Прибыл в столицу Войска Донского. Побывал у всенощной в войсковом соборе, помолился Владычице Заступнице, чтоб помогла девчонке и экзамен выдержать, и больших людей умилостивить доброхотными даяниями от трудов праведных, и направился с дочкой к куму ночевать. Кума иметь никогда не лишнее.
Дочка определилась в Мариинскую гимназию. За дочкой потянули сына в Новочеркасский кадетский корпус. Потом отвезли и остальных девчонок. А Авдотья Лукьяновна перестала рожать, как отрезала, и занялась еще с большим рвением домашней работой. Шила, чинила, доила коров небольшого своего собственного стада, собирала сливки, сметану, била масло и складывала в глубоком погребе и для себя, и для Новочеркасска. В Новочеркасске-то, кроме детских четырех ртов, было немало и других.
А в свободную минутку собирала коровий помет и лепила кизяки от заводского стада, вместе с мужем. Не гнушался Яков Петрович никакой работой, презирал безделье и лень. И лопату, и топор, и кирку, и лом держал крепко в мозолистых руках, так же, как и маленькую ручку с пером, выводящую красивым почерком «Его Высокоблагородию»… и «с подлинным верно».
На Рождество дети съезжались домой, и тогда подавали к станции Зверево заиндевевшую тройку серых, запряженных в широкую и глубокую кошеву, обитую новой рогожей, и вся молодая ватага мчалась в зимнюю ночь двадцать пять перст с веселым, молодым смехом домой.
На заводе у управляющего шикарная елка с хорошими подарками для детей, потом поздно в степь – на облаву, вместе с конной заводской сотней, и веселое возвращение. Впереди сам полковник Полковников на чистокровном дончаке с Яковом Петровичем, позади их тройки с кошевами для семей и далее конные казаки, покрытые инеем и конским потом, обвешанные тушами убитых волков, лисиц и зайцев. Вокруг степь бескрайняя, белая и туманная от снежной пыли и алмазных искр на девственном снежном покрове под тускло выглядывающим солнцем.
После Рождества опять тройка лихих, управляемая самим Яковом Петровичем, обязательно стоя в кошеве, наполненной всякой всячиной для Новочеркасска, мчалась во весь опор на ст. Зверево. На станции все знали Якова Петровича Чекменева, от начальника станции до усатого жандарма. Поезд на много задерживали, чтобы дать усесться многочисленному семейству и уложить бесчисленные пакеты. Часть кулечков оставалась на станции Зверево – «рука дающего да не оскудеет».
Поезд уходит на юг, а Яков Петрович, погуторив часок у буфетной стойки с приятелями, садился в кошеву и жалея коней, «трусцой да трусцой» катил домой.
К подрастанию детей у Чекменевых было уже свое немалое хозяйство и кое-какие сбережения. Собирали деньги на покупку дома у себя в родной станице, и не заметили, как и старость подошла, и дети выросли.
Сын уехал служить в Донской полк, на западную границу. Дочки пооканчивали гимназию и различные женские курсы и повыходили замуж. У старшей дочери подрастала дочь, жила тоже в Новочеркасске, замуж не выходила и женихов не искала. Подозревали родители, что Анастасия что-то хитрила, да за трудами некогда было допытываться.
А тут как раз ветеринарный заводской врач отстроил свой дом и объявил продажу его. Шла уже война 1914-17 годов и подходила к концу. Был у ветеринара нюх, значит, не хуже, чем у его пациентов, и поспешил он домишко продать, так и не вселяясь в него.
Купили дом Чекменевы, поселились, оставив завод и Провалье. А Яков Петрович вышел в отставку с пенсией надворного советника. А тут и революция грянула.
Сначала Яков Петрович будто и растерялся. Как же это теперь без царя, без Войска Донского и без погон надворного советника? Но быстро пришел в себя и, засучив рукава, снова принялся копаться в навозе и лепить вместе со своей бывшей надворной советницей ароматные кизяки.
Кизяками, конечно, не разбогатеешь, но и без них тоже не проживешь. Ушел Чекменев весь в домашние дела. С тревогой читал письма от детей и внуков, то из Москвы, то из Питера, то из Новочеркасска, то с фронта. Вести были невеселые. Сын писал, что не узнать стало казаков – идут за солдатами. Дочери – о манифестациях и беспорядках. Только из Новочеркасска, от младшей дочери, были вести, пока что неплохие. Хотя Ростов уже волновался.
Потом тяжело пережил самоубийство Донского Атамана ген. Каледина, а когда узнал, что казаки оставили Новочеркасск и ушли с ген. Поповым в калмыцкие степи – там выжидать, то замкнулся в себе и у себя во дворе и никуда не выходил.
А как вернулись все казаки с фронта в родные курени, выехал ночью верхом и укрылся у старого сослуживца по Провальскому заводу, в глухой балке, в маленькой землянке, и сидел там, пока не очухались казаки от первого революционного угара. Вернулся, когда родная станица уже имела неразрывную связь с Новочеркасском.
Нашел дом в целости, с закрытыми наглухо ставнями и воротами. Не сразу открыла мужу старая Авдотья Лукьяновна. Не узнала голоса мужа. И лишь, когда взращенный дома жеребец заржал нежно, почуяв во дворе хозяина, кинулась открывать, ничего не видя в слезном тумане. Отворила и с низким поклоном встретила своего хозяина.
Благодарил Яков Петрович жену, не слезая с коня, а как начал слезать, вдруг почувствовал немоту во всем теле. Ни спины согнуть, ни ноги перекинуть через луку уже не мог. Кое-как сполз с коня и с помощью верной своей подруги жизни, добрел стояком, не сгибая ног и поясницы, до кровати. Но лечь уже не мог. Пробовал сесть в кресло, да не гнулись ноги. Простоял целые сутки на ногах, да к утру в страшных мучениях, в полном сознании умер.
Приехавший через день врач установил смерть от столбняка. В балке, где скрывался, спал на земле и захватил там эту болезнь.
Похоронила мужа Авдотья Лукьяновна и осталась одна. Ни письма написать, ни послать. От старших дочерей уже не было писем. Сын писал, что отправился в Белую армию, что женился на дочери Полковникова. От младшей дочери давно не было вестей. Осталась одна восьмидесятилетняя казачка коротать свой век в просторном, пустом своем доме, лепя лишь по привычке кизяки. Днем садилась иногда под солнышком и вспоминала прежнее житье свое, из бедной казачки возвышение в надворные советницы, и вздыхала по скотине, что уже не бродила теперь в пустом дворе…
На дворе стоял теплый вечер. Синие длинные тени от домов легли поперек улиц и по стенам беленьких хат, крытых соломой. За плетнями дворов притаилась скрытая станичная жизнь, полная тревог и волнений.
В доме Чекменевой или, как ее теперь неуважительно величали соседки, Чекменихи, было невесело. Недавно станицу заняли красные. Все мужское население оставило станицу. Одни ушли с Белой армией искать лиха заграницу, другие скрылись по балкам, в надежде, что белые вернутся; третьи перешли на сторону красных и угнаны в их тылы.
А тут еще на горе, откуда ни возьмись, явилась родная внучка Чекменевой, дочь старшей дочери – Анастасия.
Старуха сидела на крылечке своего каменного дома. Забора уже не было. Его пожгли на дрова во время гражданской войны и белые, и красные. От фруктового сада остались лишь пеньки. Двор заплетен теперь жидким плетнем. Половину своих кизяков отдала Чекменева за плетень. И во дворе стало пусто.
Дом во время войны занимали то белые, то красные штабы, как лучший в станице. Насмотрелась Чекменева на тех и на других. Видела их правду и неправду. Но так как белые из уважения к надворному советнику не делали старухе плохого, то она возненавидела особенно красных, не считавшихся с ее чином. Для нее красные были кацапы, одетые в военную форму, с непривычными для казаков ботинками и обмотками, валенками и «буденовками». Зла на них была старуха, и за людей не считала.
«Мужик – он и есть мужик. Никакого в ем вида нет».
В этот вечер вошел во двор приземистый белобрысый красноармеец в валенках, ватнике и таких же штанах, без шапки. Был конец мая.
«Вон он, видишь, идеть, ногами плететь, да разбрасываеть их, будто корова… На кого «оно» похоже? Чучело. Настоящее чу-че-ло!» – с особым смаком проворчала под нос старуха. Красноармеец тем временем подошел к старухе и вежливо поздоровался.
– Здрассьте, баушка! Чавой-то вас, Настенька, не видать? – обратился он к Чекменевой внучке, сидевшей поодаль на перевернутом старом ведре.
Девушка поздоровалась.
– А я вам, Настасья Васильевна, подарочек принес. – И красноармеец, сунув руку за пазуху, извлек оттуда крошечного щенка пегой масти и подал его девушке.
Старуха, кривя рот, проворчала: «Ш-то! Учерте-што!.. Я думала кусок сала или мяса иде упер да принес… а он кутенка притащил. Да на што он нам? Кормить-то его еще…» И старуха поднялась уходить.
– Ты, Настя, не того, не засиживайся дюже. Не такие теперь времена, штоб кавалеров принимать. Эвон, что делается на Божьем свете… глаза бы не смотрели. Ох, грехи…
Настя держала щенка на руках. Тот быстро принюхался и сунул морду в прореху между пуговицами кофточки.
– Ишь ты, знает где искать! – засмеялся красноармеец. – С понятием собачка. Породистая!
Настя покраснела и положила щенка себе на колени.
– А я, Настасья Васильевна, к вам сватов хочу засылать.
– Сватов?! Зачем же мне их засылать? Я замуж не собираюсь.
– Не собираетесь? А, может, жених уже готовый где имеется? Может, в белых пятки наматывает, тогда ему сюда хода нетути. Не дождаться его вам, Настасья Васильевна! – сказал красноармеец, расставляя шире ноги, словно для большей устойчивости в столь неверном дипломатическом положении.
Настя смотрела на него, поглаживая щенка и думая об ожидаемом ею со дня на день женихе своем. Он обещал не уходить заграницу, но и красным не сдаваться.
«Нужно оставаться здесь и поднимать восстания, а не бежать. Убежать значительно легче, чем остаться и рисковать своей головой здесь. Из заграницы большевиков уже не свергнуть», – говорил он Насте при прощании. И Настя ему верила. Верила, что ее Алексей, убежденный противник красных, ненавидит их и, безусловно, вернется сюда. «Дал бы только Господь!»