. Вспыхнув, весело затрещала, и смолистый запах березового дымка наполнил кухню. Брошенная в печь горячая береста подняла там гул, и огромные языки пламени заметались по шестку.
– Холодно на дворе? – спросила фельдшерица.
– Очин холодна. Прямо режет мороз, – ответила Саламат, брякая посудой и процеживая молоко.
– Ну, если поднялась, нужно шаньги стряпать. Полуношница. Подняла только меня. Где у нас дрожжи? Притащи-ка, – сказала фельдшерица.
Саламат принесла муку, дрожжи, ведро воды и в кухне поднялась бабья суматоха. Стучали, что-то терли, скрипели и шумели ножом по столу.
– К полудню опара подымется, днем состряпаемся, может вечером кто набежит в гости.
Саламат суетилась больше фельдшерицы. Ей как будто нравилось заниматься в кухне мало знакомым ей делом. Еще легкая на ходу, она и сама почти не замечала своей тяжести и, может быть, и не совсем верила в свое положение.
Вечером никто не пришел. Саламат сидела и шила неумелыми пальцами какие-то тряпки. Фельдшерица раскладывала пасьянс.
– Катерин Ванна, сгадай на мене, что-нибудь. Может плохо что будет, – попросила Саламат.
– Зачем тебе гадать? Нашла себе орясину, ну и будь довольна. Прямо: «дядя достань воробья с крыши». Откуда ты его выкопала такого?
– А что? Все равно мужик, мужик и есть, другой не нада. Скоро, говорит, жениться будет.
– На ком? – засмеялась фельдшерица.
– На меня, говорит. Шибко любит, говорит. Может не надо верить? А? – беспокойно взглянув на фельдшерицу, проговорила Саламат.
– Ты бы вот лучше раньше подумала, а не теперь. Теперь все равно какой, лишь бы взял. Вот вы, девки, что делаете с собой, глупые. Увидела орясину, и слюни потекли.
– Не смейся, Катерин Ванна, не нужна смеется. Мине и так плохо. Что-то плохо думаю, – и Саламат опустила низко голову, скрывая слезы.
– Ну, ладно, не реви. Одевайся да пойдем в клуб. Там сегодня спектакль. Петь и играть будут. Не видала никогда, как в театре играют настоящие артисты? Вот посмотрим. Пойдем! Прибереги сопли до орясины своей. Идем.
Саламат долго вертелась перед зеркалом. Ей казалось и не казалось, что она как будто не совсем такая, какой была несколько месяцев назад. И фельдшерица заметила, как она тщательно опоясала себя куском материи.
Вечер устраивался в городке союзом строителей. Когда фельдшерица и Саламат вошли в просторный барак, там уже царило полное оживление. Сидели, ходили и стояли парни в теплых валенках и полушубках. Девки в легоньких паленых чесанках кокетливо перемигивались одна с другой и натягивали на голые коленки коротенькие юбчонки.
Баянист играл танцы, и желающие танцевали. В зале было душно, накурено и потливо. Запах свеже-валеных валенок и сыромятных полушубков, смешанный с крепким и удушливым запахом махорки, одуряюще действовал на нервы.
Гармонь взвизгивала, как прижатая колесом собачонка, басы ревели, словно их применение было не для звука, а для накачивания воздуха в безвоздушное пространство. Саламат села, вместе с фельдшерицей, недалеко от входа и сняла легкий полушубок. Одета она была кокетливо. Розовая юбка, зеленая кофта и простая тюбетейка на косах. Когда она потеряла свою сшитую из парчи тюбетейку там, на берегу реки, той ночью, она на другой день пошла искать ее, и очень была удивлена, что кто-нибудь мог найти ее ночью. Так и не нашла. Вечер ее не интересовал, но все-таки как-то разгонял тяжелые мысли, давившие ее уже вот несколько дней.
Что-то будет, – плелось в ее голове. Она рассматривала девок и парней и сравнивала свой костюм с их одеждами. И с удовлетворением заметила, что была не хуже русских девок.
Какой-то ловкий парень пригласил ее танцевать, но Саламат отказалась, хотя и пожалела. Отказала она собственно оттого, что боялась, что придет ее возлюбленный и, увидев ее с другим, покинет ее навсегда.
Уже поздно, когда Саламат накинув полушубок, собиралась уходить, в барак ворвалась толпа молодых киргизов с шумом, смехом и грохотом. Заглушили и баяниста, и веселый людской говор.
Они быстро заняли угол, в котором сидела Саламат и, отбив ее от фельдшерицы, опять же с таким же шумом, в котором утонул призывавший к помощи визг Саламат, вывалились из клуба.
На улице их поджидала тройка заиндевевших и казавшихся белыми лошадей. Было все бело от сильного мороза. И широкая кошева, и сам седок, заиндевевший, как белый призрак. Киргизы бросили девушку в сани и тройка, вспугнутая диким степным визгом, рванулась с места в карьер.
Саламат чувствует, как ей чем-то затыкают рот, как связывают ей руки, и как сани подпрыгивают от толчков по снежным выбоинам дороги. Слышит, как храпят кони, гонимые страхом и вдыхает запах перегорелого спирта и знакомого бараньего жира. Задыхается от недостатка воздуха, от болей в животе и злости, но не в силах бороться, затихает на дне широкой кошевы.
«Возрождение», Париж, ноябрь 1958, № 83, с. 68–83.
БегствоИз повести «Лисьими тропами»
Едва рассвело, как повалил крупный снег. Валил он как-то бестолково, то падал, то взвиваясь вверх. Хлопья его напоминали озорно растревоженный птичий белый пух. Они быстро засыпали всю дорогу, и ближайшие кусты, и весь горизонт. От такой массы снега даже душно стало в степи, хотя в воздухе стояла декабрьская крымская свежесть.
Свежие хлопья, падая, медленно таяли, и, не успевая растаять совсем, наслаивались густым покровом, а пока парили в воздухе, не пропускали ни солнечных лучей, ни внешних звуков. Не слышно было ни отдаленного собачьего лая, ни крика петуха, ни стука топора, ни скрипа ворот или старого колодезного журавля, ни человеческого голоса, ни всех тех звуков, радующих и бодрящих затерявшегося в снегопаде одинокого путника.
Давно уже бредет Сергей среди белой пелены по маленькому кусочку земли, ограниченному и поэтому кажущемуся, что он двигается вместе с ним, не подаваясь вперед.
Сергей устал, потеряв давно дорогу и путаясь ногами во взбудораженной осенней перепашкой земле, и набивая грубые рваные ботинки смесью земли и снега.
Ему казалось, что вместе с дорогой он потерял вообще путь и свой – жизненный.
В ушах так живо еще не затихли зловещие ночные выстрелы Воронцовских садов и не только сознание, в котором еще долгие годы не умрет пережитый ужас расстрела, а и тело еще жило тем не покидавшим его трепетом, когда Сергей упал, притворившись убитым, не зная куда, не видя в темноте ничего, и только чувствуя, как теплая густая жижа текла ему за воротник английской шинели. Видимо смертельно раненый обливал его своей кровью.
Потом еще несколько тел повалилось на него, немедленно затихнув. Пулемет бил непрерывно…
К полудню как будто похолодало. Снег перешел в мелкие сухие хлопья и сыпался ровным потоком, как мука через решето. Холод заставил Сергея сосредоточиться на более близком к настоящему. В кармане у него чужой паспорт на имя неизвестного ему совершенно, какого-то жителя Черниговской губернии, Сергея Гусакова.
Собственно с получением этого паспорта Борис и стал Гусаковым Сергеем. Теперь нужно было вызубрить наизусть его содержание, так как из белого мрака каждую минуту мог появиться враг.
Только сегодня утром Борис получил этот паспорт и не успел даже рассмотреть его. Нужно было быстро, до рассвета, оставить Симферополь и скрыться в степи. Прежний владелец этого паспорта был только что расстрелян, и вдова передала паспорт Борису.
Особенно смущало Бориса написанное от руки слово «поче_ский». Пятой буквой могло быть и «н», и «п». Почепский или Поченский уезд Черниговской губернии?..
Вдруг совсем недалеко какое-то приглушенные звуки заставили путника насторожиться. Казалось, что где-то за войлочной киргизской стенкой юрты громко разговаривали. Или порскали лошади и постукивали колеса, клокоча втулками.
Эти звуки и пугали, и в то же время бодрили.
«Все-таки не одинок». – Только успел подумать Борис, как из белой хмары прямо на него вылетела на разгоряченных и мокрых конях зеленая немецкая тачанка, размалеванная красными аляповатыми цветами.
Шерсть на лошадях лоснилась и блестела сталью, отливаясь крупными темными пятнами на крупах.
Остановись на полной рыси, кони нетерпеливо поматывали породистыми головами и гнули красивые шеи, топтались на месте, прося вожжей, и храпели, удерживаемые сильными руками молодого курносого парня в синей поддевке и белой смушковой папахе с «запорожской китыней» на голубом верхе.
Чуб его, такой же рыжий, как и его новенькие рукавицы, свисал на красное и мокрое лицо.
– Эй?! Увага! – крикнул он.
Борис остановился и, несмотря на неожиданность встречи, все-таки не мог оторвать взгляда от прекрасных серых лошадей. До того они были хорошо подобраны. Совершенно одинаковы, и по масти, и по статьям.
«Одного завода», – подумал Борис.
Парень перебил его мысли:
– А далеко будэ той Бульганак? – спросил он.
Борис не сразу ответил, рассматривая парня в упор и соображая, кто бы он мог быть – враг или друг. И решил ответить:
– Не знаю.
– Нэ знаешь, ну тоди сидай в тачанку, – кинул ему парень, все еще сдерживая нетерпеливую тройку серых с яблоками.
Сергей взобрался на высокий кузов тачанки и, сев, сразу почувствовал под собой ствол пулемета. Сообразив, куда он попал, Борис уже пожалел было, что так беспрекословно подчинился гипнотизирующему короткому приказанию. Но лошади, рванув, пустились в галоп.
– Кажется, прямо черту в лапы – подумал он со щемящей тоской под ложечкой, и чтоб немного подбодрить себя и не выдать своей растерянности, спросил:
– Откуда у тебя такие славные кони?
– Не знаешь, откуда у батька Махна кони? – и парень удивленно повернул свое мокрое и красное лицо к Борису и, рассматривая его, добавил, как бы в объяснение:
– Загонымо, других найдемо… Паньские, одним словом, господарьские.
«Батька Махно», – вертелась в голове Бориса тревожная мысль. – «Кто он сейчас, этот хохлацкий перевертень? С кем он, этот ловкий авантюрист? Вот еще не доставало!»