Цветы мертвых. Степные легенды — страница 85 из 111

– Что, говорю, закажем? Мясо или макароны?

– Не люблю я ихнего мяса, – отвечает.

– Как, – говорю, – не любишь? (Знаю, что Ваня-то пожрать любит, как медведь). Почему не любишь? Такое везде красивое жирное мясо, прямо загляденье, просто хоть натюрморт пиши.

– Нет, говорит, не буду я его есть, потому видел, как оно висит в лавках у дверей внутренностями наружу. Пыль на него садится и мухи, и всякая дрянь. Не буду его есть.

Решили заказать яичницу.

– С луком? – спрашиваю Ивана.

– Ну его, говорит, с твоим луком, они его из нужника поливают, не буду, говорит, есть такой пакости.

– Ну, возьмем без лука, – говорю.

Позвали serv'у, а как яичница – не знаем. Подошла такая чистенькая, аккуратненькая, завитая и крепко накрашенная – и волосы, и щеки, и губы, и ногти, и ресницы… словом, трудно сказать, что у ней еще не накрашено.

– Cosa desirate voi? – спрашивает.

Ну, мы ей начали объяснять, что, мол, яйца и на сковородку.

– Non capisco, – отвечает.

Мы ей и так и сяк. Ничего не выходит. Она нам и salame, и bistecche, и antipasti – не то!

– Как ей объяснить – не знаем.

– Вот проклятый народ! – говорит мой Иван, – ну ни черта не понимают. И до чего бестолковый. Ты ей и так и сяк, а она тебе ни в зуб ногой. Ничего, кроме своего итальянского не знает!

Ну, уж тут меня просто взбесило.

– Да ты-то, говорю, сам-то, кроме русского, ведь ничего не знаешь!

– Как, говорит, не знаю, я и по-ихнему все могу, только вот яичница не знаю как.

– Вот, говорит, я ей сейчас расскажу, она все поймет.

Смотрю, мой Иван намусолил свой указательный палец и давай им рисовать что-то на пыльной стене. Нарисовал кружок и давай тыкать в него пальцем. Результат получался просто удивительный. Итальяночка вдруг покраснела, и, шлепнув Ивана по темени, вышла вон, проговорив на прощанье: «Idiota!»

Даже Иван растерялся, так как понял, что она сказала. На пороге появилась пожилая женщина, толстая, расплывчатая и пышная, но с индюшечьим носом. Она сердито обвела нас злыми глазами и поставила на стол литр граппы, хлеб и консервы.

– Soldi! Duo cento lire! – сказала она, подбоченясь, и протянув руку с таким решительным видом, что мы моментально полезли в карманы.

Ну, пили, конечно, по-русски: налили по стакану – хлоп: налили по-второму – хлоп: налили по-третьему – хлоп, и все тут. Закусили консервами и хлебом и пошли вон.

Идет мой Иван и молчит. Долго так молчал. Наконец, не выдержал:

– Видал ты ее? – спрашивает.

– Видал, – говорю, – как по лысине тебя треснула.

– Я не об том, – отвечает. – Скажи мне, где у ней не накрашено?! – почти выкрикнул он. – Где, скажи? Разве у наших… Да что говорить!..

И не закончил. Но я, кажется, понял его. Он хотел сказать:

– Да разве у наших-то девушек так?

А он, словно поняв мои мысли:

– А граппа! Вонь от нея… Разве сравнишь с нашим самогоном… Эх, самогону ба, да с соленым огурцом, да с капустой, и штоб хрену побольше.

Грустно мне и самому стало от его слов. Так грустно, что я даже ничего не мог ему ответить. Чувствую, что сам начинаю заражаться его пессимизмом. Но, однако, не сдаюсь. Смотрю по сторонам в поисках чего-нибудь такого, чтоб оглушить моего друга одним разом.

Глядь, а недалеко от остановки автобуса стоит какой-то генерал в парадной форме. Да такой красивый, что просто не наглядеться. И форма на нем невиданная. Наполеоновская треуголка на голове, генеральские эполеты, аксельбанты и шнуры, генеральские лампасы, белые перчатки. Ну, откровенно говоря, я таких не только не видал никогда, да и не слыхал. Взял я это своего друга под локоть и исподволь подвел его прямо против генерала и поставил: смотри, мол, какие есть генералы на свете, не нашим чета.

И что вы думаете? Посмотрел это Ванюша на красивого военного и спокойно отвечает:

– И не генерал он вовсе, а карабинер в парадной форме.

И верно: смотрю, ремни у него широкие белые через плечи и сумки на них висят. А в руке ружье маленькое. Хотел я, было, возразить ему, что, мол, «нет нигде на свете таких карабинеров», да вспомнил, что «дымом» торгую и в чемодане у меня целый килограмм его, и взял меня страх. Вот, думаю, как заберет меня он, так сразу некрасивый станет.

Вижу, автобус подходит. Я друга своего под руку и чтоб сесть скорее, вскочил в вагон, рассчитывая, что мой-то Иван так же попрет, как на вокзале.

Но получилось не так. Я-то вскочил, а его что-то задержало. Автобус тронулся, я оглянулся и увидел Ивана, прижатого половинками дверей: только голова и две ладони были в вагоне, а все остальное снаружи.

Ну, думаю, несчастье! Или голову оторвет сейчас ему, или он двери сломает. Больше боюсь, что двери сломает, потому знаю его медвежью силу. А он весь посинел, аж хрипит: – Тоже, – кричит, – культура чертова, придумали машинку людей давить, изобретение тоже!

Тут вдруг все как закричат: «ferma! ferma!» я тоже давай кричать громче всех хотя тогда и не знал еще, что оно означает. Ну, просто со страху кричу: «ferma!» Автобус остановился, и двери стремительно раскрылись. Мой друг мешком шлепнулся на дорогу, аж пыль из-под него метнулась во все стороны. Я было к нему – помочь, да вижу, карабинер-то тот красивый к нему бежит. Ну, уж тут я струсил здорово, вскочил в автобус, да как заору не своим голосом: «Avanti!»

Испугался, чтоб меня-то не захватил этот красавец. Автобус тронулся. Посмотрел я в заднее стекло, вижу – стоит мой Иван и, жестикулируя, что-то объясняет карабинеру.

На каком языке объяснял ему Иван Колыхайло, не могу придумать. Если на таком, каким он объяснялся с serv’ой в траттории, то не миновать ему Липарских островов!

И будет он сидеть там и проклинать Европу, и тосковать по своей родине, где все лучше и не такое, как в Европе, но куда его… и калачом не заманишь!..

«Русская мысль», Париж, 24 мая 1950, № 243, с. 7.

Под портиками

Родилась Женька далеко от города, в глухой русской деревеньке, стоявшей на песчаном откосе, на берегу небольшой живописной речки. На противоположной стороне речки высокая трава и густые кустарники. Женька со сверстницами легко переплывала речку и потом бегала с ними по траве, валялась и каталась по ней, как по пушистому ковру.

Стройная, с крепкой спиной и мускулистым телом, Женька всегда казалась старше своих лет. Теперь ей уже минуло 17, и она была похожа на взрослую женщину, но мягкое, доверчивое выражение глаз, еще нежный цвет лица, курносый носик и тоненькие брови напоминали о детстве. У нее маленькие ступни ног, и Женька со своими однолетками осенью и весной ходила в школу за 6 верст в соседнее село босиком, неся в руках грубые туфли. У околицы обмывала загрязненные ноги в луже и потом уже, надев туфли, по-«городскому» шла в село.

Зимой в больших, латаных отцовских сапогах брела через сугробы, по заячьим тропкам. Возле школы снимала их и надевала все те же туфли. В классе было нетоплено и холодно, и ноги в туфлях сильно зябли, но Женька крепилась и терпела, чтобы не давать повода мальчишкам смеяться над ее большими сапогами.

Училась она плохо, так как мысли ее были всегда далеко от школы. Она мечтала стать трактористкой. Эта работа, при всей трудности колхозной жизни, все-таки наиболее легкая и высоко оплачивается. В классе Женька не слушала объяснений учительницы, недавно только окончившей эту же школу, а в своих грезах мчалась на грохочущем тракторе по оттаявшему весеннему чернозему, швыряя его по сторонам громадными комьями, и распространяя над пахотой запах бензина и гари. Над ней, в голубом небе, резвились жаворонки. Ветерок нежно трепал ее русые кудри. Женька улыбалась всему: и небу, и жаворонку, и ветерку.

* * *

Но вот неожиданно налетел на степь вихрь, все разбросал, разметал и развеял. Подхватил и Женьку и метнул, как копну свежего сена, покатил, погнал, как суховей гонит «перекати поле», через родные поля, рощи, леса, реки, перебросил через глубокие балки на неведомый запад, сквозь военную бурю, остовское лихолетье, заграничное мыканье, через жизнь кое-как, лишь бы уцелеть. Из родной деревеньки подхватил ее на грузовик немецкий унтер, курчавый блондин, очень добросовестно игравший на губной гармонике «Синий платочек», но не понимавший тех слов, какие напевала Женька под его музыку, покачиваясь на грудах интендантского обмундирования и пощелкивая семечки.

Синенький, грязный платочек

Немец принес постирать…

Рваную марку, хлеба кусочек

И котелок «облизать»…

На это слово немчик глупо улыбался и с отвращением стряхивал с себя семенную шелуху, расплевываемую повсюду Женькой.

Мягко ехалось Женьке на кучах солдатских мундиров и штанов и мягко спалось на них. Объедалась она немецким шпеком, приготовленным из русских свиней и закусывала «эрзац-медом» и «эрзац-мармеладом». По дороге унтер, в порядке субординации, уступил Женьку молодому лейтенанту, а тот, в свою очередь, подарил ее толстенькому, добродушному майору из прусских бауэров, и Женька с ним докатила до Мазурских озер и осталась на них, так как добродушный майор уехал в отпуск к своей фрау – в город Алленштейн.

Пришлось Женьке работать на Мазурских торфяных болотах. Месила торф босыми ногами и вся была перепачкана им, как шоколадом. Но на Женькино счастье, рядом с болотами находились поблизости бельгийские и французские бараки для военнопленных, и вскоре от Женьки запахло французскими духами, бельгийскими сигарами, и руки и губы были по воскресеньям вымазаны уже не торфом, а настоящим голландским шоколадом. Огромное озеро с камышами, изумрудными лужайками, тени соснового леса, заросли малины, дикого ореха, навсегда остались в памяти Женьки. На Мазурских озерах узнала Женька жизнь и цену себе…

* * *

А когда глухие, отдаленные громы советской артиллерии заставили задрожать всю Восточную Пруссию, Женька, подчиняясь общей панике, вместе с остовками и чопорными немками, задирая юбки, полезла на крыши вагонов. Поезда, густо облепленные беженцами, походили на гигантских мохнатых гусениц с ползающими по ним насекомыми. Над поездами реяли советские истребители, впереди поездов несся слух об ужасах советской оккупации и прибавлял скорости мчавшимся поездам.