Нагнулся к ней ближе Кондратий: «Молчи! Кондратий я, только молчи!» Сунула бабенка свой нос чуть не в самое ухо Кондрату и зашептала торопясь. А сама трясет кончиками головной косынки, словно заяц ушами, да головой на Кондратову хату указывает. Слушал, слушал ее Кондрат, да как матюгнет ее крепко, даже отскочила баба и рот ладонью зажала.
– Еще хотя одно слово про Наталью, – зашибу! У-y, стерва! – и сунул ей под нос мозолистый корявый кулак.
Присела бабенка, хвостом улицу подмела, и дух от нее нехороший пошел. Плюнул Кондратий крепко прямо ей под ноги и зашагал.
Баба долго стояла, да вслед глядела, не верила, что ушел. Потом видно в себя пришла, утерла ладонью и нос и рот одновременно и затараторила сама с собой: «Дурак ты, дурак, как я погляжу! Я ему всю правду про его бабу выложила, а он, черт, еще и матюгается. Вер-нул-ся! Что же теперь, брюхо-то женино делить што ль будете? Смехи, ей Бо… вот жизнь настала. Где бы бабу поучить, как следовает, а он за ее еще и стоит. Ну, вре-ме-на-а!».
Кондрат так и вышел за станину, не оборачиваясь. Тяжело было глядеть на стройные раины, на сады, где густо шла завязь, скрипели колодезные журавли в левадах: хотя и пусто было в станице, а все кое-где бабы перекликались по дворам.
Уже на крыше вагона полегчало немного на душе у Кондрата. Моздокская степь зеленела молодыми травами и посевами; дорога пылила вдали; высокой стеной синели дальние горы. Поезд едва плелся.
Под мерное раскачивание вагонов задремал Кондратий. Проснулся он под Ростовом на другое утро. В Ростове перелез на другую крышу поезда, что шел на Пятихатку; потом добрался до Бобринской, до Фастова и подкатил аж под самую Шепетовку. В пути познакомился с шепетовским жителем и с ним вместе и границу перешел.
В Польше у попа несколько лет проработал, только спину подставляй. Вдоволь наелся польской картошки с кислым молоком да черным хлебом. Век не забыть. Мясного и в праздник не видали.
Потом в Венгрию бежал. С последней войны знал, что в Венгрии хорошо крестьяне жили. Пришлось не раз с Карпат спускаться к Токаю.
Пробрался он в Венгерскую долину. Верно: богато жили венгерцы. Пастбища. Волы белые, длиннорогие. Кони пасутся опять же. Бараны. На музыке ладно венгерцы играют. То грустно так, что ажник плакать хочется, а потом как взвизгнут скрипки, запрыгают по струнам смычки, загудят басы… ух и здорово, у мертвого ноги сами заходят. А если еще и токайского, только не очень… тогда душа из тела выскочить хочет. Так и рвется куда-то к чертовой матери. А куда – и сама не знает. То ли к себе на Терек, то ли к этим девкам да молодцам, что каблучками постукивают, да юбками трясут… Аж дрожь прохватывает… Э-ах!… Подхватил бы какую… Да без языка дело не пойдет… Уж очень язык непонятный… А за целый-то день с лошадьми в степи не научишься никакому языку, не только что венгерскому, а и свой-то позабудешь. В Польше-то по этому делу куда складнее было. И язык понятней, да польки-то и без языка понятливые: на чембуре не удержишь. И картошка с кислым молоком не мешала. А с венгерками боязно. Венгерцы-то уж очень на наших ногайских татар похожи. И жестокие видать… А сытно было… тут бы как раз…
Как-то узнал Кондратий, что на полдень живет народ, разговором на русский похоже. Не совсем, а понятно. Перешел границу с одним венгерцем и пристроился лесорубом в лесу. Взяли сразу, только спину подставляй. К русским там тогда хорошо относились. Многие поженились на хорватках.
Подумал-подумал Кондратий, да и ушел от хозяина в село. Там дрова пилил. Тут уже с народом ближе познакомился. Где работали пильщики, ходила одна красивая хорватка, пирогами с горохом торговала. Ох, и вкусные же были пироги. Никогда Кондратий не едал таких. А тут еще эта хорватка все возле него трется, а под конец и денег не стала брать за пироги. Смеются хорваты. «Ты, говорят, Кондрат, женись на девке-то, хозяином будешь». А тут еще и сама девка сказала Кондратию, что в костел на Миколу Вешнего пойдет… Ну, тут уж и дурак поймет, что дело не в Миколе.
Принарядился и Кондратий, перышко к шляпе прицепил, и цветочек в руку взял полевой. Побрился, шумы подкрутил и к костелу отправился.
Через этого Миколу Кондрат и с календарем европейским познакомился. Остался Кондратий у хорватки, – примаком стал, как у нас говорят. Какой уж тут лес да дрова, когда в сарае корова мычит, барашки за плетнем блеют, куры там всякие. Хорватка так и увивается. Кондратию даже смешно стало. Неужто за него можно дать и хозяйство, и земли два морга, да еще и девку в придачу. Она хотя и давно уже в девках не состояла, ну а замужем все же не была еще.
Потом хорватка дочку родила. Показалось Кондратию, что будто немного скоро. Ему казалось, что от Миколы Вешнего до Миколы Зимнего восьми месяцев не выходит. А хорватка говорит: «Это по вашему календарю так. А по нашему не так. Ваш календарь на тринадцать дней позади от нашего, а вперед на восемнадцать. Восемнадцать да тринадцать выходит тридцать один. Вот и девять месяцев».
Дочка подрастать начала. Беленькая такая, безбровая блондиночка с русыми глазами. А Кондратий с хорваткой оба черные, как жуки, были. Ну, да делать нечего. Опять же дом с хозяйством.
Хорватка дома за огородом смотрит. Кондратий в поле работает. На волах чуть свет отправляется, а вечером назад. А волы хорватские ленивые. Бредут это еле-еле. Тут еще и ярмо поломалось. Передал Кондратий с односельчанином, что в поле заночует. И стал ярмо чинить. Ночь была светлая! Стук-стук топориком, и ярмо готово. Посмотрел на небо, еще и полночи нет. Месяц на спине лежит, кверху смотрит, звезды рассматривает. Подуло откуда-то ветерком.
Поежился Кондратий, да и завалился в арбу. Как ярмо примерял, так на волах и оставил. Волы подумали-подумали, да и пошли домой. Проснулся Кондратий – темно, месяца уже нет. А вместо него хата сереет перед носом. Пригляделся и хату узнал свою. Ну, значит дома спать.
Пока возился да скрипел воротами, какая-то тень в хату сунулась и тихо дверь прикрыла. Кондратий за ней. Хорватка у двери стоит. «Ты чего?» – спрашивает. – «Ничего», – отвечает. Не стерпел Кондратий. Жену никогда не бил, а эту погладил по спине да по шее. Охнула хорватка, да до рассвета и не шевелилась на полу.
С тех пор затосковал Кондратий по жене, по станице, по степи родной. Вспомнились ранние утра на Тереке. Жена на покос снаряжала. Буханок хлеба, сала, помидоры, огурцы молодые, сливы. А в степи роса еще стояла. Звенят косы о точила, звенят, словно плачут.
Хорватку-то за жену никогда не считал, а теперь и вовсе. Как была жена Наташа, так и осталась… Вот тебе и дом с хозяйством! И девчонку уж своей не считал, хотя больше детей у них и не было.
Все жена да Ванюшка вспоминались. Дом-то там. А здесь что? Кто мы такие? Все равно чужие всем.
Стал жалеть, что из России ушел. Может быть, остаться лучше было бы? А вот таскаешься по заграницам… Ни Богу свечка, ни черту кочерга…
А тут вдруг война грянула. Немец пол-России занял. Кто половчее устроился и в Россию поехал. Пока Кондратий раздумывал, да собирался, немец уж назад из России пошел. Еще тоскливее стало Кондратию. Теперь уж никогда домой не попасть! Все по привычке дом своим считал, а того не подумал, что уже давно хозяин в его хате другой. Наталья ему обед на стол подает, и постель на ночь взбивает.
Как-то еще больше будто жену полюбил, и станица дороже стала, а уж про степи родные и не вспоминай! Так всю душу и переворачивает…
А тут вернулись из России те, что с немцами ездили. Говорили, что немец под самый город Грозный подходил. Рассказывали, что немцы порядки установили. Жители колхозы поделили, инвентарь и скот по дворам растащили, потому что председателя разбежались.
Чесал долго тогда седеющий свой затылок Кондратий: ведь что было поехать с немцами. Председатель-то ведь удрал. Наташу-жену с собой бы захватил, с Ванюшкой… А то и невдомек, что Ванюшка-то уж в Красной армии служит, да что у Натальи-то еще пяток, может, щенят за подол держатся.
Затосковал сильно Кондрат. Все на улицу выходит со двора: может быть, встретит еще кого из России? Может, и Наташа сбежала оттуда. Бегут, говорят, многие, прямо на подводах. Это оттуда-то! За тысячи верст! Где она, Россия, далеко – поди?
А один раз вышел на улицу, глядь, конные скачут. Папахи казачьи, мундиры немецкие, башлыки за плечами, штаны зеленые. Кони – ничего, будто степные. Ребята все молодые. Мимо Кондратия проскакали. По-русски перекликаются. «Стой! Кто такие?»
Остановился задний. Осадил серого в яблоках, аж хвостом землю достал серый. За спиной у всадника труба сигнальная блестит медью на солнце.
– Казаки, что ли? – спрашивает Кондратий.
– Казаки.
– С Терека нет ли?
– Да… кубыть есть… Доподлинно не знаем… а должны бы быть.
Хлестнул плетью серого, и скрылся в густой пыли.
Долго стоял Кондратий, и тупо глядел на еще дымившимся конский помет на холодной земле.
Меринок-то, может, из России, в наших степях взращен. Вспомнил, что и Ванюшке уже давно время на коне сидеть. Может, и он с ними. Вот бы увидеть! Поди, не признает. Родинка над правой бровью, как у матери… Задумался и не заметил, что скачут еще конные, такие же молодые, веселые.
Крикнул вдогон:
– Эй, нет ли с вами Ивана Кононова?
Остановились. На вид хорват, а по-русски кричат.
– Ванюшки Кононова нет с вами, ребята? Здравствуйте!
Переглянулись:
– Ванюшка-то есть, да и не один. А вот про Кононова не слыхали. Да терские-то позади будут. Может, есть там и Кононов. Будь здоров, папаша!
И поскакали, как скаженные. И чего ноги коням бьют? Это тебе не степь Моздокская, а каменистая Хорватия. А все же позавидовал ребятам, что на конях сидят.
Вдруг из соседнего двора выскочил всадник на рыжей кобыле, с гогочущим на все село гусем. Всадник зажал его голову под локоть, а туша болтается.
Не стерпел Кондратий:
– Ах ты, сукин сын! Никак гуся-то у хорватки украл!