Из двора выскочила хорватка, голосит.
– Стой, собачий сын! – схватил Кондратий рыжего за поводки.
Теплой пеной брызнуло с удилов кобылы прямо в лицо Кондратию. Не утираясь, глянул Кондратий вверх на всадника. Под густой папахой, непослушный чуб дрожит, родинка пониже – над бровью. Нос с горбинкой, глаза горят, как звезды ночью, а над ними две черные пиявки головами стукаются… Наташа вспомнилась.
– Ванюшка! – закричал не своим голосом Кондратий.
Всадник поводок выпустил от неожиданности, а гуся все же придержал. Глядит сверху озорными глазами: рубануть бы острым клинком по этому деду… Да что-то рука правая не поднимается. Да и гусь под левым локтем на эфес нажал, никак не достать.
Тут и хорватка подбежала. Плачет, на гуся показывает.
– Ты что же это, байгуш, воровать? Слезай!
Да так крикнул, что казачонка так с коня и скатился, словно конский катюх с лопаты. Признал ли отца, нет ли, или так забоялся. А гуся хорватке отдал.
– Признал? – грозно подступил Кондратий.
– Вроде папаня будете?
– Вроде? А если не вроде?!.. Давай сюда ухи, ворюга, я те их надеру! Давай ухи, говорю!
И протянул своя мозолистые пятерни под папаху. Стоит Ванюшка, красный весь. Сам уж почти отец. Двадцать шестой годок пошел. Больно дерет уши отец, туда его мать… Терпит. Однако, кулак один в кармане зажал, на всякий случай, если перестарается папаша. Наконец, успокоился Кондратий.
– Узнал отца?.. Ну, теперь поцелуемся.
Заплакали оба.
Казачья сотня долго стояла в селении. Часто заходил Ванюшка к отцу. Кондратий все его про станицу расспрашивал. По рассказу Ванюшки выходило, что неважно жилось там. А Кондрату все казалось, что лучше, чем заграницей. Имена все знакомые, станицы тоже. Тот умер, а тот женился, а тот детишек народил кучу. Все свои. Россия-то там. И как-то Господь Бог допустил, что те, кто родину больше любит, здесь оказался. Кажись, так бы и обнял родную степь, припал бы к груди матери, да и не оторвался бы от нее…
А тут и война вдруг окончилась. Забеспокоился Ванюшка.
– Кабы, – говорит, – домой не угодить…
– Дурак, – говорят Кондрат, – так ведь домой же!
– Вот потому-то и боюсь, что домой, – отвечает Ванюшка.
Ничего не понимает Кондратий. Метель какая-то в голове ходит. А голова, как разбитый кувшин. Как тогда, когда пирогами хорватскими с горохом объедался. Каялось, что и нет лучше ничего этих пирогов. Уже теперь, когда затылок седеть начал, стал понимать, что не в пирогах дело было вовсе, а в другом. Уж очень круто фартук на груди у хорватки торчал… Потом, как пожил с хорваткой побольше, уже не казались такими вкусными пироги. Да и сама-то какая-то остроносая оказалась, глаза, что щелки, и губы тонкие, да хитрющие. А дома, там жена уж не таких бы пирогов напекла…
Вдруг вспомнил:
– Ванюшка! А кого матка тогда родила? Мальчика или девочку?
– Когда? Мамка много рожала, не один раз еще.
– Не один? – удивился Кондратий.
– Ну, а то? Спали-то ведь вместе, – удивился Ванюшка.
– Спа-ли, говоришь? И не одного? А сколько же?
– Да трех, чи четырех, кажется. Ну да, четырех. Двоих братишек, да девчонку, да потом опять братишку.
– Где же они?
– Как где? Поженились, да замуж повыходили. Внуков нарожали мамке, а мне племянников…
– Вну-ков… вот бы поглядеть! – прослезился Кондратий.
– Чего ж глядеть-то вам, папаня? Ведь не ваши, а чужие.
– Как не мои? – вскочил Кондратий. – А чьи же? А мамка твоя, чья же жена? Не моя, что ли?
– Тятя, вы лучше помолчите. Чепуху городите. Задурели тут заграницей. Какие у вас внуки?
– Как какие? А мамкины!
– Никаких внуков ваших там нет и не было. И дети, кроме меня, не ваши. Что ж непонятного тут? Да теперь и хата не ваша. Дюже много на нее наследников завелось не вашими стараниями. Забыть это надо. Перво родину забыть, так как нету ее. Была б родина, не бежали б из нее черту в лапы. Что ж мы, с радости, что ли с немцами пошли? Думаете легко нам было из концлагерей вылезать, да подписываться в германскую?
– Да я и то не раз подумывал, что изменники вы все, не за понюх табаку продали себя, против родины пошли.
– А вы, папаня, в 18-м году против кого шли?
– Как против кого? Известно против кого.
– Так и мы, папаня, – против тех же.
– Так ведь теперь Россия – государство, а тогда банда была. Против банды мы и шли.
– Какое ж это государство может из банды получиться? Вот мы-то там и видели, что это за государство. Лучше, папаня, не спорьте, а поедем за океан куда-нибудь. Хорватку свою оставьте. Есть такие страны, что змеев много. Удавы там разные… Для истребления ружья дают десятизарядные, специальные костюмы резиновые, чтобы удавов бить удобнее было. Шкура их на чемоданы, да на туфли идет – дамочкам красивым разным, да на сумочки.
– А как удав-то нас того… сам придушит, а?..
– Не придушит, папаня… А если придушит, так сразу. Сначала рулет сделает, а потом заглотит. Я видал в кино в СССР.
– Что же тут хорошего, если он из тебя рулет сделает?
– Так видь из мертвого! Не все ли равно – что из вас сделают: рулет или котлеты? А вот уж если «товарищи» поймают, так там до рулета-то все жилки повытягивают, волосики со всех мест по одному повыдергают, сердце вынут и душу наизнанку вывернут. А язык оставят – и заставят его кричать: «да здравствует Сталин!».
Долго думал Кондратий. Несколько дней. Все чесал затылок, в бороде скреб и лоб тер ладонью. Потом проснулся как-то утром, да и сказал:
– Ну, Ванюшка, едем к удавам!
«Русская мысль», Париж, 6 июня 1951, № 351, с. 6–7.
На родинуБыль
На рассвете, когда еще белый иней покрывал таврическую степь и село Агайман серо-синими силуэтами маячило впереди, двинулась белая кавалерийская дивизия, поэшелонно полками, на красные буденовские части.
Иван Коклюгин перед самым боем получил письмо от жены – односельчанин передал. Радовался Иван, за хорошую примету посчитал. Женился Иван недавно на девице из своего села Неклиновки, Таганрогского округа. Село теперь в руках у красных. Сильно рвался в бой в тот день Иван. Думал, собьет дивизия краевую конницу… а там и дом недалеко! Вот бы явиться, да женку проведать. Как она там? Весточку получил – обрадовался. А потом вдруг взыграла в нем злоба и на жену, и на того, кто письмо передал, и на красную конницу, что уже тянулась вон из Агаймана.
Учуяли, видно, красные, что сам генерал Барбович идет, и потащились на север. А белая дивизия их упредила. И влетел тогда Иван в самую середину, ну и наделал дел своим тяжелым палашом.
А с утра был морозец. Грудь жадно хватала свежий воздух, а застывшая было в жилах кровь разгорелась от бешеной скачки, раззуделось плечо, размахнулась рука и пошла рубить, да сечь – не остановить!
Да и плохо Иван-то и помнил, как оно дело было. Помнил только, как командир эскадрона сказал ему:
– Ну, брат, видал я твою рубку…
Иван слушал эскадронного, а сам ждал, когда тот подальше отъедет, – сапоги стянуть хромовые с убитого им буденовца. Похвала хороша, а сапоги целые лучше. Слушает, а сам все смотрит, как чистой масти вороной жеребец стоит, словно в цирке, передние ноги подогнув, с расставленными широко задними, и не падает. Застыл, значит, вместе с всадником. А тот повалился коню на гриву, обнял его, как отца родного, и клинок в мертвой руке зажал. Шея рассечена, и кровь ярко-красная застыла, не темнеет на холоде. И штаны у всадника новые, и буденовка, и новые сапоги на нем. А у Ивана сапоги каши просят.
Отъехал, наконец, эскадронный. Оглянулся Иван воровато, не узрел бы кто. Ан, глядь, вся дивизия подходит, и сам генерал впереди, усы свои расправляет белыми перчатками. Дал тогда Иван шпоры своему рыжему и пошел садить от греха подальше. Только комья летят в синее небо.
Так и пришлось ускакать в рваных сапогах. А сапоги-то нужны были. Отпросился потом у эскадронного в обоз второго разряда. Выехал как-то раненько на своем рыжем, а к вечеру уже и обоз нагнал. Только от обоза-то ничего не остаюсь, а только рубленые лежат обозники, раскинулись по степи… Кто живой был, рассказывали. Налетела конница Буденного на все обозы у Чонгарского моста, перерезала им путь в Крым, и наделал тогда дел «товарищ Буденный» – и ушел.
И пропали запасные сапоги у Ивана! Носит их теперь какой ни есть буденовец и похваляется. Что же делать Ивану? Сапоги, што ль с какого убитого снять, может у него остались, да тикать с этого проклятого места в полк, а то еще налетит кто в другой ряд, тогда как раз землю-матушку в лоб достанешь. Она-то, родная, всех приголубит…
Глядь-поглядь, а возле генерал лежит убитый и сапоги на нем аккурат целые. Нагнулся Иван к генералу:
– Простите, ваше превосходительство, иногороднего крестьянина села Неклиновки, Таганрогского округа, Области Войска Донского, Ивана Коклюгина, а сапожки ваши я сыму. Вам-то они уже ни к чему, а мне воевать не в чем…
Снял Иван с убитого сапоги и подался в полк. А полк уж вот он – идет. Приказ вышел в Крым уходить.
А через недели две сидит уже Иван на пароходе и смотрит на своего рыжего. А тот потоптался по берегу Черного моря, понюхал соленую воду и помчался, куда неизвестно.
А тут и пароходики потянулись в море. Ивана, как обухом по голове. А деревня? А жена? Эх… ма!
Через несколько дней пристали к турецкому берегу. Без воды насиделись. Всякого горя хватили. Иван-то на турка был похож. Удрал с корабля в город. Спасибо, на старого полковника наскочил. Научил, как разобраться. Сам-то полковник старыми тряпками торговал. Собирал их, перемывал, что-то шил и продавал. И вонь же стояла в каморке его высокоблагородия – не приведи Господь! Как ввалится в нее со своей добычей, ну хоть святых вон выноси!
Устроил полковник Ивана кучером к одному богатому турку. Очень уж похож был Иван на турка…
Но уж как не повезет – так не повезет. Черт знает, как оно получилось! Вез Иван богатого турка по Константинополю. Одежа хозяйская. Экипаж блестит на солнце. Впереди автомобиль мчится… То ли размечтался Иван, то ли жену вспомнил… только лошади его со всего ходу головами в автомобиль ударились, а дышло в окно влезло. Мать честная!