Цветы мертвых. Степные легенды — страница 78 из 111

Я немедленно посчитал себя именно им для Ольги и с радостью занял это место.

Начались более частые мои посещения этой «Винеты». Присутствовал на каких-то правах на репетициях. У Ольги репертуар состоял из русских песенок и романсов русских и иностранных, переведенных на русский язык.

«Песенки Беранже» были ее обычным репертуаром, и Ольга исполняла их превосходно. Слушатели в течение нескольких минут ее исполнения видели перед собой не сорокалетнюю женщину, пережившую не одну страсть и не один роман, а то семнадцатилетнюю наивную девушку, то семидесятилетнюю старуху.

Коронным ее номером был романс немецкого автора: «Гадание». Во время его исполнения Ольга так перевоплощалась в страдающую обманутую молоденькую девушку, что зрители совершенно, казалось, забывали, что перед ними артистка. Так казалось и мне.

У каждого из нас, слушателей, к тому времени было уже столько пережитого, возможно и подобного, ибо обманутые слепой фортуной, за которой мы, не глядя, пошли, а потом были ею жестоко преданы, носили на себе лишь следы от брошенных ею в нас камней и комков грязи, магически обращенных ею же из тех цветов, которые она расстилала нам на первых шагах наших жизней.

Поэтому естественно мы все было склонны к болезненному восприятию всего, напоминающего нам молодость, и чрезмерно чувствительны, иногда до слез.

Песенки Ольги волновали, будили воспоминания о прошедшем и, конечно, невозвратном, и приводили и восторг. Особенно «Гадание». Я не помню всех слов этого романса. Мне запомнились лишь отдельные отрывки:

«С тех пор не верю я цветам».

Помню Ольгу в длинном до полу полосатом, из красных, зеленых и черных цветов, модном платье на плохо освещенной сцене остовского барака с грустным лицом молоденькой девицы, переживающей первый обман:

«На ска-мей-ке в том же… са-ду…

Я услы-ха-ла… те же… сло-ва…:

Лю-бит, не лю-бит?… лю-бит, не лю-бит..?»

В бараке тишина. Все напряженно слушают. Будто сами гадают и ждут, что скажет гадалка. Будто решается их участь.

Но вот певица закончила:

«И… как тог-да… цве-то-чек сол-гал…

С тех пор не верю я-a цветам!»

Певица уже раскланялась, но в бараке стоит тишина. И только придя в себя, толпа грохнула потрясающими и стены барака, и душу аплодисментами. Уже хотелось плакать не только от песенки, но и от того охватившего чувства единства, здесь на чужбине собранного в мощный рев словами незатейливой песенки.

Я как-то спросил Ольгу, почему она никогда не поет на бис эту полюбившуюся нам песенку. Ольга ответила:

– Я очень люблю биссировать, как и все мы, артисты. И с особенным чувством удовлетворения пою перед нашими русскими парнями и девицами, и едва ли не более получаю удовольствия сама, чем слушатель: я люблю петь. Но «Гадание» я не могу повторять, слишком оно близко мне.

Ответила Ольга и как-то странно посмотрела на меня.

«Нежели тогда, в тот осенний южный вечер по моей вине мы не встретились», – мелькнула даже мысль у меня, хотя я был уверен, что она тогда обманула меня.

Часто я провожал Ольгу домой после репетиций или концертов, и мы настолько сдружились снова, что даже маленькую православную церковку на Находштрассе посещали вместе.

Оттуда шли в какой-нибудь ресторанчик, заказывали себе «штамм» и ели с большим аппетитом. Иногда Ольга приносила с собой кусочек сливочного масла или сала и добавляла в тарелки. Откуда у нее в такое голодное время оказывались такие дефицитные продукты, я не спрашивал, чтоб не нарушить нашу идиллию.

Мы болтали без конца, вспоминали прошлое, казавшееся нисколько не угасшим, и светившим нам снова, как прерванный электрический свет, и снова восстановленный невидимым электромонтером.

Молодость самое светлое пятно на экране нашей жизни. И потому воспоминания о ней, даже тяжелые, имеют какой-то оттенок нежного чувства.

Каждую субботу мы выстаивали в церкви всенощную. Пел небольшой, всего в 6–7 человек, прекрасно спевшийся хор. Голоса были хороши. Он доставлял истинное наслаждение. Церковь не вмещала всех молящихся, главным образом «остовок» и «остовцев».

Платочки, шали, полушалки, пиджаки деревенского фасона, валенки, домотканые кофты, какого-то неопределенного покроя, какие можно увидеть только на Востоке, заполняли церковь, распространяя тот присущий русской деревне запах, такой особенно тогда родной.

Ольга всегда становилась с правой стороны, впереди хора у громадного подсвечника со свечами. От них было жарко, и она, распахнув шубку, истово молилась. Через ее плечи тянулись корявые пальцы со вложенной в них свечой, с просьбой поставить названному святому, приобретенную на последние гроши беженца, свечку.

Когда хор молчал, в церкви наступала тишина. Слышались лишь тяжелые вздохи и шуршание грубых рукавов полушубков при сотворении крестного знамения. При всей трудности встать на колени, многие все-таки ухитрялись, хотя на секунду, коснуться коленями пола.

Храм сиял от множества свечей. Священник говорил проникновенно, и не хотелось уходить из этой церкви.

* * *

Пережили мы с Ольгой и страшную бомбардировку 22 и 23 ноября 1943 года, когда четверть города была обращена в развалины. Целые кварталы валились подряд и целые кварталы были охвачены пламенем от фосфорных бомб.

В садах в скверах деревья горели, как гигантские свечи. Асфальтовая мостовая пылала, как поток вулканической лавы.

Удушливо пахло горелым человеческим мясом.

Люди: женщины и дети метались между переполненными убежищами, не находя себе места. Многие были босы и в одном только белье, прикрытые лишь пальто или одеялом.

В такие передряги Ольга всегда была неровна, резка и даже груба. Мне бывало очень неприятно слышать от нее резкие ответы. И я как-то заметил ей.

– Дорогой друг! – ответила Ольга с обворожительной улыбкой, приобретенной на сцене: – это от того, что вы, господа мужчины, считаете нас, женщин, слишком хорошими. Но мы такие же, как и вы все. Нисколько не лучше. В нас, и во мне столько же от русалки, сколько и от ведьмы. Но Господь наградил меня талантом и выделил этим среди других женщин, вот и все.

А откинув это, я остаюсь такой же бабой, со всеми ее слабостями и пороками. Не очаровывайтесь мною и не сердитесь, тогда вам будет легче. Вы называете меня за мое пение волшебницей. Я тогда и бываю волшебницей, но тогда я вам и не грублю. А потом в жизни я снова становлюсь собой, то есть обыкновенной капризной и дерзкой бабенкой.

И знаете, чем больше в нас бабьего, тем мы лучше. Мы тогда искреннее. Я тогда похожу вот на всех этих посетительниц церкви. И мне всегда хочется смешаться с ними. Поговорить и пожаловаться вот именно по-бабьи на свою судьбу.

Потеряю голос, и ничего у меня чарующего не останется. И вы убежите к какой-нибудь другой «волшебнице». Вот и все.

* * *

Еще в дни ранней осени мы часто сидели в Тиргартене, когда вековые дубы, клены и липы покрывались разноцветным «золотом» и, падая, стелили на аллеи огромного сада золотой ковер.

Тиргартен красив особенно своей «Зигесаллеей», с рядами белых гипсовых фигур германских императоров, государственных и церковных деятелей.

Но мы предпочитали уединенную аллею, где-нибудь в углу сада. Там любимым занятием Ольги было кормление белок. Меленькие животные, совершенно не пугливые, подходили совсем близко и даже садились ей на плечи. У Ольги появлялись из ее сумочки какие-то бисквиты и сухарики. Моей обязанностью в такие минуты было сидеть неподвижно, и ничем не выдавать своего присутствия.

И помня особенность Ольги быстро перевоплощаться из волшебницы в ведьму, я покорно подчинялся, чтоб не отогнать тихого Ангела, что летал еще над Берлином.

После прошедшей бомбардировки мы однажды посетили Тиргартен. Но нашли там хаос и разрушение. Белок и след простыл, а гордые германские императоры стояли с отбитыми руками, носами и головами. Осколки валялись под их ногами.

Вблизи сада, у памятника Вагнеру разрушено было все. «Валькирия» стояла возле автора. Одна голая грудь была у нее отбита.

Там же Ольга сообщила мне, что «Гадание» она больше не поет. Оказалось, что автор этой песенки был не немец, а еврей. «Гадание» было запрещено. Ольга лишилась своего главного номера и иногда в тоске по нем вполголоса напевала его или дома, или в саду.

Хождение по улицам Берлина ночью было сопряжено тогда с опасностями или быть раздавленным свалившейся глыбой от разрушенного дома или подвергнуться окрику:

– Лихт рраусс! – Лос!

Меня этот крик приводил в бешенство, когда на миг освещая дорогу, я светил фонариком себе и Ольге под ноги. И вот Ольга подарила мне крупный светло-зеленый цветок, покрытый фосфором, и потому светящийся.

У нее был такой же. Носили мы их всегда в петлицах и были, наконец, избавлены от полицейских криков.

– Этот цвет, это эмблема надежды, да, кстати, он и изображает что-то вроде лилии, – сказала Ольга, прикалывая мне цветок на грудь. – А надежда у нас одна, вернуться домой.

Когда мы вышли вечером из ресторана после обычных «штаммов», я заметил на своей груди мягкий фосфорический свет.

* * *

Но всему бывает конец. Пришел конец и нашему благополучию, если можно было так назвать наше времяпрепровождение. Ольга неожиданно с какой-то «Уткой» уехала заграницу – на юг.

Я провожал Ольгу на центральном вокзале Анхальтербанхоф, там же была в полном составе и ее «Утка». Я всех их уже знал, но заметил одного невзрачного господина потерто одетого, и составляющего, видимо, общую их компанию.

– Кто это, скажите, пожалуйста, – спросил я одного из «Утки», когда Ольга отошла на минутку.

– Не знаете? Это муж Ольги Павловны, – ответил тот. Мне показалось, что паровоз ошпарил меня клубами своего пара. Но выдержав удар, я подошел к господину и представился. Он очень любезно заговорил со мной.