалось как пеной, белыми волнами седого ковыля. И запах скошенных трав наполнял все окрестности.

Как-то днем пошли мы с Евлампией вдоль берега реки и добрались до киргизского кладбища. Там еще висела поникшая сломанная бурей верхушка молодого тополя. На опушке березовой рощи блестела новым тесом изба лесника.

– Вот здесь. – Сказала Евлампия, садясь на обрыве и смотря вдаль на расстилавшуюся перед нами широкую степь. Я понял, о чем она хочет сказать, и умышленно перевел разговор на другую тему.

– Слушай! – Сказала вдруг Евлампия. – Идем сейчас в рощу. Не в эту, а в молодую, где молодые посадки. Когда еще с Семеном жила, их мужики сажали. Это уж настоящий ихний мужицкий лес, не дарованный, а свой. Там наверно, хорошо теперь. Молодые деревца, маленькая травка. Я всегда любила там бродить.

– Идем, – промолвил я, готовый сделать для нее все, что было в моих силах, хотя мне и не нравилось это посещение мужицких лесов – мужики теперь особенно злились на все и на вся.

Раскулачивание здесь еще не началось, но уже доходили слухи через ссыльных, что на западе идет раскулачивание полным ходом.

Мы прошли старую густую березовую рощу, в которой лесником был Семен. Кряжистые березы быстро окружили нас и скрыли от людских глаз, тянули к нам свои корявые ветви, хлестали по нам, и мы все шли и шли, ища молодые посадки.

Евлампия была в светлом платье и туфлях на босу ногу.

Остановившись возле глубокой ямы, заросшей прошлогодней желтой травой. Евлампия проговорила мечтательно:

– Вот бы здесь костер развесть, чайник вскипятить…

– Опасно. Можно поджечь лес. Видишь, как сухо кругом. Давно не было дождя, – сказал я. Но Евлампия как будто обратилась в капризную, больную девочку и проговорила:

– Ну… в ямке… можно? – Спросила она совсем по-детски, заглядывая мне в глаза…

И вдруг я увидел…или мне показалось… снова прежнюю голубую глубину ее глаз и у меня не оказалось сил отказать ей в ее капризе, несмотря на то, что сам я почти был уверен, что произойдет пожар. Сознание, что, может быть, мне удастся вернуть Евлампии радость жизни, толкнуло меня на риск.

Мы уселись на краю ямы, развели огонь в ее глубине. По краям ямы росли молодые березки.

Я снял тяжелые болотные сапоги и остался босиком. Евлампия тоже скинула свои туфли. На дне ямы едва загорался огонек. Мне уже и самому начало казаться, что никакой опасности нет, и что все обойдется благополучно.

Над нами голубое небо распростерло свой купол. В роще летали жуки и весело гудели над нашими головами. Где-то куковала кукушка. Евлампия лежала на спине и, глядя в небо, вслух считала, как куковала кукушка.

– Один, два, три, замолчала. Немного, – сказала она и посмотрела на меня. Я приблизился к ней и припал к ее губам.

Когда налетел порывистый шквал, мы не заметили. Пригретые теплом снизу из ямы, мы пришли в себя, и я вскочил, предчувствуя скверное. Обернулся на яму и замер от ужаса. Огромное пламя бушевало на дне ямы, облизывая ее края громадными красными языками. Пламя гудело, как перегретый мотор.

Пока я надевал сапоги, не попадая в них голыми ногами, пламя уже облизывало тоненькие стволики молодых березок. Трещала молодая береста, и едкий дым наполнял лес. Топтать ногами пламя не было никакого смысла. Был один исход: бежать и спасаться самим, уж не от огня, а от мести мужиков, хозяев молодого леса. Они косили невдалеке.