Семья Никифора была нездешняя, не песчанская. После гражданской войны приехал дед Павло с сыном Никифором из родной станицы Мелеховской. Нанял подворье, а потом потихоньку купили его. Деду Павлу еще и шестидесяти тогда не было. Никифору тридцать стукнуло, а сынишке его только шесть годков. Про казачество решили не упоминать. Забыть про него: нехай оно сказыться! Никифор нанялся на шахту. – Темно там, не видать будет, кто я есть, казак или кацап, шутил он, пока не спустился в шахту. А как начал каждый Божий день спускаться, да с жизнью прощаться и тихонько мелкими крестиками крестить живот свой, глядя в черную пустоту шахты, проклял тот час, когда родился. Как вылезал ежедневно, чувствовал, будто снова на свет рождался. Дробил киркой черный уголь, лазал на карачках, ползал на животе, на спине лежал между пластами и сам стал черный и твердый как уголь. «Вот когда казак настоящим пластуном сделался», – говаривал он дома за общей миской пустых щей, с куском черного пайкового хлеба. Издевался сам над собой. Вместо здорового степного загара, черным угольным налетом покрылось лицо. В порах набились черные мелкие не смываемые точечки. Под глазами подведено, ресницы черные вместо белесых родных, усы нафарбены угольной пылью. Вместо вольного степного воздуха черной пылью начал дышать.
Без малого двадцать годиков проработал Никифор под землей. Там узнал настоящую тяжесть жизни. Вот где каторга. Днем в шахте, ночью дома. Света Божьего не видел. Не привык к такому тяжкому труду прежний казак. Очерствел, огрубел он. Злой стал. С женой не гутарил, а рявкал.
Раньше считал, что хуже казачьей жизни и нет на свете. Завидывал солдату. Казак всю жизнь служи и козыряй до старости лет, чуть вышел из база. Подчиняйся там разным атаманам: а их в каждом углу по два.
Вспоминал теперь привольную казачью жизнь. Земли было немного, но вдосталь.
Работа в степи всем семейством, хотя и трудная, но привольная. Тут тебе женка, ребятишки. Семейная жизнь хлебопашца. Да все завидывал мужику. Мужик, то вишь, голый на службу шел, а казак должен был все свое предоставить. Мужик окончил службу, пришел домой и не вспоминал ее, постылую. А казак все на службе.
И как грянула революция, потянулся к ней и Никифор: – На што нам цари? И без их управимси! Энто господам ахвицерам погоны нужны, нам они без надобности. Долой! Хватя!! Вали, братва, домой, на Тихий Дон, на тихие воды! Хватя сапоги таскать. Одевай чирики. – Мечтал как пройдет по станице в синих штанах с лампасами, всунутыми в шерстяные носки и в новых чириках. А теперь и носков-то не было. Старым портянкам рад, да и их-то не всегда достанешь.
Вернувшись с фронта, Никифор решил пока что жить дома. Потом видно будет. Мечтал Петра женить. Хорошая девица попадалась. Тоже учительница, только комсомолка. Да где их некомсомолок-то взять? Теперь все в комсомолки латаются. В науку девки тоже пошли. Ране того не было. Петро тоже пока учился, в комсомолии был. А дома все крестил лоб перед едой, боясь, что матка стукнет по лбу деревянной ложкой. Потом за невзнос членских выгнали. Теперь Никифор мечтал отпраздновать свадьбу и вытащить «выморозки» на свет Божий. Но как сказал жене, та и за голову схватилась: – Это на ком же? На Зинке? Это брат в ГПУ? Да ни за што! И не в жисть! Энтого ешшо позору не хватало в нашем семействе, что б да с ГПУ породниться. Как хошь, а не будет мово благословения на это дело. – Не буде! – Свадьбу по старинке справим… «Выморозки» выташшим. – Уговаривал было Никифор жену. Но та уперлась, – какая там старинка? Какие там «выморозки»? Какие мы теперь казаки? Шахтер ты и боле ничего. Полжизни своей под землей прожил, кто ты теперь есть? Как ящерка проползал, как крот, подземный житель, проскреб землю, а туды же: казаки!
Не собиралась баба поддавать жару мужу, а вышло как раз, что поддала от самого полка, да еще с веником еловым. Покраснел Никифор, желваками зажевал, будто верно из парильни выскочил, как заорет: – Ты мне про шахту не гутарь! Ешшо одно слово, одноряд пришибу! – Сел на лавку отдувается, медведь медведем. Встал, лавку опрокинул, деда перепугал, как заорет: – Не хочешь свадьбу играть? Не хочешь по-казачьему? Тогда вали все на стол, что ни на есть. Пропьем все и «выморозки» ко всем чертям. Хоронить казачество будем! Если его нет. К старому мерину под хвост его!
Через неделю в тесной хате деда Павла собралось немало народу, не пролезть. Время такое было, что не только «выморозками», а простым самогоном заманить на выпивку легко было. Люди сами поприходили. Выпили по чарке этих «выморозков» и развязались языки. Все собрались шахтеры, что с Никифором работали вместе в шахте. Никифор всегда считал их, кого пензенским, кого курским мужиком, ни один не проговаривался. А тут пензенский оказался кумылженским казаком, курский – иловленским, сибиряк с Арчеды, тульский – хоперским, тамбовский – кепинским, тот слащевский, тот глазуновский или усть-медведицкий. Откуда только набрались? Но все оказались из станиц, еще не занятых немцем. Окна занавешены были тряпками, по случаю обязательного затемнения. Сидели в полумраке, облокотясь на липкий стол и слушали рыжеусого казака, с погонами подхорунжего и четырьмя крестиками на красных ленточках. Обросшие бородами, с длинными усами, или совсем бритые, чтоб не признали, косматые, нечесаные чубы повисли над столом. Лица, испещренные морщинами от тяжелого труда, заскорузлые кулаки тяжело лежали на столе, сутулые спины гнулись под ними. – Не нужно нам ахвицеров! Сами управимся! Правильно я говорю? Правильно! – В 19-ом кто водил казаков в бой? Мы водили, я водил. Полком, цельной дивизией командовал, вот! И теперь я поведу! Выбирай меня командиром! Справдаю!
Казаки пили, спорили, кричали, не соглашались, ссорились, снова мирились, плясали, стуча по полу тяжелыми старческими ногами, поднимали пыль, и искусственно веселились, поджигая в себе давно потухший горючий материал в ссылках, в скитаниях и на тяжелой работе. Словно сухая прошлогодняя трава, подмоченная сыростью, еле тлела на костре, временами ложно вспыхивая. Бабы тоже уже не молодые, потерявшие молодость на изнурительной работе, быстро выдохлись, унялись и затихли. Каждый пил, чтобы лишь выпить побольше дарового: пел, чтоб кричать и выкричать всю тоску и горе прошедшей не так жизни и накопившейся в душе по самое горло. Душу хотелось выворотить каждому и очистить ее от того, чем засорена была последние двадцать лет, вычистить как заржавевшее без нужды старинное ружье и выпалить из него снова, сказав:
– А, ну, Господи благослови, во имя Отца и Сына!
Перед рассветом, когда уже собирались расходиться один кумылженский толкнул своего соседа, что с колодкой крестов: – Ты бы, кум, не брехал так круто, ей Бо… Ить ни чем ты не командовал и крестиков у тебе вовзят не было, а нацапил ты их Бог знает откель. Забыл, штоль как в обозе вместях ховались? – Не бреши! – огрызнулся первый. – Заслужил я их, под такую всех вас тут!.. – Заслужил, чего ж ленточки не уберег? Кубыть легче было, чем крестики… – Прямо лучше скажи, у какого армянина в Ростове купил? – Не жалаем одним словом ахвицеров! – Опять знов погоны. – Не хотим! – Да ты, кум, акурат первый и нацапил их.
Общий говор и шум силился перекричать бывший член Войскового Круга первого созыва: – Господа! Господа казаки! Нужно для формирования сотни от нашей станицы пригласить полковника Бодрухина. Человек заслуженный и наш казак. – Откель он? – заорал опять «подхорунжий». – Песчановский рожак. С самой Песчанной произростает. Не подведеть. Известный нам офицер и в гражданскую на фронте был. Заслуженный.
– Просим! Просим! Не надо, к чертовой матери! Просим! Закричали все в разброд.
– Чисто на сходке, как за лозой ехать, ей Бо!.. – сказал член круга – Позвать его, просить! – Да он спить поди, завтра! – Поднять! Должен он понимать, что «войско» его требуеть. Али нет?! – Кто-то неожиданно пустился снова в пляс. Пили, пока не выпили все выморозки и весь самогон. Тогда кто-то торжественно, но фальшиво затянул: «Вско-о-ллыхнулси, взвольновалси Православный Тихий Дон… И послушно отозвался на призыв Монарха он!..» Но ему не дали окончить. Чей-то пьяный голос перебил его: – Не так! Не так! Долой монархиев, теперя не так! – Тогда с другого угла сочный и приятный баритон затянул: «Всколыхнулся взволновался православный Тихий Дон и послушно отозвался на призыв своих знамен…» – Какех знамен? Какех? Иде они? Давно бабы на юбки перешили. Нету знамен. Теперь другая время. – Так как же ее петь тогда? – Возмущенно и удивленно подал голос пожилой, подтянутый и видимо исправный казак с шрамом на лбу. – Да ни как, вот и все! Вот когда сгарнизуемся, тогда и запоем на тот лад на какой прийдется, а зараз акурат ешшо и глотку могуть заткнуть. Кто его знает, куда оно клонить и что к чему?
– На казаков и не похожи даже, а туды же… – Проговорил тихо кто-то в углу.
«И в забой направился парень молодой» – где-то возле дверей прохрипел пьяный голос. – Вот энто наша, енто да, она самая. Энто акурат правильно. В забой! Шахтеры мы и боле никто!.. – Не, не шахтеры, а казаки! – Возражали другие. – Нет шахтеры! – По-пьяному упирался кто-то. – Немец-то он все одно ходу не дасть ни кому. Казаков никто не любить. И в царское тоже так было. Сами проживем! Ни кого не надоть! Ни кого! – Казаки! Господа казаки! – старался перекричать член войскового круга. Но его никто не слушал. Вся ватага неожиданно вывалила из хаты и направилась к воротам. Тогда член войскового круга громко запел, дирижируя сам себе, старинную донскую: – На заре-то бы-ыло, да-а на зореньке… – Шум прекратился, все, кто кричал и шумел замолкли и прислушались, как запряженные в плуг старые казачьи лошади к знакомому звуку боевой трубы, и дружно гаркнули: – Собиралися все да козаченьки, во единый круу-г… – Но песня оборвалась, перебитая страшным грохотом упавшей на станицу советской аэропланной бомбы.
В то время когда казаки гуляли в хате деда Павла, Бодрухин сидел на заваленке и курил. К нему подошел через улицу Петро: